Текст книги "Намотало"
Автор книги: Вероника Капустина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Serena vitale
Николай Петрович, петербуржец, одна тысяча девятьсот семидесятого года рождения, инженер-строитель, устал. Он устал не так, чтобы придти домой, сесть у телевизора, блаженно положив ноги на подставленную табуретку, и чтобы жена Валя принесла ему чай. И даже не так, чтобы с кисло-сладким сожалением поразмышлять: «Вот не женился бы я тогда на Вале, а женился бы потом на Свете, всё было бы по-другому, разве такая получилась бы жизнь… А если бы пошёл всё-таки на архитектурный, всё-таки рискнул бы…». В том-то и дело, что ему вдруг показалось, что и со Светой, и после архитектурного, было бы то же самое. И без промозглого октябрьского дождя, а наоборот, в мае, и не в Петербурге, а, напротив, в Париже, было бы так же. И даже не так он устал, чтобы со спазмой в горле подумать, глядя на четырнадцатилетнего сына Артёма: «Совершенно чужой человек!». Не достало сейчас у Николая Петровича сил на эту спазму. То, что он чувствовал, сравнимо было разве с ощущением тридцатилетней давности: после того, как он полтора часа качался на качелях, но до того, как его от этого стошнило. Но за двадцать лет Николай Петрович ту тоску, конечно, забыл, и теперь не вспомнил. Зато пришла ему в голову мысль, которую он обычно и близко не подпускал, потому что она легко могла заставить его заплакать: «Только мама меня и любила, а она умерла». Мама умерла рано, чуть позже того случая с качелями. И вот, повернувшись лицом к стене, и осторожно, чтобы не заметила жена, плача, положив себе руку на лоб, как будто это кто другой его гладит, Николай Петрович уснул.
Всю ночь, всю октябрьскую дождливую ночь, он бродил по холодным коридорам, похожим на переходы метро, в незнакомом большом городе. И вдруг в тёмном воздухе прохладным и глубоким голосом сказалось: «Серена витале». Николай Петрович свернул в другой коридор, и ему подтвердили: «Серена витале». «Серена витале», – успокаивало и наставляло его нежное сопрано, которое явно способно было звучать гораздо сильнее и громче, только не хотело. Странность же выговора, непривычную суховатость и тонкость звуков спящий благодарно и мгновенно списал на всегдашнюю странность снов.
Проснувшись утром, Николай Петрович сразу же опять устал было, но вдруг вспомнил: серена витале.
– Валя, – спросил он невыразительным от волнения голосом, – что такое… серена витале?
– Что? – отозвалась Валя, и он сразу понял, что она не знает.
Всё-таки зря он не женился тогда на Свете. Есть, есть надежда, что она-то знает, что такое «серена витале», что ей это что-нибудь говорит. Но спрашивать на всякий случай мы не будем, будем думать, что знает. И с привычным спасительным раздражением подумалось: «Совершенно чужие люди. Что жена, что сын. Совсем чужие». Но теперь у него было «серена витале» – сама гармония, которая, оказывается, не скучная, а радостная. Блажен голос, носящий такое имя, сам состоящий из расположенных именно в такой чудной последовательности звуков. Как же ему раньше-то в голову не пришло, что… серена витале! А ведь приходило, приходило в пятом классе, когда он нечаянно нарисовал в тетради по истории очень красивое и совершенно живое лицо. Так получилось, ту дрогнула рука, а, может, это его Витька толкнул, сосед по парте. Но забыл, забыл Николай Петрович острое счастье, что испытал, глядя на нежную незнакомую женщину, которую сам невольно создал.
Через некоторое время Николай Петрович ушёл к Свете. Она вскоре родила. Работу он тоже сменил, и то, чем он теперь занимался, было почти архитектурой. До следующей усталости оставалось лет пятнадцать. А того, что будет через пятнадцать лет, можно сказать, вообще никогда не будет.
И очень хорошо, что Николай Петрович так и не узнал, что Серена Витале – это вполне реальный человек, итальянская славистка, точнее, пушкинистка, что имя её легко переводимо с итальянского, и что услышал он его случайно, краем уха, по радио, когда дожёвывал перед работой бутерброд с сыром. Услышал и забыл – как качели, как лицо в тетради по истории. И женщина, одним своим именем излечившая Николая Петровича от смертельной тоски, никогда о нём не услышит, и это, вероятно, тоже к лучшему, – он-то ей не смог бы оказать такой же услуги. Да что там Николай Петрович – и сам Франческо Петрарка не смог бы, потому что звуки редко располагаются так счастливо, так утешительно соседствуют, так любят друг друга. Потому что… Serena Vitale.
Сочинения на заданную тему
Лицо в транспорте
Диггеры неустанно исследуют подземелья. И один из них сказал по телевизору: «Обычные люди спокойно воспринимают внезапные остановки поезда метро посередине перегона. Но у нас-то, у диггеров, сердце сжимается, мы-то понимаем, что каждый раз может кончиться катастрофой. Мы-то знаем, в каком состоянии наше метро». И эта информация поселилась в моём мозгу. Сейчас она поселяется в твоём, читатель (не надо, не благодари меня, – после сочтёмся). Итак, я ехала в метро, и поезд встал. И сердце моё послушно сжалось, потому что мозг ему помог. И я подняла голову – посмотреть на тех, кто не слушал по каким-то причинам того диггера, может, просто спал, показывали поздно. Я сидела, а надо мной нависала девушка. Лицо её было абсолютно спокойно и… настолько незначительно, что я подумала: «Если диггер прав и на этот раз катастрофа произойдёт, то вот это будет последнее, что я увижу в жизни, и не странно ли, что оно – такое незначительное». Не то, чтобы девушка была некрасивая, хотя да, она была некрасивая, но, в конце концов, не некрасивей многих, а была бы уродливая, – так и вовсе всё было бы в лучших традициях наших представлений о смерти. Да нет, лицо просто принадлежало к одному из десятков или сотен – я не знаю, сколько их существует, но мне кажется, немного – видов человеческих лиц. Но это было самое стёртое лицо своего вида. Говорят: «незапоминающееся лицо». Нет, нет, это неправильно, это не критерий – запоминаемость. Я прекрасно помню её лицо, – просто я не могла поверить, что эта девушка думает, что она кого-то любит, что у неё есть печаль, что её что-то интересует всерьёз. Её лицо было живой иллюстрацией бесполезности и нелепости самой жизни, жизни, с которой не жаль проститься. Обо всём этом я думала, слегка подобравшись, пока поезд стоял. И как только пришла к выводу, что незначительность в данном случае вполне оправдана, что так и должно быть, поезд тронулся и… заставил меня усомниться в последнем выводе. Но, в конце концов, диггер и не обещал, что любая остановка – это конец. И обратного не обещал.
В юности я любила подглядывать и мечтала побираться. Собственно, одно потянуло за собой другое. Мысль о радостях нищенства, особенно нищенства в хорошей компании, не пришла бы мне в голову, не прочти я переписки писателя с актрисой и не подсмотри, таким образом, за ними в глазок, оставленный одним из корреспондентов. А с каким неприличным интересом вчитывалась я в шестнадцать лет в письма одного критика к невесте! Случайно наткнулась на книжку, готовясь к вступительным экзаменам в институт. И в страшновато деревянном «Маша, у меня нет в голове ургана, чтобы понять, почему ты…» – не помню, что дальше, он то и дело её распекал – я вычитывала чуть ли не нежность. Мне тогда вообще казалось, что люди, которые вот так пишут и говорят, нежны особенно. Ну и ещё сыграл свою роль рассказ «Мужики», где в конце Ольга и Саша радостно уходят из жуткой, дикой деревни и по дороге побираются. И я представляла, значит, себя в чём-то грязно-зелёном, а лицо у меня было на этой картинке такое, какое бывает, когда пробежишь на голом энтузиазме осенний кросс и уже чуть-чуть отдышишься, и знаешь: всё, слава Богу, всё кончилось. Или когда вдруг пройдёт сильнейшая головная боль, какими я мучилась в юности. «Печальное выражение пережитой скорби» – вот, кажется, как описывает он лицо Ольги. Муж умер, есть нечего, впереди – идти в Москву, наниматься в горничные, но главная боль позади – больше не надо жить в этой деревне. Вот такие лица я никогда не пропускаю в транспорте. Они невозможно, неприлично даже красивы. Их очень мало. Может быть, эти люди по-прежнему ходят пешком. Как раньше. До самой Москвы.
Последнее, что видел в жизни мой отец, был его сад. Ноябрьский, голый, холодный и мокрый сад. Упал на дорожке, там его и нашли. Смерть наступила, судя по всему, между часом дня и двумя. Но было же ещё и утро. Утром я его не видела. Тот, кому днём суждено погибнуть в автокатастрофе или умереть от инфаркта, чувствует ли он что-то странное, особенное, утром? И если да, то, вероятно, это чувство столь незначительно или столь необычно странно, что он о нём и не скажет никому. В самом этом ощущении, видимо, как-то зашифрован и запрет его обнародовать. Всё должно выглядеть обыкновенно. Просто случайностью.
Мы с отцом как-то ехали на дачу. Мне было лет тридцать, ему соответственно семьдесят. На платформе он вдруг оставил меня и подошёл к женщине лет сорока в светлом плаще. И проговорил с ней всё время, что мы ждали электричку. Когда я потом спросила, кто это, он ответил: «Это Ольга Сергеевна», и больше ничего. Она, безусловно, выделялась среди людей, собравшихся на этой платформе. У неё были крупные, яркие черты лица и густые каштановые волосы. Впрочем, близко я не подходила и её лица как раз не помню. Я думаю, он встречал её здесь иногда, а ездил всё время на одной и той же электричке. Видел ли он её в то последнее утро? Этот вопрос занимает меня с тех пор, как его нет, уже тринадцать лет. Мне кажется, нет, не видел. Тогда был очень обычный ноябрьский день. Ничто не предвещало и не должно было предвещать. Мама только вспоминает, что утром попросила его привезти из погреба картошки, потому что у нас вся вышла, а он очень твёрдо сказал: «Нет, картошки я тебе сегодня не привезу», и не сказал почему, а она не стала настаивать.
Человек напротив думает про меня
Я знала мальчика лет десяти, мама у него была испанка, он был белокурый в отца, звали Борисом, мама называла его Борисън. Она говорила: «Он и рта не успеет открыть, а в любой компании детей и взрослых все чувствуют: не русский». Потом, вздохнув, добавляла: «А в Испании бываем – там тоже все сразу говорят: видно, что не испанец». И сколько таких маргиналов, которых ни один сидящий напротив не примет за своих. Почему он вообще думает про меня, человек напротив? Потому что он пуст в данный момент (или всегда), и ему надо заполнить себя мною? А если я толстый мальчик-подросток, для которого каждая мысль незнакомого человека – игла в сердце, потому что я знаю, какая это мысль? А если я закомплексованная двадцатилетняя девушка, и в свои двадцать лет уже знаю, что никто, войдя в комнату, где есть ещё хоть одна женщина, не выберет меня? А если я женщина не первой молодости, которая едет домой, выписавшись из гинекологической больницы, куда понятно зачем меня возили по скорой… Европейцы, я заметила, вообще не выносят, если незнакомый человек взглянет на них в упор больше одного раза. Могут повести себя грубо по нашим понятиям – переставить стул в кафе, чтобы оказаться к смотрящему спиной. Пересесть в транспорте. Мы-то здесь – нет. Будем терпеть и делать вид, что не замечаем. На то, что им даёт обыкновенная цивилизация, даже не культура, у нас уходят годы, вся жизнь. К старости мы интуитивно приобретаем ровно столько морщин, сколько нужно, чтобы стать незаметными, не меньше, но и не больше. Некоторые, случается, ведут себя грубовато, почти как иностранцы. Моя двоюродная бабушка обладала ярко выраженной восточной внешностью. Так она однажды деловито спросила двух очень внимательно разглядывавших её мужчин: «Ну что, товарищи, смотрите на мой нос?». Товарищи смутились. Смотреть перестали, а думать-то вряд ли.
Вообще-то в данном случае «смотреть» и «думать» – практически синонимы. Это кем же я должна быть, чтобы незнакомый человек, отведя от меня взгляд, удержал меня в своём сознании ещё хотя бы минуту. Красавицей? Так тогда ему глаз-то будет не отвести! То и дело будет снова на меня взглядывать, не удержится. И это будут уже не мысли, и даже уже не рассматривание… Стало быть, уродкой. Инвалидом, например. Тогда смотреть перестанет скоро, а вот думать будет довольно долго, до своей остановки, но не обо мне, а о печальной судьбе человека вообще, о том, как его, бедного, скручивает в бараний рог, и никогда не угадаешь, может, вот так и тебя, а хорошо, что тебя не так, слава Богу, что тебя не так, а ты ещё жалуешься.
Да, человек напротив думает про нас быстро. Афористично даже. Подозреваю, иногда ему хватает одной единицы внутренней речи. Если это слово – существительное, держу пари, что это часто бывает название национальности. То есть решает вопрос: свой – чужой. Некоторые на этом и успокаиваются.
Всё это, конечно, очень несправедливо. То есть несправедливо, что нам же не дано оправдаться. Он же, который напротив, не знает, что бабушка моя родилась в Ростове-на-Дону в семье грузчика Ивана Степановича Михайлова, и у всех четверых детей в семье и у самого Ивана Степановича – вот именно такие не то армянские, не то еврейские носы. Человек напротив не в курсе, что маму мальчика Борисъна в 1937 году в астурийском порту Хихон погрузили на пароход, отправлявшийся прямиком в советский детдом, и было ей в ту пору четыре года, так что никто её не спрашивал, хочет она быть испанкой или русской. Человек напротив видит, что я некрасива и темна лицом – а вдруг у меня чудесный голос! Вдруг я просто Полина Виардо. Никогда он не услышит моего голоса, а думать будет, исходя из лица. Ну что ты ноешь, – скажут, – о тебе что, никто никогда хорошо не думал? Думали, думали. И тогда я чувствовала, что обманываю, ввожу в заблуждение. В общем, нам не нравится, когда про нас думают. В общем, караул: человек напротив думает про меня! А как же любовь? – спросят. – Разве не мечтаем мы, чтобы о нас думали каждодневно и ежесекундно? Во-первых, не знаю, кто как, а я ощущаю некоторую разницу между «думать про» и «думать о», а у меня тема – «думает про». А во-вторых, меньше всего и про и о нас думают те, кто нас любит. Тот спазм сознания, в котором они пребывают бо́льшую часть времени, никак нельзя назвать мыслью. Нет, у этого, конечно, есть свои изгибы, повороты, перепады, но всё равно это больше всего напоминает знакомый по школьной алгебре знак бесконечности. Скажем, минус бесконечность – это ненависть, а плюс бесконечность – это любовь. Они думают о нас, но никогда на наше счастье ни до чего не додумываются, всё время приходят туда же и к тому же. Они иногда даже толком не помнят наших лиц. Ну, помнят, что родинка на правой щеке, но могут щёки и перепутать. Они и напротив, как правило, не сидят, потому что если по неосторожности сядут, эта их внутренняя «плюс бесконечность» так завибрирует, в такой узел завяжется, что их тут же развернёт как-нибудь иначе, и они окажутся не напротив… А за это им… А за это они не чувствуют, что человек напротив думает про них. Им не до того.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.