Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава 1
Плошкин вскоре перешел на бег, громко топая сапогами по каменистой тропе. Иногда будто вскрикивала от боли треснувшая под ногой ветка, но это не смущало Сидора Силыча. Если Пакус ушел часа два-три назад, то он где-то на полдороге к лагерю: не услышит. Но вряд ли дальше: и силы у него не те, и сноровки бегать по горам нету, и надеется, поди, что за ним не погонятся. Но если он ушел раньше, то догнать его вряд ли возможно, как бы медленно он ни двигался. Между тем шансов вырваться отсюда тогда почти не останется: за ними отрядят погоню, предупредят чалдонов и якутов, а те, особенно – якуты, рады стараться: им за пойманных или убитых беглецов от начальства премии.
Однако вскоре Сидор Силыч притомился и перешел на шаг: бегун из него тоже оказался не очень. Впрочем, шагал он споро, твердо ставя ноги в новых сапогах, не осклизался, не спотыкался. Он был покрепче своих товарищей, выносливее, бригадирство давало ему право на дополнительное питание, и хотя с него тоже не разжиреешь, но с голоду в доходягу не превратишься: начальство понимало, что без дополнительного питания, без бригадирской добавки заинтересовать бригадиров в результате труда бригады невозможно. Ну и почти неделя обильное питание рыбой. Если же прибавить сюда многолетние мытарства по фронтам германской, потом гражданской войны, то не мудрено, что Плошкин оказался более других подготовленным к лагерному существованию. А то, чего он не изведал в прошлой жизни, дали тюрьма и зоны.
Уже развиднелось, когда Плошкин достиг того места, где Пакус первый раз отдыхал на поваленной ели. Сидор Силыч заметил сразу и примятый мох, и сбитую росу. Он чуть ли ни обнюхал это место, и пришел к выводу, что бывший чекист отдыхал здесь не далее, как час назад. Сам же Сидор Силыч отдыхать не стал, хотя теперь знал наверняка, что Пакуса догонит непременно. И очень скоро.
* * *
Солнце уже светило вовсю, когда тропа вдруг вынырнула из мрака пихтового леса, и перед Пакусом открылась узкая долина, стиснутая с двух сторон невысокими сопками. Не трудно было догадаться, что вот это и есть то самое болото, где они ели клюкву и голубику. Пакус почувствовал, как спало напряжение, вернулись уверенность и даже силы.
Это было очень старое болото, оно тянулось длинной, узкой, слегка изогнутой полосой между двумя грядами лесистых сопок, тянулось с запада на восток, слегка загибаясь к югу. Здесь когда-то бежал поток, потом что-то стряслось в этих горах, образовалось озеро, поток иссяк, озеро же постепенно превратилось в болото. На нем там и сям, ближе к подножию сопок, росли чахлые сосенки, а посредине торчали одни лишь сухие корявые стволы, они простирали вверх сучья, потерявшие кору, похожие на кости, до белизны омытые дождями и обдутые ветрами. По краям болота белели, распустив золотистые сережки, тонкие березки, пушились юной листвой и розовыми цветочками какие-то кусты.
Пакус не разбирался ни в породах деревьев, ни вообще в том мире, который его сейчас окружал. Он попросту не задумывался над ним: мир этот существовал как бы сам по себе, людские островки – сами по себе, а он всю жизнь кочевал с одного островка на другой.
Однако из книг – в основном философских – Пакус знал, что человек всегда боролся за свое существование именно с природой, одушевляя и обожествляя ее, природа же была и остается равнодушной к его борьбе, она лишь размыкается, впуская человека в свое лоно, но продолжает жить по своим законам, нисколько о человеке не беспокоясь, и смыкается над ним, когда человек превращается в труп.
Пакус долго стоял на тропе, оглядывая лежащую перед ним пустынную долину, окрашенную в буровато-красноватые тона мхов и лишайников, оправленную в темно-зеленый малахит елей и пихт, росших на склонах сопок.
Сверкала на солнце роса, курились паром кусты и травы. Картина эта напомнила бывшему чекисту швейцарские горные пейзажи, долгие прогулки с товарищами по партии, бесконечные жаркие споры о путях переустройства дряхлеющего мира. Перед его мысленным взором проплыли лица Плеханова, Аксельрода, Засулич, Каменева, Бухарина, Троцкого, Ленина, других революционеров. Одних уж нет в живых, другие далеко, но никто из тех, кто все еще имеет в Москве власть и влияние, не протянул ему руку, когда его арестовали в Твери; более того, не исключено, что их руки и ввергли его, Льва Пакуса, в эти забытые богом таежные места.
Пакус вздохнул и попытался вспомнить, шли они через болото или огибали его по подножию сопок. Тропа здесь, перед первыми замшелыми кочками, разбегалась в разные стороны, а менее заметная уходила в само болото.
Так и не вспомнив, как они шли сюда, не догадавшись изучить оставленные ими следы, Пакус решил обогнуть болото с солнечной, то есть с северной стороны, которая в этот ранний час выглядела значительно веселее. И он свернул налево.
Пройдя, может быть, с километр, Пакус наткнулся на старое кострище, на лежанку, сложенную из тонких стволов сосенок, выстланную высохшим мхом и лапником, потерявшим свои иголки: кто-то здесь ночевал в прошлом году. А то и раньше. Лучшее место для отдыха трудно придумать. Жаль, что нечем развести огонь, а то бы… Но и без огня тоже хорошо. Солнце жарит так, что хоть загорай.
И Пакус быстренько скинул с себя мокрую одежду, развесил ее по кустам, на куст же повесил и тряпицу с куском вареной горбуши, сам остался в нижнем белье – пусть просыхает на теле. Он несколько минут покрутился на одном месте, подставляя солнцу то один бок, то другой, потом надрал свежего мха, наломал лапника, застелил ими лежанку и с удовольствием вытянулся на ней во весь рост.
Не хотелось думать о том, что предстоит ему через несколько часов, хотелось насладиться покоем и одиночеством, которых он не знал последние годы.
* * *
Плошкин вышел к болоту из лесной чащи в тот самый момент, когда Пакус начал подремывать под жаркими лучами солнца.
Притаившись в густой тени старой ели, Сидор Силыч долго вглядывался в лежащее перед ним почти голое пространство, слегка подернутое туманом испарений, пытаясь отыскать там одинокую человеческую фигурку. Но болото, насколько хватал глаз, было пустынно. Однако, не может быть, чтобы Пакус успел его преодолеть.
Плошкин спустился к самому болоту по каменистой тропе, дошел до первых кочек, но не обнаружил на них свежих человеческих следов, а те, что оставили они пять дней назад, уже потеряли рельефность, сквозь них начала пробиваться юная трава.
Не сразу до бригадира дошло, что беглец мог пойти кружным путем, что он попросту не запомнил, как они шли на заимку и что шли они как раз через болото.
Сидору Силычу не пришло в голову, что Пакуса, городского жителя, пугало само болото, что в его сознании оно связано с непролазностью и непременными топями, которые у одних аборигенов называются пастью, у других зевом, у третьих чертовым или ведьминым глазом, но каким бы ни было называнье, болото для Пакуса оставалось только болотом, символом безжизненности и опасности.
Недаром и в партии болотом называли людей, на которых нельзя положиться.
Глава 12
Пакусу снились кошмары. И очнулся он с ощущением, что кошмар продолжается наяву: с трудом разлепив глаза, он приподнялся на лежанке и с ужасом услыхал у себя за спиной чавкающие звуки. Похолодев от страха, Пакус медленно обернулся и увидел человека в потрепанной солдатской шинели и в шапке со звездой, который в нескольких шагах от него ел из его тряпицы рыбу, ел, погружаясь лицом в тряпицу, громко чавкая и сипло дыша.
Лицо человека, худое, изможденное, покрытое коростой обморожений, заросшее клочковатой бородой, было обращено к Пакусу. Оно двигалось всеми своими частями – даже шапка на голове и уши шевелились вместе с челюстями; светились зеленые, как у кошки, глаза, казавшиеся безумными.
Нет, это не был охранник, хотя на нем были шинель, солдатские сапоги, штаны и шапка со звездой, а из-за спины выглядывал ствол винтовки. Не похож он был и на местного жителя – чалдона или якута. Скорее всего, это был беглый зэк.
Лев Борисович, как завороженный, смотрел на странного человека и медленно освобождался от цепенящего страха: настолько неожиданна, почти невероятна была эта встреча в местах, где можно идти дни и месяцы и не найти даже следов живого человека. А тут не только живой человек, но еще и враждебно настроенный к случайному встречному.
В чем конкретно проявлялась эта враждебность, Пакус вряд ли ответил бы на этот вопрос с полной определенностью, но она, эта враждебность, ощущалась каждой клеточкой его тела, она сочилась из глаз пожирателя пакусовой рыбы, доказывалась шинелью с чужого плеча, винтовкой и даже свинячьим чавканьем. А еще тем, что человек этот, не переставая жевать и чавкать, смотрел на Льва Борисовича зелеными глазами, в которых отсутствовало даже простое любопытство. В этих глазах сквозило нечто животное, то есть равнодушное и в то же время жестокое. Человек, видимо, еще не решил, что ему делать, он утолял голод, как утоляет его всякий зэк, дорвавшийся до жратвы: жадно и безостановочно.
Они пришли к решению действовать почти одновременно.
Для Пакуса всякое действие обычно начиналось с говорения. В данном случае оно, говорение, тем более было необходимо, ибо могло отодвинуть опасность или, по крайней мере, удержать ее на расстоянии, пока он придумает, как от нее избавиться.
Его противник, судя по всему, предпочитал действовать, не раздумывая и не тратя время на разговоры.
И Пакус уже раскрыл было рот, чтобы сказать нечто отрезвляющее для незнакомца, то незнакомец решительно и молча двинулся к лежанке, на ходу засовывая сверток с едой за пазуху, и намерения его были красноречивее всяких слов.
– Э-э! – воскликнул Лев Борисович, приподнимаясь и отодвигаясь по шаткой лежанке от незнакомца. – Ты чего это, приятель? Чужое жрешь да еще…
Но "приятель" даже глазом не моргнул, приблизился вплотную к лежанке, склонился над ней, буравя лицо Пакуса зелеными глазами, и быстро, по-кошачьи, выбросил вперед черные руки. Он бы вцепился Пакусу в горло, если бы тот не успел эти руки перехватить.
Льву Борисовичу когда-то показывали приемы буддистских монахов, с помощью которых можно обездвижить человека, но в жизни ему никогда не доводилось этими приемами пользоваться, и сейчас, пытаясь выскользнуть из-под навалившегося на него незнакомца, он лихорадочно вспоминал, что он такое мог бы сделать, если бы удалось высвободить хотя бы одну руку – и боялся руку высвободить, потому что тогда окажется свободной и рука нападавшего. А у него за спиной винтовка…
Силы у них оказались примерно равными. Может, у Пакуса их было даже несколько больше: отдохнул, отъелся за последние дни. Но он находился внизу, под ним шаткое сооружение из жердей, которые уже начали разъезжаться в разные стороны, он все больше и больше терял опору, в спину больно врезались острые сучья, в то же время ему никак нельзя было отрываться от нападавшего, иначе…
Тут одна из жердей треснула, Пакус провалился, на него посыпались ветки и мох, руки высвободились, он с ужасом стал выпутываться из этой западни, потеряв своего противника из виду и готовясь к самому худшему.
Наконец ему удалось сбросить с себя часть веток. Он встал на четвереньки и полез из-под настила, и неожиданно увидел снующие перед ним ноги в рваных кирзовых сапогах. Лев Борисович попятился, режущий удар в спину заставил его вскрикнуть от боли и на мгновение замереть.
Еще один удар – еще один вскрик. Но этот, второй, удар подстегнул Льва Борисовича и придал его действиям определенное направление: он быстро выкатился из-под настила и на четвереньках кинулся вверх по склону. Достигнув первого же дерева, ухватился за нижние ветви, вскочил на ноги, обернулся, вновь вскрикнул от режущей боли в спине и увидел ужасное лицо незнакомца совсем близко от себя, отделенное лишь путаницей еловых ветвей, свисающих до самой земли.
В руках незнакомец держал винтовку, но без штыка, ствол ее с круглой мушкой на конце раскачивался из стороны в сторону, черное отверстие будто выискивало уязвимое место на теле Пакуса, и он, не в силах оторвать взгляда от этого отверстия, подумал с облегчением: "Как просто", имея в виду выстрел, но главное – конец жизни, понимая, что на большее осознание происходящего у него времени уже не осталось.
Однако из черной дыры не вырвалось пламя, не грянул гром, она, эта дыра, просунулась сквозь ветви и воткнулась в живот Пакуса – он согнулся от этого тычка, однако успел ухватиться за ствол винтовки обеими руками, чтобы не позволить ей, как ни тяжело это было, снова воткнуться себе в живот.
И опять выстрела не последовало.
Они стояли под разлапистой елью в путанице ее нижних ветвей, колючих и жестких, и, тяжело дыша, молча тянули винтовку каждый на себя.
Пакус видел вблизи то руки незнакомца, испещренные фиолетовыми наколками, то его провальные и утратившие цвет в тени дерева глаза, чувствовал гнилостный запах из его рта и все порывался что-то сказать, но боль в животе позволяла ему лишь дышать, и то через силу, со всхлипом втягивая в легкие неподатливый воздух. Когда же эта боль немного ослабела, Пакус понял, что выстрела не будет, почувствовал в себе силы и, вместо того чтобы тянуть винтовку на себя, резко толкнул ее и отпустил – нападавший потерял равновесие и покатился вниз.
Не мешкая, бывший чекист поднырнул под ветки и кинулся за ним, догнал в тот момент, когда беглый зэк только вставал на четвереньки, и с маху прыгнул обеими ногами ему на спину.
С незнакомым ему доселе наслаждением Пакус услыхал, как внутри этого отвратительного человека что-то будто оборвалось; тело его тотчас же обмякло и припало к земле, руки, выпустив винтовку, заскребли по мху, сгребая его к голове.
Но Пакусу этого показалось мало. Он еще пару раз подпрыгнул на спине незнакомца, балансируя широко расставленными руками, всякий раз слыша, как из груди поверженного с хрипом вырывается воздух, соскочил со спины, подхватил винтовку, взмахнул ею и опустил кованый приклад на волосатый затылок.
– И-эх! Вот тебе жида пархатого! Вот! Вот! – торжествующе выкрикивал Лев Борисович, имея в виду всех, кто так или иначе притеснял его в последнее время, а Плошкина и Каменского – в первую очередь.
И еще раз. И еще. И бил в разные места, но в основном по голове, до тех пор, пока не устал, а на земле, замусоренной хвоей, вокруг головы незнакомца не образовалась лужа крови.
Только после этого, все еще не выпуская винтовку из рук, Пакус отступился от неподвижного врага своего, попятился, тяжело дыша, и тут некстати вспомнил, что надо было воткнуть палец в глаз нападавшего еще тогда, в самом начале, когда они боролись на лежанке.
Он выбрался из тени деревьев на солнце, держа в одной руке винтовку, другой брезгливо отряхиваясь от налипших на белье хвои и мха, очищаясь веточкой от красных студенистых лепешечек крови, непонятно каким образом попавших на его белье.
Пакуса мутило. Ужасно хотелось пить – чего-нибудь кислого и холодного. И лечь.
И тут перед глазами его будто полыхнуло пламенем, из пламени поплыли черные круги, в них замельтешили огненные мухи, он стал утрачивать ощущение своего тела, в испуге плотно смежил веки и, опираясь на винтовку, поспешно опустился на землю, лег и вытянулся. Земля качалась под ним, в голове шумело, а когда открывал на мгновение глаза, верхушки елей и пихт начинали стремительно вращаться в бешеном хороводе.
"Это от малокровия", – подумал Лев Борисович и погрузился в темноту.
Глава 13
Когда Пакус очнулся, все так же светило солнце, но дул порывистый ветер, с сердитым гулом продираясь сквозь густую хвою, раскачивая верхушки елей и пихт, гоня по небу белые облачка, а само небо было нежно-голубым, каким Пакус его никогда не видывал. Даже в Швейцарии.
Он осторожно поморгал глазами, помотал головою – тошнота и головокружение от этого не вернулись в его тело, и он сперва сел, потом, опираясь на винтовку, тяжело поднялся на ноги, постоял и побрел к разрушенной лежанке, приволакивая онемевшую правую ногу. Присев на чурбан возле кострища, он смотрел на лежащего метрах в двадцати человека, только что им убитого. Жалости к этому человеку он не испытывал ни малейшей. Более того, в голову пришла мысль, что этот нечаянный поступок тоже может лечь на ту чашу весов, где ждет его если не помилование, то возможное смягчение лагерного режима.
Отвернувшись от убитого, он долго сидел в полном отупении, иногда погружаясь то ли в дрему, то ли в забытье. Мир существовал только внутри его одного, все остальное отсутствовало напрочь, потому что все остальное поглотила его, Пакуса, телесная оболочка, вобрав в себя и сопки, и небо, и солнце. В голове возникали обрывки каких-то видений и мыслей, будто там шел настойчивый поиск чего-то, что могло бы объяснить и прошлое, и настоящее, и будущее. Однако только что пережитое постепенно вернуло его к действительности. Оно заставило Пакуса вспоминать тот или иной эпизод несколько минут назад закончившейся борьбы, – борьбы не на жизнь, а на смерть, – и по давнишней привычке, пытаться переосмыслить случившееся.
Конечно, ему, проснувшись, сразу же надо было вскочить на ноги и схватить первую же попавшуюся под руку палку, самому броситься на врага, а не лежать и не ждать, и, во всяком случае, не пытаться заговаривать, разжалобливать и тому подобное…
Кстати, а почему он так и не выстрелил? Боялся, что услышат в лагере? Ну да, конечно. А что же еще? А может, у него не было патронов?
Пакус посмотрел на винтовку, на которую опирался одной рукой, положил ее на колени, дважды передернул затвор: на землю, опаленную костром, сверкнув на солнце, упал и прокатился неровным зигзагом желтоватый патрон с красноватой остроконечной пулей. В магазине оказалось еще два патрона.
А что делать с убитым?.. Да черт с ним, пусть валяется! Придут из лагеря, заберут, опознают. Это уж их дело.
* * *
Плошкин свернул направо, к подножию южной гряды сопок, северные склоны которых через некоторое время окажутся в тени. Вскоре он обнаружил следы, хотя и не слишком приметные, и они вели именно туда.
"Хитер жид", – подумал Сидор Силыч с некоторым даже уважением к Пакусу: городской, а вон до чего додумался: на теневой-то стороне человека не так заметно, как на солнечной.
Но примерно через полверсты следы свернули в болото – и это ничем объяснить было нельзя. Разве тем, что Пакус решил полакомиться прошлогодней ягодой. Значит, так и есть: он за собой погони не чует, не спешит, не осторожничает. Тем лучше.
Сидор Силыч, однако, решил немного еще пройтись по скату некогда бывшего берега озера, прикрываясь деревьями и кустами: Пакус должен находиться где-то рядом, и не стоило спугивать его раньше времени, а потом гоняться за ним по болоту или по лесу.
Плошкин шагал быстро, но уже осторожно, ставя ногу не как попало, а выбирая места, чтобы не затрещало под ногами, не загремело каменьями. Он миновал середку болота, но Пакуса нигде не разглядел: все так же безжизненно торчали мертвые сосенки, желто-розовыми пятнами бугрились болотные кочки.
Получалось, что Пакус перебрался на ту, солнечную, сторону, а зачем ему это понадобилось, было непонятно.
И тут Сидор Силыч услыхал далекий вскрик: кто-то вскрикнул от боли на той стороне болота. Через какое-то время – еще вскрик, но потише. Разобрать было трудно, кто именно, но Плошкину показалось, что кричал Пакус.
Что делать? Пуститься на крик? По открытому-то болоту? А если Пакуса захомутали охранники? Тогда самому бы не попасться в их лапы. Но что-то подсказывало Сидору Силычу, что нет, не с чего там появиться охранникам. Тут что-то другое. Может быть, медведь. Или волки. Если они сожрут Пакуса, туда ему и дорога! Но если Пакус встретился с человеком, то человек этот… или несколько… куда они пойдут? С Пакусом-то? Скорее всего, в лагерь.
И Сидор Силыч решил обежать болото и, кто бы там ни был, встретить его (или их) у выхода, выяснить, кто и что, а там что бог даст.
Глава 14
Варлам Александрович Каменский, едва затихли шаги Плошкина и сам он сгинул в предутреннем мраке, растерянно огляделся.
Пашка Дедыко и Димка Ерофеев жались друг к другу, похоже, с той же растерянностью и непониманием происходящего. В освещенных изнутри дверях серела согбенная и жалкая фигурка Гоглидзе. Холодный предутренний воздух был насыщен тревогой и ожиданием чего-то ужасного, непоправимого.
Все уже попривыкли к новому житью, оно выгодно отличалось от лагерного, и хотя каждый понимал, что продолжаться долго такое житье не может, что именно сегодня оно как раз и может закончиться, никто между тем не ждал, что перемены наступят таким неожиданным образом.
– Да, вот так-то, мои юные друзья, – произнес Каменский и развел руками. – Надо, разумеется, выполнять распоряжение бригадира… Разумеется, разумеется… Да-с!
Но никто – и сам Каменский – не сдвинулся с места.
Они стояли в одном нижнем белье, белея на фоне черной заимки и черных сопок этакими упырями или еще черт знает кем. На какие-то мгновения Варлам Александрович будто отделился от самого себя, увидел все это со стороны и ужаснулся: пройдет всего, может быть, час, и они покинут эту гостеприимную заимку, побредут неизвестно куда… по дикой тайге, без дорог, без еды, и он, старый человек, никогда в жизни не бывавший на природе более чем участником пикничка, должен… Да он просто не выдержит этой дороги, тем более что она никуда не ведет, – разве что к верной гибели…
А этот жид, этот чекист-гэпэушник! Вот когда раскрылась его иудейская сущность! А ведь мог бы намекнуть, что собирается бежать, тогда бы они вместе: все-таки ближе друг к другу, чем к этим необразованным плебеям. Но нет, ушел один, чтобы предать и на этом получить иудины сребреники.
– Вот видите, мои юные друзья, – нервно заговорил Каменский, потирая озябшие руки. – Если бы вы с бригадиром не решили, что нас, антеллигентов, надо изничтожить, чтобы мы не путались у вас под ногами, Пакус не сбежал бы… Да-с. И мы не подвергались бы теперь опасности…
Он замолчал, ожидая возражения или подтверждения своей догадки, но Дедыко с Ерофеевым молчали, а молчание, как известно, знак согласия, признания вины.
И тогда Каменский стал нащупывать словами ту дорожку, идя по которой можно сохранить себе жизнь:
– Ведь это для всех может быть вышка! – воскликнул он патетически, пытаясь пронять своих слушателей. – Да-с! А вы как думали!.. Конечно, если Сидор Силыч его не догонит… Будем надеяться, будем надеяться… – Тут он трижды осенил себя крестным знамением, давая понять, что его устами говорит нечто высшее, неземное. – А если б я не проснулся? А? Вы-то дрыхли без задних ног. А я мог и уйти вместе с этим жидом. Да! Но не ушел, – сыпал скороговоркой Каменский, забыв, что дверь была заперта, что он так испугался, что не способен был даже соображать.
– Догонить! – не слишком уверенно произнес Пашка Дедыко. – Догонить та голову ему топором! А як же!
– А если не догонит? – Каменский задрал вверх бороденку, отросшую за эти дни. – Что как если не догонит? Что как если этот жид уже подходит к лагерю? – Помолчал малость, давая осмыслить положение остальным, продолжил уже более уверенно: – Не успеем оглянуться, а охранники уже здесь. Плошкин-то, скорее всего, сам же и пойдет с повинной: все-таки лучше, чем подыхать в тайге от голода и болезней. Да и что Плошкину? Он – бригадир, доппаек ему обеспечен. Он даже может Пакуса топором, а сам, рассудив здраво, в лагерь: так, мол, и так, антеллигенты виноваты. Ему прощение, а нам вышка. Или, в лучшем случае, прибавят лет по десяти.
– Дядько Сидор нэ пидэ! – опять не слишком уверенно произнес Пашка Дедыко.
– А ты откуда знаешь? – спросил уже Димка Ерофеев и отступил на шаг от Пашки.
– Вот-вот! – подхватил Каменский, почувствовав поддержку. – Знать мы ничего не можем. Потому что положение наше таково, что, с одной стороны, мы вроде бы на свободе, а с другой, это чистая иллюзия, то есть, говоря простым языком, нам кажется, что мы на свободе и можем поступать так, как нам хочется, – частил Варлам Александрович, в собственных словах продолжая по привычке искать решение и находя в них для начала уверенность в том, что решение придет, надо только не останавливаться, а говорить и говорить, пока само говорение не создаст необходимую комбинацию слов, которая и станет искомым решением.
– Для начала, я думаю, мои юные друзья, нам надо вернуться в избу, одеться и позавтракать. Еще неизвестно, удастся ли нам это сделать потом, когда рассветет.
И они потянулись в избушку. Но на пороге Каменский вдруг почувствовал желание облегчить свой мочевой пузырь, остановился, шагнул назад, произнес:
– Вы идите, а я сейчас…
– Ку-уды-ы? – вырос перед ним Пашка, оттолкнув Ерофеева, шедшего за ним следом. – Убечь хочешь, антеллигент паршивый? Га? А ну гэть до хаты!
– Куда ж я побегу? – взвизгнул Каменский. – В подштанниках-то? Ты хоть соображай, что говоришь, щенок сопливый! Молоко на губах не обсохло, а уже туда же: антеллиге-ент! Я в деды тебе гожусь – понимать надо!
– А-а, ну я… тильки-и, – отступился Пашка, сообразив, что, действительно, не побежит профессор в лагерь или еще куда в одних подштанниках.
– Ты, мальчишка, думаешь, если бригадир приказал тебе быть за старшего, так это по правилам!? Плошкин твой – убийца, садист, ему жизнь человеческая нипочем! – наступал на растерявшегося Пашку Варлам Александрович. – Он и тебя пристукнет, если ему понадобится. У него за душой ничего святого. А ты – казак! Почтение к старшим и вера в бога – для казака превыше всего! Или забыл, станичник?
– Та я ничого, – пробормотал Пашка и отступил в сени.
Когда Каменский, помочившись на замшелый угол избушки, вошел внутрь, там ярко горел светильник, мальчишки и грузин торопливо заканчивали одеваться, на ходу отщипывая от лежащей на столе вареной рыбины кусочки красноватого мяса и суя их себе в рот.
– Я чего подумал, – заговорил Каменский, едва переступив порог. – Я подумал, что избушку эту жечь не нужно. Что это нам, собственно, даст? Ничего. А на душу – лишний грех… Как ты думаешь, Павел? Ну, зажжем мы ее – дым, поди, на десять верст виден будет. Плошкин-то не подумал второпях, а нам теперь над каждым своим шагом задумываться надо. И крепко задумываться. Тайга – это тебе не кубанские степи да левады. Бывал я на Кубани, знаю. Тайга… Тут якуту раздолье, он к ней привык, а нам, особенно городским жителям, это смерть. Вот ты, Дмитрий, часто в лесу бывал на свободе? Умеешь ориентироваться? Небось, за грибочками – и все, – не давал никому открыть рта Варлам Александрович. – Я так полагаю: мы сейчас оденемся, соберемся и пойдем в сторону… в ту сторону, куда пошел Плошкин. А уж там сориентируемся по обстановке. Если бригадир решил нас надуть и пойти с повинной, то и нам другого выхода нет. А если обернется наоборот, тогда и рассудим, что нам делать.
– Никуды мы нэ пидэмо, – вдруг набычился Пашка Дедыко, заслоняя собой дверь. Круглое лицо его с выпуклыми хохлацкими глазами выражало тупую решимость, которую не поколеблет даже угроза смерти. В руках у него тускло поблескивало отточенное лезвие топора.
– Как это, Павел, нэ пидэмо? – попытался урезонить его Каменский. – Ты рассуди головой своей садовой: придут сюда охранники – и что? Что, я тебя спрашиваю? Да они нас тут прямо и постреляют! А потом скажут, что при попытке к бегству. Или не знаешь?
– Усе едино, – упрямо гнул свое Пашка. – Возвэрнэться дядько Сидор, тоди и порешимо.
– Да кто тебе сказал, доверчивый ты человечишко, что он возвернется? Дмитрий! – обратился Варлам Александрович за поддержкой к Ерофееву. – Растолкуй хоть ты ему, что будет с нами, если нас застанут здесь, на заимке.
Ерофеев, угловатый парень с широкими плечами, но плоской грудью, шагнул к Пашке, произнес с угрозой:
– Не дури, Пашка! Тебе дело говорят…
– Нэ пидходь – вдарю! – вскрикнул Пашка и поднял топор.
– Тьфу, дура! – пробормотал неразговорчивый Ерофеев и опустился на лавку. – Тебе ж хуже.
– Нэхай хужей! А тильки никуды нэ пидэмо! Ось як есть, никуды!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?