Электронная библиотека » Виктор Мануйлов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 17 ноября 2017, 11:40


Автор книги: Виктор Мануйлов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 15

Плошкин не выдержал пугающей неизвестности, которая как бы разлилась по склонам сопок, карауля его на каждом шагу, и спустился к болоту там, где оно заросло молодыми соснами, каким-то кустарником и голубикой, островками прошлогодней осоки. Это было самое узкое место, дальше болото снова расширялось, но примерно через полтора-два километра и заканчивалось, упираясь в каменную гряду, сквозь которую пробивается слабый ручеек. А как пересек гряду, поднялся на сопку, тут видна речка и дорога, проложенная между лагерем и рудниками.

Плошкин пробежал через болотину одним духом, продрался через густой молодой осинник уже на той стороне, поднялся по голому скату к тропе и, только убедившись, что по ней никто не ходил, может быть, с прошлого года, успокоился и двинулся к тому месту, откуда долетел до него чей-то вскрик.

Он шел очень осторожно, прячась в тени деревьев, а прежде чем пересечь какую-нибудь полянку, подолгу вглядывался в лежащие впереди заросли кустарников. Он ждал встречи с неизвестностью в полной уверенности, что встреча будет опасной, но он преодолеет эту опасность. Уверенность его ничем не подкреплялась, но она жила в нем, и если холодила душу тревога, так лишь о том, сумеет ли Пашка управиться с антеллигентами.

Что бывший профессор может взбунтоваться, а его поддержать пасмурный Ерофеев и тянущийся за остальными грузин, Плошкин почти не сомневался: положение было такое, что каждый попытается выбраться из него, не слишком заботясь об остальных, не думая о том, что все они так повязаны между собой, что порви одну веревочку – всем пропадать. И хотя на рыбалке Сидор Силыч договорился с парнями действовать заодно и не покидать друг друга ни при каких обстоятельствах, уверенности, что парни так и поступят в трудную минуту, не было. Еще было решено избавиться от антеллигентов, как от ненужной обузы и вредных для простого человека людей, от которых этому простому человеку происходят одни лишь напасти. Но избавиться не сразу, а лишь отойдя от заимки на два-три дневных перехода. Договориться вроде бы договорились, а как выйдет на самом деле, известно разве что богу. Следовательно, все зависело от самого Плошкина, от того, догонит он Пакуса, или нет, успеет предотвратить развал в своей бригаде, или не успеет.

Но он должен, черт возьми, успеть и суметь.

Заметив едва сочащийся ручеек, Плошкин решил напиться. Он опустился на колени перед впадинкой, полной прозрачной воды, и вдруг на влажной почве разглядел след и замер – это был след от солдатского сапога, правда, изношенного до крайности, но еще сохранившего в некоторых местах рисунок подошвы.

Плошкин потрогал пальцем землю: человек побывал здесь совсем недавно, он пил воду, встав на четвереньки. Вот и отпечатки его рук, и в этих отпечатках еще продолжает скапливаться мутноватая вода, будто пивший только-только оторвался от родничка и стоит где-то поблизости.

Плошкин, не поднимаясь с четверенек, оглянулся и прислушался: нет, никого не видно и не слышно. Тогда он припал лицом к роднику и жадно втянул в себя несколько глотков обжигающе холодной воды. И тут же рывком вскочил на ноги, вырвал из-за пояса топор, еще раз зверовато огляделся. Похоже, никто нападать на него не собирался, и Плошкин перевел дух.

И все же обнаружение свежих следов постороннего человека озадачило Сидора Силыча. Этот след и крики – они явно как-то связаны. Неужели все-таки охранники? Но изношенный сапог… – не может быть, чтобы солдаты лагерной охраны носили такие изношенные до крайности сапоги. Не слишком новые – да, но чтобы рванье… Наконец, по чьему следу он шел? Кто кружил здесь вокруг болота? Уж не за Пакусом ли охотился этот, в солдатских сапогах?

Пытаясь в своем открытии связать вместе разрозненные факты, Плошкин стал еще осторожнее. Скорее всего, не с Пакусом ему придется иметь дело, а с беглым зэком, в бега же пускаются люди прожженные, которым ни своя голова не дорога, ни, тем более, чужая.

* * *

Пакус совсем уж собрался идти, осталось натянуть телогрейку, да вспомнил про рыбу, украденную у него неизвестным, и, прислонив к пеньку винтовку, вернулся к убитому, перевернул его на спину и отступил в растерянности: руки, лицо и воротник гимнастерки мертвеца кишели вшами, покидавшими своего мертвого хозяина. Они почему-то особенно густо копошились вокруг открытых глаз, вовсе даже и не зеленых, а серовато-голубых, а зелеными они показались, видать, от солнца, которое светило тогда прямо в лицо этому человеку, и отражающейся в них зелени.

Преодолев отвращение, Пакус прикрыл глаза покойнику и вытащил у него из-за пазухи сверток с изрядно раскрошившейся рыбой, обследовал его, сбросил несколько вшей с тряпицы, аккуратно завязал ее и отложил в сторону. Потом, немного поколебавшись, обыскал мертвеца, предварительно засучив рукава рубахи: на голых руках вошь виднее.

В боковом кармане Пакус нашел бумажный сверток, перевязанный красной ленточкой, а в нем красноармейскую книжку и комсомольский билет на имя Савелия Платоновича Плужникова, двенадцатого года рождения, тощенькую пачечку писем из деревни Костюково Саратовской области и сто двадцать четыре рубля. В других карманах оказался кисет без табака, коробок с несколькими спичками, складной нож и почему-то винтовочный патрон.

В Пакусе заговорил бывший следователь ОГПУ, и он на основе найденного сделал вывод, что неизвестный зэк убил охранника, завладел его одеждой и оружием и пустился в бега. Или наоборот: пустился в бега, напал на красноармейца Плужникова… Что следовало за чем, значения в данном случае не имело.

Воинская часть, означенная в документах, ничего Пакусу не сказала о том, где эта часть находится, но что красноармеец Савелий Плужников был охранником в одном из лагерей, сомнения не вызывало.

Разумеется, на убийцу Плужникова уже объявлен розыск, приведены в действие все розыскные системы НКВД-ОГПУ, оповещены пограничники, железнодорожники, речники. А свершить правосудие или, точнее, возмездие, судьба определила заключенному Пакусу, – в этом усматривались и своя логика, и свой абсурд.

Оставив убитого лежать на том же месте, Пакус вернулся к разоренной лежанке, торопливо напялил на себя еще влажную телогрейку, будто боялся, что кто-то опять застанет его несобранным, неготовым к сопротивлению.

Солнце уже стояло высоко, щедро расточая свое тепло, и пропекало даже через телогрейку, свитер и рубахи. Но Лев Борисович, еще не отогревшийся с зимы, а более всего – от холода вечной мерзлоты в забое рудника, почти не чувствовал этого тепла. Его организм, начисто лишенный жира и только что начавший восстанавливаться, принимал тепло каждой клеточкой жадно и ненасытно, и одень Пакуса сейчас в бараний тулуп – ему и это не показалось бы лишним.

Что ж, надо бы идти. Хотя, конечно, спешить совершенно ни к чему. Провести день в одиночестве, в тишине и покое, осмыслить случившееся, успокоиться, подумать о будущем – когда-то еще возникнет такая возможность. Можно даже и переночевать: спички у него есть, имеется и оружие на случай непредвиденного, а уж утром… Но оставаться здесь, рядом с убитым, Пакусу не хотелось. И, немного поколебавшись, он подхватил винтовку, сунул в карман патроны и стал спускаться, все сильнее приволакивая ногу, к болоту: полакомиться ягодами, отвлечься, а там будет видно.

Битый час, поди, ползал он по кочкам, обирая водянистую дряблую клюкву, пригоршнями засовывая ее себе в рот. Не сразу его насторожили резкие крики каких-то неизвестных ему птиц, крики тревожные, суматошные.

До этого Пакус почти не слыхал звуков леса, они будто не существовали для его уха, а тут стал слышен слабый гул ветра в вершинах елей и пихт, откуда-то сверху вдруг прозвучал громкий призывный клекот, и он, задрав голову, проводил взглядом неровный косяк журавлей, плывущий высоко в небе.

Какие-то пичужки прыгали, попискивая, по болотным кочкам, перепархивали с одной мертвой сосенки на другую, что-то выискивая в трещинках и изломах. Лес и зверье, его населяющее, жили своей жизнью, им дела не было до человека, до его страданий и страхов.

Снова отвратительными жестяными голосами закричали птицы, уже вроде бы поближе. Хотя Пакус и не знал леса, но он много читал о всяких путешествиях. Из прочитанного запомнил, что сороки и некоторые другие птицы всегда кричат, если завидят человека или зверя, будто предупреждая лесных обитателей об опасности. Но из всех птиц Пакус более-менее твердо знал ворон, галок, сорок да воробьев. Ну, может, еще три-четыре вида, встречающиеся в городах. И знал, как они кричат. Крики, слышимые им сейчас, были ему не знакомы.

Странно, но сам он почему-то не возбудил у птиц такой тревоги, да и убитый им беглый зэк, видать, тоже. Так с чего это они так раскричались теперь?

Пакус в растерянности огляделся. Он понимал, что в болоте он виден со всех сторон, как на ладони, но зато уж никто и не подойдет к нему на близкое расстояние незамеченным. А с другой стороны, сам он никого не видит, этот кто-то скрывается в чаще деревьев, и если он вооружен, то ему ничего не стоит застрелить человека в болоте, даже не показываясь ему на глаза. Опять же, птицы кричат с той стороны, куда надо идти, чтобы попасть в лагерь, а если бы, скажем, за Пакусом погнался Плошкин, то он появился бы с другой стороны.

Не исключено, однако, что убитый зэк имел напарника…

Вслушиваясь в голоса тайги, Пакус почувствовал давно не испытываемое им волнение, вызываемое смертельной опасностью. Впрочем, это было даже не столько волнение, сколько самый настоящий страх, но тот страх, который дисциплинирует и заставляет собраться. Так было раньше, давным-давно, когда он участвовал в "красном терроре", боролся с контрой в Москве и Питере, на фронтах гражданской войны, когда проводил расследования антоновского, а затем кронштадтского мятежей.

Но на сей раз вместо мобилизации всего организма для отпора надвигающейся опасности, во рту у Пакуса пересохло, сердце бешено запрыгало в груди, в голове возник стонущий звук. Преодолевая слабость, он присел на корточки между кочками, стянул с плеча винтовку, сунул руку в карман за патронами…

И тут, едва пальцы нащупали уже согревшиеся возле тела патроны, что-то в груди его оборвалось, левую сторону ее пронизала острая боль, она отдалась в руку, прервала дыхание, в голове загудело, поплыли черные круги, ноги подломились. Хватая раскрытым ртом воздух, Пакус повалился между кочками на спину, вытянулся. Он попытался просунуть правую руку под рубаху, туда, где сердце, но рука ему не повиновалась.

Боль, между тем, не отпускала, она взвинчивалась при каждом вдохе, что-то там, внутри, при этом будто разлипалось и снова слипалось, и стало так страшно от своей беспомощности, так жутко, как если бы открылась дверь и вошла судьба для оглашения последнего приговора.

И Пакус вспомнил, что почти такой же сердечный приступ случился с ним во время ареста, когда только что допрашиваемый им Артемий Дудник, некогда беспредельно преданный ему человечек, выведенный им в люди и почему-то переметнувшийся на сторону врагов советской власти, превратился из допрашиваемого в следователя. Вспомнились подозрения, вызванные отдельными мелочами, что тут что-то не так, что все это пахнет провокацией, что слишком много за последний час нагромоздилось невероятных совпадений… – и вот результат: у этих подозрений имелись-таки под собой веские основания… Значит, уже тогда сердце его не выдержало, и лишь врач своими уколами вернул его, Пакуса, к жизни. Лучше бы не возвращал.

"Неужели в этом мире нет ничего прочного и окончательного?" – в который раз молнией вспыхнуло в мозгу Льва Борисовича.

С этой полной отчаяния мыслью гул и кипение крови в голове его достигли предела, от них заложило уши, свет померк, а сам Пакус, все уменьшаясь и уменьшаясь в размере, превратился наконец в точку и растворился в темноте.

Глава 16

Плошкина остановили сойки. Черт знает, откуда они взялись! Либо он прошел слишком близко от их гнезда, либо где-то рядом недавно проходил другой человек. Или зверь.

Потому что, если сойка сидит на гнезде, она обычно пропускает зверя или человека молча, но стоит тому вернуться, поднимает крик и пытается тем самым отвлечь от гнезда и увести в сторону. К самке присоединяется самец, вдвоем они могут разбудить даже мертвого. Значит, он, Плошкин, не первый, кто оказался вблизи их гнезда, вот они и расшумелись.

Сидор Силыч резко сменил направление и стал подниматься вверх по склону сопки – и одна из соек тут же отстала, а другая некоторое время сопровождала его, затем успокоилась и она. Снова лишь шум ветра в верхушках деревьев, неясные лесные шорохи и трески, скрип тоскующего на ветру дерева да время от времени тревожные клики перелетных птиц из поднебесья.

Совершив небольшую петлю, Плошкин вновь спустился к опушке леса и двинулся дальше по звериной тропе, отмечая едва заметные следы солдатского сапога.

И вот перед ним открылась небольшая полянка, старое кострище, развороченная лежанка, свежий лапник и мох – именно здесь что-то и произошло совсем недавно.

Хоронясь за деревьями, Сидор Силыч стал медленно обходить поляну и вскоре обнаружил труп человека в потрепанном солдатском обмундировании. Из укрытия он разглядел, что кровь еще свежая, что руки убитого в наколках, следовательно, как он и предполагал, это не солдат.

Вот те на! А где же Пакус? Неужто это он ухайдакал этого зэка? Ай да жид! Ай да чекист! А таким выглядел тихоней…

Плошкин вышел на поляну, обследовал ее, вернулся к убитому, обыскал – пусто. Он обежал вокруг поляны, забирая в глубь леса, но нигде никаких следов не нашел, кроме следов борьбы под ближайшей елью. Пакус будто в воду канул.

Может, он решил вернуться на заимку? Может, он перешел на ту сторону болота?

И едва Плошкин спустился к болоту, как увидел свежие следы, а через пару сотен метров и самого Пакуса, лежащего на спине между кочками с закрытыми глазами.

Ну, слава богу! И, кажется, жив. Поспать, что ли, прилег? Нет, не похоже…

Плошкин вытащил из-за пояса топор и осторожно приблизился к Пакусу: с этим жидом надо держать ухо востро.

Наклонился над ним.

Ресницы у лежащего задрожали, глаза медленно раскрылись, взгляды Пакуса и Плошкина встретились.

Так они смотрели друг на друга какое-то время, и тут глаза Пакуса стали заполняться влагой, как это бывает у лошади, чувствующей свой конец. Вот влага переполнила их, и мутноватые слезы одна за другой покатились из краешек глаз к ушам и затерялись в рыжеватых с проседью волосах.

– Ты никак ранетый? – спросил Плошкин, разглядывая Пакуса и убирая топор за пояс.

Но тот ничего не ответил, лишь губы его дрогнули, сложились в кривую ухмылку да так и замерли.

И Плошкин догадался, что Пакуса хватила кондрашка, что он уже не жилец на этом свете.

В раздумье он присел рядом на кочку, увидел винтовку, взял ее в руки, повертел, открыл затвор – увы, патронов там не оказалось.

– Ну вот, Лев Борисыч, – заговорил Сидор Силыч, впервые назвав Пакуса по имени-отчеству, – вот она жизня-то наша какая: не знашь, где упадешь. Однако, лежать здеся мягко, на мху-то, соломки подстилать без надобности. Вот только мокро, пожалуй. Дай-кось я тебя положу повыше, на кочки. Или отнесть наверх? А? – И уставился в неподвижные глаза.

Пакус чуть шевельнул губами, но с них не слетело ни звука. Тогда он прикрыл глаза, выдавив последние слезинки.

– Ну и ладно. Отнесу тебя наверх. Так и быть. Хоть ты и хотел всех нас заложить, да бог тебе не дал сотворить энтот грех. Одним грехом меньше – все помирать легче… А ты, как я погляжу, хоть и жидовского роду-племени, а прыткой: эк какого гуся прижучил, – говорил Плошкин, закидывая за спину винтовку. – А я вот хотел тебя топором. Теперича получается, что ни к чему мне руки об тебя кровянить. Оно и лучше.

С этими словами Плошкин наклонился, поднял тело Пакуса на руки, подбросил, взвалил на плечо, как куль с зерном, услыхал, как что-то звякнуло у того в карманах, отметил это в уме и, отложив на потом, понес вон из болота, к поляне. Но, добравшись до поляны и оглядевшись, решил, что оставлять больного здесь не след: наткнется еще кто-нибудь, даже если и на мертвого, станет известно лагерному начальству, а те догадаются, что не вся бригада Плошкина лежит под обвалом, и организуют погоню, – понес выше и уложил среди густого подроста-пихтача, заполонившего старую гарь.

Здесь Плошкин обыскал Пакуса, нашел патроны, нож и все остальное, переложил в свои карманы.

– Тебе энто теперича ни к чему, Лев Борисыч, а мне пригодится, – бормотал Сидор Силыч, не столько для Пакуса, сколько для себя.

Он надрал мха, обложил Пакуса со всех сторон, сверху накрыл лапником и тоже мхом, оставив ненакрытым только лицо.

– Вот тут ты и помрешь. Тут-то оно и лучше, на воле-то, а не в зоне. – Склонился к самому лицу, спросил, заглядывая в глаза: – Может, что передать на волю хошь?

Но в глазах Пакуса, хотя и следили они неотрывно за каждым движением бригадира, уже прочно угнездилась смертная тоска, столько раз виденная Плошкиным у разных людей, при разных обстоятельствах расстающихся с жизнью.

– Ну и ладно, и бог с тобою, – пробормотал Сидор Силыч, выпрямляясь. – Сам еще не знаю, выберусь ли… – Почесал затылок, сдвинув шапку на лоб, повздыхал: в эту минуту он совсем не был похож на того Плошкина, который зуботычинами выбивал из своей бригады кубы породы. – Земле – вот ведь грех какой! – придать тебя не могу, потому как ждать мне недосуг, а господь и так примет твою душу. Там вы с ним рассудите, что и как.

Загнал патроны в патронник, повесил винтовку на плечо, перекрестился на солнце и пошел прочь. И ни разу не оглянулся. А Пакусу почему-то очень этого хотелось – увидеть напоследок прощальный человеческий взгляд, и он гипнотизировал спину Плошкина до тех пор, пока того не поглотили сумрачные лесные заросли.

Глава 17

Пакус умирал долго. Он то приходил в сознание, то впадал в забытье. Тела он почти не чувствовал, оно занемело, но когда испражнялся под себя, испытывал беспокойство: ему все казалось, что его вот-вот найдут, а от него несет, и люди будут отворачиваться от него с презрением. Хотя над ним, над самым лицом его, все время неподвижно висели ядовито-зеленые ветви молодых пихт, и сквозь них ничего нельзя было разглядеть – лишь рваные лоскутки неба, чудились ему, между тем, то звезды на темном небе, то яркое солнце, и казалось, что миновало уже много-много дней, как оставил его здесь Плошкин, и впереди еще тоже много дней, а где-то совсем рядом ходят люди, но он не может дать им знать, что лежит от них всего в нескольких шагах.

Иногда Пакусу чудились голоса и казалось ему, что если бы Плошкин оставил его на поляне, тогда бы все было не так: его бы нашли, отвезли в больницу, вылечили бы и освободили. Ведь ему еще не так уж много лет, он слишком мало успел сделать, и никто никогда не узнает, что жил на свете такой Лев Борисович Пакус, еврей из Молодечно, никто не придет на его могилу…

Иногда сознание его настолько прояснялось, что ему начинало казаться: одно усилие – и он встанет на ноги. Но ни руки, ни ноги не шевелились, он их просто не ощущал. Тогда он пытался вспоминать прошлое, стараясь найти в нем что-то, за что можно было бы зацепиться мыслью, но перед его взором проплывали одни лишь разрозненные картины да невпопад вспоминались строки из когда-то написанных им стихов.

И чаще всего вот эти, выплеснувшиеся на бумагу еще в двенадцатом, когда он с товарищами по социал-демократической рабочей партии бежал из России в Австро-Венгрию, наткнулся на пограничную стражу и, отстреливаясь, убил одного из них:

 
Сломанный луч… Торжество и отчаянье…
Землю скрести, собирая в горсти…
Лучше, когда убивают нечаянно,
Выплюнув пулю из собственной пасти…
 

И еще Пакус в минуты просветления мучительно пытался понять, каким образом очутился здесь, под этими зелеными ветвями. Ему казалось, что если бы он не был евреем, то все обернулось бы по-другому. Сколько раз в своей жизни в его голове возникало это «если бы». Сколько раз в его жизни обстоятельства бросали ему в лицо оскорбительное: жид, юдэ, хотя что же в том оскорбительного, если тебе в нос тычут твою национальность?! И все же он был будто виноват в том, что родился евреем, что далекие предки его что-то там не поделили с другими народами и потому были изгнаны со своих земель, что из-за этого они затаили злобу и ненависть ко всему миру и неизбывное желание отомстить когда-нибудь за свои унижения, а чтобы как-то оправдать изгнание, свою ненависть и желание мести, придумали сказочку про бога израильского, который был к ним то благосклонен, то карал за отступничество.

Даже в многонациональной среде революционеров Пакус чувствовал на себе эти изучающие, часто недоверчивые взгляды: "А не для себя ли вы так стараетесь, господа иудеи? А не специально ли раскачиваете вы человеческий корабль, чтобы самим потом занять капитанский мостик?" Вот и Марксу пришлось придумывать версию о так называемом еврействе как порождении социальных отношений, хотя Маркс и не был евреем, то есть не считался им, ибо не был рожден еврейкой.

Даже Ленин, всегда лояльный к евреям, и тот несколько раз сбивался в полемике с евреями-партийцами на их национальные особенности. Потому-то Пакусу и другим его соплеменникам надо было лезть из кожи вон, чтобы доказывать чистосердечие своих помыслов и поступков, все время держаться на нервах, в напряжении ума и душевных сил, и… и отдыхать душой и телом в своей среде, где не было ни эсеров, ни меньшевиков, ни большевиков, ни рабочих, ни буржуев, а были одни лишь евреи.

Впрочем, в последние годы и там – уже по привычке – обходили острые вопросы своего бытия среди других народов, если в их среду не попадал человек, для которого революции были лишь частью его бизнеса, способом заработать на чужой доверчивости, как напоминание о таинственном прошлом, сотканном из легенд и мифов.

И в двадцатых, еще при Троцком, они продолжали встречаться у кого-нибудь дома, тоже только свои, и делали это не то чтобы тайно, но и не явно, хотя и в ЦК партии, и в любой большой партийной организации вполне официально существовали еврейские фракции, призванные защищать интересы евреев как в самой партии, так и вне ее. Фракции эти не отменили до сих пор, хотя в открытую они уже не собирались. И душой, как раньше, отдохнуть не могли: что-то держало в напряжении, смех и шутки звучали деланно, а некоторых вопросов вообще старались не касаться, хотя эти-то вопросы и были решающими в судьбах не только России, революции, социализма, но и еврейства.

И тянется это с самого детства. Только в детстве его, как и других еврейских мальчишек, согревала внушенная родителями и раввинами исключительность, богоизбранность их народа. Да и какую б душу мальчишки какого другого народа она не согрела бы в ту пору, когда мир только-только раскрывается перед неокрепшей душой, а взрослые уже на своем опыте знают, что этот мир жесток, и жесток он особенно к евреям, и надо эти души закалить, прежде чем они отправятся в самостоятельное странствие, надо вложить в еврейскую душу нетленный огонек своей особливости, презрения к другим народам и способность никого в себя не пускать, ибо душа еврея принадлежит богу и народу Израиля.

Пакус рано разуверился в израильском боге. Вместе с тем чувство национальной исключительности и избранности в нем продолжало жить, хотя он научился это чувство прятать не только от других, но и от самого себя. Потом были эмиграция, встречи с западными евреями, называемыми сефардами, имеющими совсем другое представление о своем месте в обществе и относящимися к евреям восточным, то есть к ашкенази, с едва скрытым презрением и опаской.

А еще вспоминались первые допросы почти сразу после ареста, то есть после того, как врач сумел вытащить его, Пакуса, с того света, и желание следователя, – между прочим, еврея же, – выяснить, к какой такой тайной еврейской организации принадлежит Лев Борисович Пакус, где находится ее центр, откуда она берет деньги и какие у нее намерения относительно советской власти и лично товарища Сталина, и показывал брошюрки и прокламации сионистского толка, напечатанные явно не в России. Следователь вменял в вину Льву Борисовичу замаскированный троцкизм и сионизм, что он, будучи следователем по особым поручениям секретного политического отдела ОГПУ, который возглавлял Яков Саулович Агранов, в своей деятельности подрывал экономические и политические основы советской власти. Все эти обвинения были чушью, но другими они и не могли быть.

Из Твери Пакуса, уже сломленного пытками, привезли в Москву, на Лубянку. И здесь следователь тоже оказался евреем, даже довольно близким приятелем Льва Борисовича, – они не раз встречались семьями. Впрочем, существовало негласное правило, по которому арестованных евреев разрабатывали следователи-евреи же, чтобы не возникало подозрений, будто в этой разработке присутствует антисемитизм. На всех других это правило не распространялось: всех других могли вести не только все другие же, но и евреи. Считалось, что они-то уж точно свободны от националистических предрассудков. Так вот, и этот следователь, бывший приятель Пакуса, гнул ту же самую линию, и Пакус догадался, что это не случайно, что где-то что-то произошло, и это как-то связано с сионизмом, зародившемся на Западе, но оказавшемся особенно активным и воинственным на Востоке.

Сейчас, когда смерть стояла в изголовье, Пакус испытывал лишь горькое сожаление, а с чем оно было связано, доискиваться не пытался. Он и вообще-то не мог ни на чем сосредоточить свою мысль, лишь разрозненные картины из прошлой жизни проплывали перед глазами и тонули в зеленом сумраке пихтача. Между тем он отчаянно пытался удержать их перед собой и что-то спросить у тех, кто населял эти картины. Однако тени прошлого редко задерживались перед его мысленным взором, а их ответы были сумбурны и малоубедительны.

И вот наступил момент, когда прошлое перестало отвечать ему на его вопросы даже ничего не значащими и не связанными друг с другом словами: оно, это прошлое, отделилось от Пакуса, стало существовать само по себе, а он и эти ядовито-зеленые ветви – сами по себе. И так, видимо, было всегда. И мысль об этом принесла умиротворение и, как ни странно, надежду.

Пакус умер на четвертые сутки. Неподалеку от него лежал труп убитого им беглого зэка, притащенного сюда предусмотрительным Плошкиным. От зэка изрядно пованивало, с той стороны слышался писк, рычание и какая-то возня, но Пакус, даже еще живым, ничего не слышал и не чувствовал.

* * *

Плошкин вернулся на заимку, когда солнце перевалило за полдень. Он не стал слушать ничьих объяснений, с первого взгляда догадавшись, что здесь произошло, а подробности его не интересовали. И сам он ничего объяснять не стал, сказав лишь, что жида больше нету и бояться нечего.

При этом сообщении Каменский побелел и съежился.

Но особое впечатление на всех произвела винтовка, чудесным образом оказавшаяся у бригадира, и все посматривали на нее с благоговением и страхом, а на самого Плошкина так, будто он и не Плошкин вовсе, а маг и волшебник.

Между тем Сидор Силыч, вернув своему голосу повелительные нотки, не терпящие возражений, приказал всем плотно поесть, сам поел вместе со всеми, потом велел разуться, осмотрел ноги, портянки и носки, у кого они были, заставил обуться по-походному, после чего собрались, почистили окрестности от всяких следов своего здесь пребывания, обложили избушку хворостом и подожгли, выплеснув на ее стены остатки керосина.

Избушка занялась весело, горела почти без дыма. Постояли поодаль с минуту, мысленно простившись с прошлым, и пошли.

Через пару часов беглецы перевалили первую гряду сопок, с высоты которых им открылась необозримое море тайги, с проплешинами гольцов и скал, зеленых лужаек, мрачными провалами, разделяющими сопки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации