Текст книги "Веселые будни. Дневник гимназистки"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Масленица. – Отъезд дяди Коли.
Масленица против ожидания прошла у нас тихо и невесело: мамуся грустненькая, папочка кисловатый, у меня душа с места съехала, да и все вообще какие-то пришибленные и печальные. И надо ж, чтоб такая беда над нами стряслась!
Бедный, бедный Володя! Бедный дядя Коля! Вдруг его, нашего милого весельчака и затейника, на войну отправляли – драться с японцами! Недаром я всегда их так ненавидела, a теперь еще больше. У-у, противные!!. Как подумаю только, что с дядей Колюшей случиться может, так мурашки по спине и побегут… Да, при таких-то условиях где уж о веселье помышлять!
Блины мы все ж таки ели, и преисправно. Еще бы! Наша Дарья – замечательная мастерица их печь. Но театров, катаний, троек – ни Боже мой, никто и не заикался. Все-таки мы с Володей и Снежиными были несколько раз на катке, где встречали и Колю Ливинского. Я теперь совсем хорошо бегаю и страшно люблю устраивать цепи: летишь-летишь, дух захватывает, a в лицо точно иголочками колет, – весело и горячо-горячо так во всем теле, будто по жилам кипятку налили.
Один раз Володя невозможно нас насмешил, разошелся вовсю, a то и он последнее время кисля-кислей. Мамочка как-то спросила нас, почему мы никогда между собой по-французски не говорим: я болтаю, Люба с Сашей тоже, Володя тоже через пень-колоду парлякает[66]66
От французского parler — говорить.
[Закрыть], даже и Коля Ливинский маракует. Уж не знаю отчего, но никак это нам не удается, скажем две-три фразы и опять съедем на русский.
Вот пришли мы однажды на каток. Праздник, народу тьма-тьмущая. Как раз перед нами все какая-то девица шмыгает, справа у нее паж, слева правовед, – и трещат, по-французски лопочут. Володька смотрел-смотрел на них, потом сделал вдруг серьезную физиономию, вытянулся в струнку, покрутил несуществующий ус à la[67]67
Как (франц.).
[Закрыть] правовед и говорит:
– Soyons comme il faut![68]68
Будем вести себя прилично! (франц.).
[Закрыть]
Потом обращается к Коле и громко так:
– Nicolas, allons aux pérégonkés! Nous verrons qui qui, je tu ou tu je obgonéras![69]69
Николя, давайте «на пэрэгонкэ»! Мы увидим, кто кого «обгонэрэ»! (франц.). Володя шутит и вставляет во фразу русские слова, выговаривая их на французский манер.
[Закрыть] – и во весь дух пустился по льду.
Не то что одни мы, тут вся публика кругом хохотать начала, так это уморительно вышло, a Люба, та по обыкновению чуть не скончалась.
Это было в среду на Масленой[70]70
Масленая – то же, что Масленица.
[Закрыть], a в пятницу дядя Коля уехал.
Почти с самого утра и он, и Володя пришли к нам. Вещи свои дядя отправил еще накануне, так что уезжал на вокзал уже прямо из нашего дома. Чтобы провести с ним последние часы к нам собралась вся родня: тетя Лидуша с мужем, Боба, Женя, Нина и Наташа со своей матерью. Петр Ильич, хоть и не настоящий родственник, но мы все любим его как родного, потому и он приехал. Все они обедали.
В этот день обед подали в четыре часа, a в шесть пришел батюшка служить напутственный молебен. Пианино отодвинули, вместо него приготовили столик, закрытый салфеткой, и все нужное для священника.
Все горько-горько плакали, особенно мамочка и тетя Лидуша: ведь он их один-единственный брат. Володя был ужасный жалкуша, он держался изо всех сил, чтобы не расплакаться, но все же не смог себя пересилить и громко зарыдал. Боже, Боже, зачем столько горя таким хорошим людям! Пусть бы дурные плакали, a не мои милые, дорогие, любимые! Сама я плакала не переставая, плакала все время, так что мое лицо раздулось и покраснело.
Все поехали провожать дядю Колю на вокзал. Сперва обещано было и меня взять, но говорили, что на дворе страшная метель, и в окна видно было, как снег так и крутил, a в трубе завывало и свистело. Я еще пуще расплакалась, когда мне объявили, что я останусь дома. Все стали меня успокаивать, уговаривать, a дядя Коля взял меня, как маленькую, на руки и долго ходил со мной взад и вперед по гостиной.
– Люби, Муренок, моего бедного мальчугана, ведь у него теперь никого, кроме вас, не остается, – проговорил дядя, и голос у него так дрогнул, точно он вот-вот заплачет.
– Дядечка Колюнчик, миленький, я все, все сделаю для Володи, я его буду еще много-много больше любить, только не плачь, милый дядя, не плачь!
Все надели пальто, стоят в прихожей. Дядя еще раз обнимает меня, целует. Вот уходят… Последним мелькнуло дядино серое пальто… Все ушли… Я одна… Но мне и не хочется с ними, я так устала, так устала!..
Ссора. – Володина болезнь.
Когда решен был отъезд дяди, мамочка и папочка обещали ему, что теперь все праздники и каникулы Володя, конечно, будет проводить в нашем доме, – ведь мы да тетя Лидуша ему самые близкие. Но у нас, во-первых, квартира гораздо больше, a во-вторых, и веселее ему, потому что я имеюсь налицо, есть с кем «покалякать», как он говорит, a у тети Лидуши детей все еще нет, да если б и были, так не сразу же десяти-одиннадцатилетними родились бы.
Прямо с вокзала Володя приехал к нам, и его уложили в папином кабинете на тахте. Следующий день прошел как-то тоскливо, уныло. Мамочка хотела послать нас с Володей на каток, развлечься немного, но опять была страшная метель. Володя целый день кис, жаловался, что голова болит. Я тоже болталась из угла в угол, пока не сообразила взять почитать «Всходы», a там преинтересные вещицы есть.
Сегодня погода была тихая, яркая, и ветер стих. Люба зашла на одну минуту позвать меня на каток. Я вылетела к ней в прихожую, потому что раздеваться и входить у нее не было времени. Ну, уладили все, условились. Возвращаюсь в свою комнату, вдруг слышу, там что-то тррах!.. Дззин!..
Вбегаю – моя фарфоровая корзиночка, что мне у Снежиных на елке подарили, вдребезги лежит. Володька, изволите ли видеть, рукавом смахнул! Вот я разозлилась!
– Мерзкий ты мальчишка! Медведь косолапый! Тетеря слепая! Ест и давится, идет и валится. Убирайся вон из моей комнаты! – и пошла Володю отчитывать.
– Мурка, да не злись ты, ведь я ж не нарочно. Успокойся, перестань, я тебе другую такую самую куплю, у меня есть четыре рубля, только не злись.
Но я все-таки никак успокоиться не могла, и он получил от меня еще «дурака» и «болвана».
Наконец помирились. Я ему и сообщаю, что мы с Любой условились на каток идти.
– Вы себе идите, а только я дома останусь.
– Это почему?
– Потому и не хочется мне, и голова болит.
Тут я опять вспылила:
– Видишь, какой ты гадкий, тебе не хочется, a мне страх как хочется, a из-за тебя и я дома сиди. Ты ведь знаешь, что, если ты останешься, меня мамочка не отпустит, будет бояться, что я шлепнусь.
– Ну, хорошо, хорошо, Муся, пойду! Только ради Бога, так не ори, от твоего крику в голове звенит!
В два часа мы все-таки пошли, но Володя больше сидел на скамейке и бегать не хотел. За обедом он часто вздрагивал, был совсем бледный и ничего решительно не ел. Сперва папа и мама думали, что это оттого, что он очень грустит, но когда, встав из-за стола, мамуся подошла, чтобы приласкать его, и притронулась к его голове, то вдруг испуганно воскликнула:
– Бедный мой мальчуган, да у тебя жар! Пойдем-ка, термометр поставим.
Смерили температуру – тридцать девять и шесть десятых. Мамочка так руками и развела. Немедленно послали в корпус записку, сообщить, что Володя заболел и явиться к сроку не может, и пригласили доктора. Тот, как всегда, похлопал, постукал грудь, сказал, что где-то что-то хрипит, но пока еще ничего определенного сказать нельзя. Володю сейчас же уложили на папину постель, a папа переселился на тахту.
– A барышню уберите, чтобы в одной комнате с больным не была. Неизвестно, может, это и заразительно, – распорядился доктор.
В ту же минуту мамочка увела меня в мою комнату и плотно позакрывала все двери.
И вот я сижу и пишу все это, a что-то поделывает бедный Володя? A я еще сегодня утром его так бранила – и дураком, и Бог знает чем! И на каток заставила пойти!.. Может, он там и простудился, оттого и заболел?.. Только бы ничего опасного! Господи! Сделай, чтоб ничего опасного, чтоб он завтра же здоров был!
* * *
Вот уже второй день, как я со всеми моими книгами, тетрадями и кое-какими вещами живу у Снежиных. Мамочка сперва хотела отправить меня к тете Лидуше, но оттуда очень далеко до гимназии, a потому мамуся страшно обрадовалась, когда мадам Снежина предложила взять меня на это время к себе. Я и сплю в одной комнате с Любой, и хожу с ней вместе в гимназию. Меня здесь очень ласкают – и Любин отец, и ее мать.
Что страшно интересно, это вставать рано утром: только мы две во всем доме и подымаемся, я да Люба, все остальные еще спят. Люба сама заваривает чай, нарезает булку, сыр. Мы пьем, едим и отправляемся в гимназию одни-одинешеньки, как какие-нибудь взрослые курсистки. По дороге сами покупаем себе на лотке по большому вкусному яблоку – словом, делаем то, что я страшно люблю и что дома мне не позволяют. Весело!
Но иногда вдруг что-то больно-больно сожмется в сердце, точно прищемит где-то… Володя болен… Что-то теперь с Володей?.. Я смеюсь, дурачусь, a ему, может быть, очень-очень плохо… И стыдно мне так делается, и страшно чего-то! Днем еще ничего, особенно в гимназии: шум, гам, все шалят, хохочут, ну, и я, конечно.
Вчера шум и крик невероятный подняли перед французским уроком, a по коридору в это время проходила наша лилипутка Шарлотка, и дверь открыта была. Она, ни слова не говоря, подошла и – хлоп! – закрыла ее на замок, a ключ в карман. И пошла себе, как ни в чем не бывало. Приходит Надежда Аркадьевна, дерг-дерг дверь, – ни с места! Что за чудо? Наконец Зернова подошла и через стекло объяснила ей, что случилось. Отперли нас, рабынь Божьих, и отчитали на совесть, – того и гляди «одиннадцать» за поведение окажется! Но все-таки было больше смеху, чем страху.
Когда мы с Любой возвращались из гимназии и, подымаясь по лестнице, проходили мимо нашей квартиры, меня опять точно что-то щелкнуло, будто ударило в сердце: что-то там? Что?
Пришли домой. Тут игра на рояле, обед, уроки. За столом сам Снежин рассказывал всякие анекдоты, смешил и дразнил всех нас, детей. В девять часов нас, как и меня дома, погнали спать.
Хоть легли мы в девять, но успело пробить уже и десять, a мы с Любой, примостившись вдвоем на моей кровати, все еще болтали, пока, наконец, не пришла сама мадам Снежина, не препроводила Любу в ее собственную постель и не потушила лампы.
Как только вокруг меня все стало тихо и темно, веселья моего сразу будто и не бывало. Опять что-то больно-больно защемило в сердце, опять стало грустно-грустно…
За мной не присылают, значит, Володя не поправился, значит, ему хуже… Что-нибудь страшное, заразительное. Что бывает от простуды? Дифтерит? Паралич? Нет, паралич от старости, или у собак во время чумки. Рак? Нет, это от ушиба. Скарлатина?.. Кажется, только от заразы… Значит, дифтерит…
Неужели дифтерит? И он задохнется, страшно будет мучиться и задохнется?!.. Но ведь не всегда же умирают, наверное, иногда поправляются, если не очень сильно… И это я, я виновата, я заморозила его на катке, да еще и бранила, так бранила. A бедный милый дядя Коля меня как добрую просил: «Береги, люби, Мурка, моего мальчугана, ведь у него никого, кроме вас, нет». Действительно, сберегла, обласкала – болваном да дураком обозвала. Господи, вдруг он умрет и я даже прощения у него попросить не успею! Это ужасно! Боже, Боже, прости меня!..
И мне так страшно, так тяжело. Я плачу, горько-горько плачу, моя наволочка совершенно мокрая, a высморкаться не во что… Ни платка, ни даже полотенца. И все спят, никого не слышно, и я совсем-совсем одна… Хоть бы мамуся тут была, та бы утешила, приласкала свою Мусю, свою девочку, a то чужие, все чужие кругом, им все равно, что со мной, что с Володей, они спят, могут спать…
Утром у меня очень болела голова, болит и еще, но в гимназию я все-таки пошла. Теперь Люба долбит на завтра правило, a я пишу эти строчки. От наших никаких известий – значит, зараза, боятся Глашу сюда прислать. Трезвонит кто-то… Ах да, мадам Снежиной ведь дома нет… Нет, не она… Что это? Голос знакомый… Гла-ша! Глаша! Боже, какое счастье, значит, Володя здоров!..
Печальные дни
Но Володя не был здоров… Глашу прислали за мной потому, что доктор наконец определил болезнь – у Володи воспаление легких. Это очень-очень опасно, но совсем не заразительно, потому мамочка и прислала за мной.
Когда я вошла в нашу квартиру, Ральфик не выскочил ко мне в прихожую, кругом было тихо-тихо, пахло уксусом и чем-то вроде елки, лампы почти нигде не были зажжены.
Первым я встретила папочку, он был очень рад меня видеть, я тоже. Тихо-тихо повел он меня через темную гостиную в комнату, где лежал больной. Осторожно приотворив дверь, он впустил меня туда.
Здесь было тоже почти темно, горел только ночничок под зеленым абажуром, и еще сильнее пахло не то маринадом, не то лесом. Почти вся мебель из комнаты была куда-то вынесена. Остались только две постели: на одной из них лежал Володя, a на придвинутом к ней диванчике сидела мамочка, в своем мухоморовом капотике, с распущенной длинной косой, положив руку на голову больного. Боже, какая ужасная, громадная голова у него сделалась, она занимала чуть не полподушки. Мне даже как-то страшновато стало.
Только мамуся увидела меня, как сейчас же встала, пошла ко мне навстречу, и я в ту же секунду очутилась в ее объятиях. Шутка сказать, сколько не виделись! Три, почти целых три длинных, длинных дня!
– Мамочка, я хочу посмотреть на Володю, – сказала я потом.
– Ну, подойди, только тихо-тихо, потому что он, кажется, спит, а потом у него очень сильно болит голова, и всякий малейший шум причиняет ему страдание.
Я, едва ступая, приблизилась к кровати и взглянула на него. Сперва я почти ничего не разобрала, столько там всего было напутано. Наконец я разглядела, что голова его совершенно такая же, как прежде, но казалась безобразной потому, что на ней сверху лежала салфетка, a на салфетке – большой пузырь со льдом.
Володя был до самого подбородка укутан одеялом и поверх него еще теплым мохнатым пледом. Лицо казалось маленьким-маленьким, a щеки, верно, были очень красные, потому я даже впотьмах заметила, что они гораздо темнее лица. Глаза были совершенно закрыты, он, кажется, спал. Он глядел таким несчастным, таким жалкушей, что у меня опять что-то больно-больно защемило в сердце.
Вдруг он отшвырнул обеими руками одеяло и плед. Мамочка быстро опять прикрыла его.
– Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, – сказала она.
На минуту он приподнял веки, но сейчас же опять закрыл глаза.
– Муся, посмотри, деточка, чтобы он не раскрывался и пузырь со льдом у него с головы не упал, a я сию минуту возвращусь, – сказала мамуся. – Стань вот здесь или сядь рядом с ним на диванчик и покарауль его.
Мамочка вышла, и мы остались вдвоем. Смотрела я, и так жалко-жалко мне его было, так жаль, что даже где-то глубоко будто что-то болеть у меня начинало…
Господи, хоть бы он проснулся, попросить бы у него прощения, сказать, что я его крепко-крепко люблю!.. Лежит, не шелохнется… Разбудить разве?.. Нет, верно, ему это вредно будет…
– Володя, – все-таки шепотом начинаю я, – Володя…
Вдруг он широко-широко открыл глаза. Боже, какие громадные, совсем-совсем черные, не его глаза, но такие красивые…
– Володечка… Милый… Прости… Не сердись… Что ругалась, и за каток… Дорогой, золотой, прости… Не сердишься?.. Скажи… любишь еще Мурку?..
Он смотрит, пристально, странно так смотрит своими громадными глазами и молчит…
– Володя… Ну, прости… Не сердись…
Опять молчит, отворачивается. Сердится, значит. Вдруг он снова распахивается. Я хочу прикрыть его, но он еще больше отбрасывает покрывало, поднимает руки и хватает пузырь со льдом.
– Уберите прочь… Камни… – бормочет он.
– Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, закройся. И лед нельзя вон, это совсем не камни – лед.
Я хочу поправить, прикрыть его, но он мечется, старается все сорвать с себя.
– Убрать… Камни… Убрать… Нарочно… Опять мучить… Острые… Больно… – шепчет он, отмахиваясь от меня.
– Никакие это не камни, и нужно, слышишь, нужно, чтоб лежало. Мамочка велела, ты не снимай, – говорю я и силой кладу ему пузырь на голову.
Но тут он одной рукой как толкнет меня в грудь, a другой хвать за мешок, да и на пол.
– Ах ты, гадкий мальчишка! Я о тебе забочусь, a ты драться, толкаться! – восклицаю я со злостью.
– Муся, Муся, и тебе не стыдно? Вот не ожидала! Разве ты не видишь, он сам не понимает, что делает. Не понимает даже, что это ты стоишь перед ним. Стыдно быть такой безрассудной горячкой!
Но мне и самой давно уже стыдно, стыдно стало еще раньше, чем услышала голос мамочки… Хороша, действительно, пришла мириться, прощения просить, и раскричалась на него, бедненького, больного.
Опять мне так больно-больно… A мамочка тем временем укрывает его, снова кладет лед.
– Пить… Хочу пить… – бормочет он.
Мамочка подносит стакан с клюквенным морсом. Он отпивает глоток и отворачивается.
– Там шпильки… полно… Колет… Верзилин… Муся… набросали…
– Пей, мой мальчик, никаких там шпилек нет, тебе показалось, – уговаривает мамуся.
– Нет… шпильки… много… пальцем мешали… больно…
Он закрывает глаза и молчит. Мамочка прикладывает руку к его лбу:
– Боже, какой жар, немудрено, что бредит. Когда же наконец температура спадет!
Меня отправляют спать. Мамочка с папой по очереди всю ночь дежурят у Володиной постели. Мамуся очень огорчена и Володиной болезнью, и моей злостью, моим бессердечием – я вижу это по ее глазам. Она мне ничего не говорит, но мне… холодно как-то, и я не могу прижаться к ней, поплакать с ней, точно не смею…
Я ложусь… Опять тихо, опять темно, опять так больно-больно где-то там глубоко-глубоко…
Боже, Боже, прости, прости мою злость, мое нетерпение! Я становлюсь на колени в своей кроватке и твержу свою самую любимую, чудесную молитву: «Господи и Владыка живота моего…» A слезы так и катятся…
– Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабе твоей… – шепчу я, уткнув лицо в подушки и горько-горько всхлипывая.
Долго плакала я, и мне потом сделалось как-то спокойно, тихо. Я лежала и ни о чем, ни о чем больше не думала, пока не заснула.
* * *
Было еще совсем темно, когда я вдруг услышала, что в соседней комнате разговаривают. Слишком тихо, не слышно, что говорят. По коридору несколько раз пробежала Глаша, в кухне хлопнула выходная дверь, в столовой точно посудой гремели. «Что за чудо?» – думаю я, еще не совсем проснувшись. Но вдруг быстро вскакиваю и сразу все припоминаю. Володя… Умер? Неужели умер?
Я скатываюсь с постели и, надев лишь на босу ногу свои мягкие шлепанцы и накинув красный фланелевый халатик, лечу в соседнюю комнату.
– Мамочка – что?.. Что случилось?.. Умер?.. Да? Скажи же, скажи!
– Тише, тише, Муся, Господь с тобой, что ты! Нет, Володя жив, Бог даст, будет жить. Мы вы́ходим его, все сделаем. Только ему сегодня хуже, жар усилился, вот мы и послали за доктором, должен сейчас прийти.
Оказывается, у Володи все время было сорок и две десятых, a сегодня ночью стало вдруг сорок один.
Володя лежал неподвижно и что-то неразборчиво так бормотал. Вдруг как вскрикнет:
– Печку… Уберите же печку!.. Идет красная… Зубы-то, зубы какие!.. Скалит… Вон горбушек сколько… A скальпа нет… содрали… Кожаный чулок… – и опять стих, тихо-тихо лежит.
– Иди, ложись, Муся, еще рано, спать надо, всего пять часов, – уговаривала мамочка, но я спать ни за что не хотела.
– Ну, так ступай живо оденься, так нельзя, еще и ты простудишься. Иди скорей.
Я на скорую руку привела себя в порядок и была уже готова, когда раздался осторожный звонок: пришел доктор.
Я непременно хотела войти вместе с ним в Володину комнату, но мамочка мне этого ни за что не позволила. Что доктор говорил – не знаю, слышала только, как он, уходя, повторял в прихожей, что если Володя станет откидывать голову, это плохо, и тогда надо сейчас же послать за ним.
Мамочка была бледная, как смерть, я боялась, что она вот-вот упадет. Подумайте, ведь сколько ночей не спать и так страшно беспокоиться!
– Иди, Наташа, подбодрись чаем, да и Мусю напои, уж в гимназию ей нечего сегодня идти.
– Ты думаешь? A не лучше для нее…
Но я и договорить не дала.
– Как? В такую минуту меня отправить! Ни за что! Я тоже хочу помогать за Володей ухаживать.
Мамочка ничего не сказала, только на одну минуту подняла на меня глаза… Она никогда не поминает старого зла, никогда не пилит, и теперь ничего не сказала, но я почувствовала, что она подумала. Я не могла этого выдержать.
– Мамуся, дорогая, неужели ты думаешь, что я опять… Мне так больно, так стыдно, я уж так много плакала…
Но мамочка мне и договорить не дала.
– Верю, деточка, верю. Вместе будем за мальчуганом нашим смотреть, авось Бог даст… – у нее что-то как будто оборвалось в горле.
И мы с мамусей действительно весь день вместе возились около Володи, мамочка клала при помощи Глаши компрессы, меняла лед, я приносила питье, пои ла его, даже раза два подавала лекарства. Володя лежал то так тихо, не шевелясь, что мамочка несколько раз прислушивалась, дышит ли он еще, то вдруг метался, пробовал вскакивать, ударил раз мамочку, толкнул и меня опять, так что я весь морс себе на платье вылила. Пусть толкается, пусть что хочет делает, лишь бы поправился, лишь бы жив остался.
– Уберите… уберите эти рожи!.. Зачем гвозди… в голову… и снегом засыпают… Холодно… сколько снегу… сыплют… Меня санями! – вдруг закричал он.
Еще мгновение – и он выскочил бы из постели.
– Наташа, не лучше ли Мусю увести? – начал папа, но мама, думая, что я не услышу, тихо так ответила:
– Оставь, пусть побудет. Бог знает, что завтра случится. Верно, последний день…
Значит, правда, Володя умирает. Умирает? Володя? Володька, весельчак, шалопай, который меня смешил? Не может, не может быть!!
– Владимир, – раздался вдруг какой-то совсем особенный голос мамочки, – посмотри, поди сюда, – позвала она папу.
Володя лежал тихо-тихо с широко открытыми глазами, только почти каждую минуту как-то странно откидывал голову, потом начал вдруг слабо, жалобно так стонать, вот как иногда больные щеночки плачут.
– Что, милый, что, бедный мой? – склонилась над ним мамочка.
Он вдруг обхватил ее шею одной рукой, крепко прижался к ней головой и стонал все громче и громче. Потом он начал плакать, как совсем маленькие дети. Крупные слезы текли по лицу мамочки, и она их не вытирала, я тоже плакала, плакала навзрыд. Вдруг Володя громко застонал.
– Больно, больно как!
– В головке больно, милый? – спросила мамочка.
Но он ничего не ответил, опять тихо-тихо стонал.
Папа давно уже пошел за доктором, но, когда он его привел, Володя как будто спал.
Его разбудили, заставили одним глазом смотреть доктору на палец, не помню, что еще делать.
– По-моему, в мозгу пока ничего еще нет, все это просто происходит от слишком высокой температуры. Лед ни на секунду не снимать и принимать эти порошки. Но если судороги станут сильней, все кончено.
Папа остался при Володе, a мы с мамочкой горько-горько плакали в моей комнате.
– Господь сохранит его нам, Муся, сохранит ради его бедного папы, для которого он единственное утешение. Не плачь, девочка. Знаешь что? Пойди-ка ты с Глашей в церковь и хорошо-хорошо помолись.
Я стала торопиться. Было уже поздно, и всенощная могла окончиться. Люблю я, страшно люблю всенощную, особенно в Великий пост.
Мы пришли почти к самому концу и стали в уголочек. Чудесно в нашей церкви: полусвет, лампадки, и поют такие хорошие-хорошие молитвы.
– Боже, Боже, добрый Господи! Спаси, спаси Володю, сохрани его, пожалей нас, пожалей его бедного папу! Боже, Ты все можешь, спаси, спаси Володю, у нас столько горя, пожалей нас! Я злая, я гадкая, но, Боже, я постараюсь, я исправлюсь, я буду заботиться о Володе, но спаси, спаси его!
И опять я плакала, горько плакала в своем уголке, пока Глаша не повела меня домой.
Дома было все так же тихо. Володя лежал, не двигаясь, и больше не стонал. Я села на диванчик около мамочки и меня точно качать начало, голова стала кружиться, кружиться… Я заснула.
* * *
Сегодня долго заспалась. Как только встала, сейчас же опять кинулась в халатике в комнату Володи. Доктор уж был там. Я страшно испугалась: значит, хуже.
– Ну, Муся, – говорит мамочка, и голос у нее совсем другой, чем вчера, – сегодня Володе, слава Богу, гораздо лучше, жар спал, всего тридцать восемь, теперь живо дело на лад пойдет.
Господи, какое счастье, какое счастье!.. Благодарю, благодарю Тебя, Боже!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.