Электронная библиотека » Владимир Абрамсон » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Кривизна Земли"


  • Текст добавлен: 22 апреля 2014, 16:37


Автор книги: Владимир Абрамсон


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Что Таня? – говорили неудачно и впопыхах.

– Уехала вчера. Тебе оставила телефон. А мне – до встречи в будущем году.

Звони ей в Питер. Бывай.

Петербургская квартира большая, но хозяевам уже стеснительно. У Тани и её чиновного мужа своя сложная жизнь. Феликс отдал в издательство рукопись в серию «Приключения на суше и море». Он сам был Человек на «Святой Анне» и потом скитался по северу Канады. Легко написалось: «Небеса опустились на воды и леса. Вечер. Испуганная птица метнулась». Нарисовал карту воображаемого путешествия. Места гибели шхуны и зимовок. Художник перевел рисунок под старинную карту.

Говорят, книга получилась не плохая. Хорошо продается в провинции.

Глава 2. Перфекционист

Письма из Латвии

Перфекционист – всегда отличник, умен – удачлив, карьерный. Педант, знает, сколько капель одеколона брызнуть утром на носовой платок. Всегда добивается своего, не чужд новшеств и голосует за умеренных консерваторов.

(Из нового делового английского словаря).

На дачу в Юрмале пришли гости, из тех, кто не забыл и захотел увидеться с НИМ через семь лет. Друзья разъехались или умерли. Из близких сохранился высоколобый гуманитарий, ныне трамвайный кондуктор со странной и объяснимой привычкой пересчитывать и пересчитывать в руке, не глядя, желтые медные сантимы. Другой, в жениной кофте, продает цветы у кладбища Шмерли. Вот странно: на еврейские могилы приносят не цветы, но камешки. Сказано» из каменистой пустыни вышли». Был и давнишний диссидент – абстракционист, яркий художник. Приятели перешли в разряд знакомых, бывшие знакомые, к счастью, не узнавали.

Учительница русского языка, закосневшая на классиках, накрыла цветную скатерть.

Здесь прошла половина жизни. Или три четверти. Кто же знает заранее, сколько ее осталось. Этот красивый город ОН не понимал и любил. Долго искал в телефонной книге на языке, который уже забыл, и позвонил Вере из уличного автомата, чувствуя давние уколы совести, их надо устранить для равновесия души.

В этом городе когда – то потрясала их молодая безудержная страсть. Вера давно замужем, без ребенка. Словно ждала годы его звонка и пришла. Опоздала на полчаса, вероятно все-таки колебалась, укрощая самолюбие. Ожидая, ОН думал, как нелепо тогда расстались. К тому были сложные и, казалось, неотвратимые события. И еще: после ранней и теплой весны вдруг промозгло похолодало. В ИХ парке на зазеленевших кустах лежал талый снег и было сумрачно, безрадостно и ко всему равнодушно. Перестал ЕЙ звонить. Можно бы по человечески объясниться, но ОН был морально труслив, хотя ни слез, ни упреков не предполагал. Устал тогда от ее саркастических рассказов о прежних любовниках, и от белья пунцового цвета. Не находил, что ответить.

– Прости, сказал ОН через семь лет. ЕЙ хватило чутья на простое будничное платье, без косметики. ОН смотрел, невольно изучая – погрузнела и жемчужные зубы стали матовыми. Вера поняла:

– Семь лет для женщины суровый срок. (Ах, не надо об этом – подумала). О муже не заговаривала.

– Прости, повторил Он. – Позже, вдали я понял, как ты была тонка, изящна и романтична. Лгал, он редко вспоминал о ней. Ее то задумчивую, то искрящуюся весельем поэтизацию жизни ОН полагал тогда ребяческой. Отстранялся. Сопротивлялся шумным летним поездкам в палаточный городок на озере. Вера сидела вечерами у костра и потом купалась голая при луне. – Нимфоманка, думал ОН тоскливо. Не знал, о чем говорить с дружелюбными обитателями соседних палаток, поедая их уксусные шашлыки, беспорядочные дни его напрягали. Но на островке посреди озера звенела паутина меж высокой травы. Приходил грустный дичавший кролик, ОН приносил вислоухому морковку. Взял бы в лодку, но в лагере собаки. Было жарко и небо высоко.

– Я другой человек сейчас, иного ума, интересов. Да и ты… увидел в вырезе летнего платья худые, беззащитные, прежние детские ключицы и не смог продолжить. Волшебно все прожитое с ней предстало крупно, судьбоносно и искренне и делало ЕЙ честь. Не ему же.

Горний воздух и миг белого прозрения:

– Я мог бы пройти жизнь с тобой.

– С моими внезапными бегствами в иные города, дурацкими стихами, глупыми покупками и невозможностью родить для тебя?

Он сжал ее теперь слишком мягкую руку выше локтя, поцеловал под нежным ухом.

В кафе за Домским собором подавали конопляное масло на черном поджаристом хлебе. ОНА спросила об Америке – надоевший и неумный вопрос, на который нет ответа, кроме банального О'Кей. Но ОН уже снова чувствовал и понимал Веру: что думается по вечерам; кто там вокруг тебя; любишь ли кого в той дали?

– Америка у каждого, кто удосужится поднять зад с дивана, своя. ОН рассказывал, как летит с безумным грохотом перед окнами вторых этажей нью-йоркская надземка, врезаясь в Бруклин. О тишине садов Вирджинии. О величии Арлингтонского мемориала. Молчал и долго смотрел на Веру, все более узнавая. Рассказывал о пустыне Невады. Там нет ни птиц, ни растений, ни насекомых. Ночью звенит песок, если ветер. Вышел из желтой палатки в красный рассвет и ощутил рядом людей, они жили среди этих холмов тысячи лет назад.

– Они были дружелюбны ко мне и желали добра. В то утро я плакал и постарел.

– Ты все еще откровенен со мной… Поедем на старый дебаркадер, помнишь? В их первое лето совершенно негде было уединиться, ОН снял комнатушку на реке. По реке проходил катер и волны плескали у подоконника. Свою коморку они называли «дебардакер». Они были счастливы.

Таксист не знал старого дебаркадера на реке и когда подъехали было пустынно и уже темновато. Серо шумели и гнулись под ветром высокие камыши. Деревянный дом на барже заброшен и сходни просели до воды. По ним бесшумно пробежала большая собака и села рядом.

– Бедный псина, сказала Вера, ты один кого-то ждешь. Уедем, я здесь не могу. Собака потянулась и зевнула.

Их первое лето. Много лет по странной судьбе они жили неподалеку. ОН встречал иногда длиннорукую неуверенную девицу. Стрелки чулок висели криво. Когда необратимо поднялось латвийское движение за выход из рушащегося Союза, ОН, природный русак, справедливо полагая каждому народу право свободы, пришел к Дому Бениамина в центре города. Когда-то здесь жила богатейшая семья Латвии, сейчас был Дом писателей и стихийный штаб Народного Фронта. Небольшой зал, черного дуба, английская, немецкая и русская (теперь иностранная?) речь. ОН ожидал, как везде в те дни, долгих разговором и споров, но здесь уже делали дело, среди свежих кип листовок. Две интеллигентные латышки тихо беседовали с ним, он вступил в Народный Фронт, в третьей сотне по списку. (Вера стояла в пикетах с плакатом какой-то интеллигентской группы, требуя свободы поэтического самовыражения на всех языках).

В августе был огромный и решающий митинг в центре города, они приехали одним трамваем и потому оказались рядом. Площадь насыщена единым чувством обретаемой свободы и будущее казалось голливудски – прекрасным. В толпе плакали и целовались. Стотысячевольтное напряжение. Они молча выбрались из наэлектризованной толпы и через час были у него. Вера спокойно прошлась по квартире, выделив взглядом полотно раннего Паулюка. ОН с ненужным энтузиазмом рассказывал запутанную историю картины. Получалось много действующих лиц – владельцы, воры, антиквары. ОН путал имена и страны.

– Не волнуйся, сказала ОНА, сбросила туфли и села на тахту, по-турецки поджав ноги. Красное солнце бурного и причастного к истории дня клонилось к закату. Они стали любовниками и в одно время и радостно проснулись утром.

Ушла из Латвии советская армия. Днем на телеэкране застыл кадр: забытый на взлетной полосе простенький чемодан и… самовар. Впрочем, самовар мог поставить находчивый оператор, для русскости сюжета. Назавтра ОН достал слежавшуюся с давней, давней службы гимнастерку и высокие десантные ботинки на неудобной шнуровке. Надраил пуговицы и звездочки на погонах. ОНА сказала:

– Похоже на цирк. Мистерия буфф. Великий воин Темутчин.

ОН вернулся из армии с бычьей шеей и развернутыми плечами и с таким чувством ответственности перед самим собой, что немедля взялся за первую же, неинтересную работу. В те несколько лет колыхалась легкой необязывающей волной новая рижская субкультура начитанных двадцатипятилетних. Философы поздних кухонь, модные парикмахеры. Фарцовщики – будущие кооператоры первого призыва. ОН принадлежал этой среде отчасти по рождению, и по своему гуманитарному факультету. Скоро ОН знал всех и его знали.

ОН, в форме, неспешно шел по центральным улицам. К нему обращались по – латышски и по-русски: о чем-то спросить, поспорить. Мужик в гражданском пристроился идти рядом и в ногу. – Отстань, сказал ОН, не порть картинку. Тяжелые прыжковые ботинки жали в подъеме, отвык. Полицейский спросил, есть ли разрешение на демонстрацию. Вера шла метрах в пятнадцати, ломая руки. У посольства России вышел из автомобиля подполковник, очевидно посольский сотрудник. ОН подтянулся и откозырял. Офицер усмехнулся.

– Игра в джентльмены и офицеры, – сказала ОНА. – К чему?

ОН уезжал из Латвии от бесперспективности и по охоте к перемене мест, думал – навсегда. Поминки, что ли, справили в пустой и уже чуждой квартире, никто не сказал: – Приезжай, когда сможешь. Конец ночи немного пах марихуаной. ОНА не позвонила и не пришла.

Сейчас до конца визы оставалось пять дней. Надеялся сказать ЕЙ нечто: убедить уехать, и обдумывал практику её гражданства в новой стране: туристская виза, гостевая, потом режим продления и хорошие курсы языка. ОН отличный юрист, сделал имя на тяжбах русскоязычных эмигрантов, бестолковых в первые годы новой жизни. Помог многим; липнувший имидж борца за справедливость язвительно изничтожал, отвергая ностальгические разговоры о прошлом. Коллеги называют его: «перфекционист».

Снял номер в дорогом отеле и ждал. В ресторане этажом ниже играл живой оркестр, танцевали. В его новой стране в ресторанах редко танцуют, неспешно ужинают при свечах, разговаривая о том и сем. В его новом городе больше доброжелательности… на единицу человеческого общения.

После одиннадцати погасла неоновая реклама. ОН понял, не выдержит еще одной ночи хотя бы без ее голоса и позвонил. Услышал спокойный, уверенный и вопросительный мужской баритон и положил трубку, не назвавшись.

В последний день из окна увидел, Вера вошла в холл. Невольно и впервые за годы побежал навстречу, но был лишь конверт у портье: «Я люблю тебя, это навсегда. Когда ты наконец уедешь. Звони мне каждый год в День нашего знакомства и любви. Со мной ты не будешь деловитым, целеустремленным, удачливым и довольным собой – счастливым. Прошлое всегда будет с нами, пусть – к радости. Его нельзя обменять. Твоя В». Подавая ему паспорт, портье сказал на хорошем английском:

– Леди, оставившая письмо, плакала.

Ожидая в аэропорту, ОН вспомнил ночи на речном дебаркадере, вода плескалась у окна. И остров на озере. Бедняга одинокий рыжий кролик, верно, погиб зимой. Напрасно и высокомерно мы полагаем, что время (нашей жизни) проходит. Время неподвижно и мы, как рыжий кролик, бредем вокруг него. Иногда спотыкаясь на круге о воспоминания. Лишь посвященным круг времени видится спиралью, идущей верх. Или вниз.

Когда ОНА пришла в самый первый раз? Кажется, был август. Эмоциональная память молчала. Можно бы позвонить, но ОН уже миновал желтую пограничную черту и шел к самолету.

Через год ОН приехал с ясной мыслью – склонить Веру к разрыву с мужем и уехать вдвоем: брак в Дании, например, оформят в два дня. Никто не встретил и ОН поехал к реке и дебаркадеру. Остановился у магазина купить собачьи галеты. Мелкая речная волна плескалась о баржу, собака не вышла. Он вскрыл пакет и положил укромно, пес обязательно найдет. Позвонил из кафе за Домским собором, где подавали конопляное масло на черных гренках. Вера настояла встретиться в ИХ парке, сидела в перемежающейся тени старого дерева. Черты лица размылись.

– Это мой сын? – выдавил ОН сухим горлом, заглянув в детскую коляску. Вера не смотрела на него. – Скажи хотя бы – сын, дочь? Взгляд повис над его головой, отчего ОН окончательно растерялся. Цветение лип пахло дешевым парфюмом. Предчувствие подступающей огромной, незнакомой радости охватило. Но ОНА молчала. Смотрела на свежие кроны городских деревьев, улыбнулась медленно, надменно и снисходительно из новой своей жизни.

Признания Доры

В Латвии умерла Двойра, Дора. Она и полагала там умереть, хотя с этой страной связаны грустные ее годы. О них Дора рассказывала урывками несколько лет кряду, в смутной надежде оставить память другому, самой же освободиться. Я стал этим другим случайно. А Доре ничто не помогло.

Она родилась в Московском форштадте – это в основном русская, густо и бедно населенная часть Риги. Но прежде обычный круг завершили ее родители, бежав из Петрограда в 19 году. Волочили чемодан лесом, лесом, потом через просеку и оказались в Эстонии. В Ревеле они не прижились: не было тогда критической эмигрантской массы с самодеятельными хорами, сплетнями и публичными обвинениями в связях с ЧК, с возможностью получить работу по весьма сомнительной рекомендации, и «достать квартиру» по взятке. Не было еще русских врачей, парикмахеров, контрамарок и даже газетчиков. Не было смысла учить эстонский с его шестнадцатью падежами. Родители вновь потащили по лесу чемодан и пересекши просеку, пришли в Латвию.

В младшие классы школы девочки являлись в белых воротничках и серых платьицах. Писали синими чернилами на подоле Б.Ж… Интимно отвернув подол, шифровали таинственный знак: «БЖ – бей жидов». В старших классах русско-еврейская молодежь заражалась социализмом, отчасти в пику родителям. И модно это было, какой – то чад. Искренне восхищались СССР, читали всё советское. Родственница Доры выехала в СССР и обосновалась в Ленинграде. Она не писала, что ночует пятнадцатой жиличкой в коммуналке на Лиговке.

Дора и одноклассница Вера Рыхлова решили бежать в СССР. В том 1936 году, чтобы сдаться красным пограничникам, бежали через Чудское озеро. Но прежде надо оказаться на его эстонском берегу. Дора и Вера ехали в поезде, пока деньги были. Потом несли чемодан лесом на восток и увидели высокие камыши, озеро. Лодку они решили украсть на берегу, но не смогли протащить ее до воды. Её кромка на глазах под ветром уходила от берега. Плакали и шли в Латвию. Без денег и еды небольшая страна предстала огромной.

В Риге 1937 года Дора познакомилась с бельгийским моряком Францем. Его пароход лежал после войны почти целым на берегу протоки Зунд в Задвинье. Назывался уже по-немецки „Фриц Шооп“. Почти там сейчас многоэтажный латвийский Дом печати, а был долгие годы лагерь немецких военнопленных, они стирали в Зунде бельё. (С одноклассниками я пробирался в дыру ветхого лагерного забора. За папиросы немцы давали самоделки – деревянные игрушки, зажигалки. Один хорошо говорил по-русски, спросил однажды: – Мальчик, ты еврей? Приходи сюда пореже).

Мне становится неуютно и душно после кончины Доры оттого, что более никто из известных мне людей не помнит нелепый среди города «Фриц Шооп“ и этот лагерь пленных. И ресторан «Фокстродил», где Дора встречалась с Францем. Там был танцевальный круг из толстого непрозрачного цветного стекла, в зале гас свет и пол вращался и мутно и таинственно светился. На полу «Фокстродила» она танцевала с Францем тустеп. Зал притих.

– Вы упадете? – спросил Франц одними губами.

– Да.

«Упасть» у любителей тустепа значило резко бросить партнершу через бедро, мгновенно и мощно обняв правой рукой.

Дора вышла замуж за Франца и уехала в Бельгию. (Как просто. Если в советские времена заграничный моряк полагал жениться на рижанке, красноречивый доброжелатель разъяснял, что ваша девушка – невеста самая гулящая из «Фокстрота». Если же советский моряк оставался на Западе, то в полицию являлся замполит судна и всегда объявлял его вором, вскрывшим капитанский сейф. Западники это скоро раскусили).

Спросил Дору: – Любила ты Франца?

– Не знаю. Была молода и готова на всё. Была как добрый цветок, только проклюнувшийся весной и говорящий людям «вот и я». Франц был красив, в темно – голубой с белым офицерской форме торгового флота.

О жизни Доры в Европе я ничего не знаю. Более не слыхал о штурмане Франце. В 1940 заболел отец Доры. Она пробралась в Ригу морем через Швецию, вокруг войны. Схоронила отца и, возвращаясь на извозчике с еврейского кладбища, узнала о советской власти в Латвии. Свергнутый президент Карлис Ульманис обратился по радио с прощальной речью. Дора поняла, захлопнулся капкан, Франца она не увидит. Какие – то деньги еще оставались, но новое правительство в один миг разорило страну, приравняв крепкий лат к рублю. Через год советские ушли. По улице Ленина, бывшей Свободы, им стреляли в спину. На десятый день войны в Ригу вошли немцы.

Евреи еще не верили ужасу наступившей жестокости. Немцы разрешили проезд большой семьи Любавического раввина через Ригу в Швецию. В газете фотография негнущихся черных шляп и длинных лапсердаков, рядом эсесовцы. Дора полагала, если еврейство откроется, вышлют на принудительные работы?

Ее вызвали в управление полиции безопасности. Дора помнила, всю ночь шел теплый дождь. Она жила эту ночь виденным до войны фильмом «Профессор Мамлок»: наци и их «собственные» немецкие евреи. «Полезные евреи». Примеряла на себя: в бельгийском паспорте Двойра написано как Дбоире, фамилия по мужу стала Бенуа, бельгийка. Но спасет ли?

Допрашивал немецкий полицейский офицер. Молод, глаза ясные голубые. Войдя, Дора не садясь попросили опустить жалюзи на окне, жарок в полдень. Какую-то подобную фразу она готовила – предать разговору ровный тон людей, одинаково заинтересованных в деле. Он же заговорил резко и быстро, но и подробно о муже и об Антверпене.

– Это не СС, думала Дора, в уме назвав обер-лейтенанта Хайнрихом. Нет, вероятней Вернер, как в грезившемся ночью фильме. Это успокоило, она помнила Антверпен отлично.

– Теперь о Латвии: где родились, школа? Между прочим, откуда ваш хороший немецкий язык? (Знал бы ты, думала Дора, рижские евреи говорят не на идиш, а на чистом хохдойч. Во дворе иешивы на улице Лабораторияс мальчики говорили по-немецки). Но рассказывала о подругах – будто бы балтийских немках. (В 1939 Гитлер призвал балтийских немцев в отечество и все уехали).

– Господин обер – лейтенант проверит? – спросила девическим голосом. (Что со мной, нашла где женствовать). Пауза повисла и длилась в июньской жаре. В этой комнате с дощатым полом решается моя судьба. Спросит, где похоронены родители, и конец. Сказать ли «их бин юудин» – желтая звезда на всю жизнь. Юудин созвучно Юдифь.

– Я знаю, сказал он медленно. – Вы еврейка. Стоит пристально взглянуть на мочку уха. Обошел стол и двумя сильными пальцами сжал ее ухо.

– Вы еврейка с параграфом С – 1, стопроцентное, абсолютное еврейство. Выдумайте что – ни будь об арийской прабабушке… я смог бы даже отметить С-4: «еврейство сомнительно».

Дора молчала.

Лил мелкий светлый дождь при ясном небе.

Дора кормилась официанткой в ресторане Верманского сада. Боялась людей на улице, кто-нибудь узнает, крикнет «жидите» – евреечка. С застенчиво-белой кожей настоящей блондинки и голубыми глазами. Совсем неожиданно ресторан превратили в офицерское казино. Немецкое офицерское казино нерушимо: днем общий обеденный стол, вечером ресторан, клуб. Категорически без азартных игр. Вечерами среди серых и черных мундиров, блестящих сапог бутылками Дора знала отчаяние приблудной собаки. Позже различила моряков, танкистов, СС-овцев («Фюрер смотрит на тебя, наше Знамя выше смерти!“), и тыловых. Эти скромней и пьют меньше, ветераны еще первой мировой войны. Гитлер обещал отпустить их домой по взятии Москвы. Дора боялась беспощадных и грязных ночных оргий подводников перед рейдом. Они заказывали заливное из свиных голов. В пьяных криках была бравада отчаяния. По обычаю незамужние официантки спали с молодыми офицерами. Поняв это, Дора пристально обратила взгляд на пожилого полковника Хорста. Гладила его коричневевшую старческим пигментом руку. Ему это льстило, ее ни к чему не обязывало, лейтенантов отпугивало. Этот кособокий баварец с пивным животом рассказывал о прелестях довоенной, благословенной жизни в Альгой – обширной долине у подножья Альп. О сельском празднике возвращения стада с альпийских лугов. Как купают и обряжают коров лентами и венками, бронзовые колокольцы сверкают. Выпив, он подражал визгу пастушеской собаки, загоняющей стадо. Дора согласно кивала, делая вид, будто понимает его баварский диалект. Поздно вечером в полупустом казино Хорст сразил ее анекдотом: «Альгой, хутор. Работник, обращаясь к хозяину, всегда начинает с «хайль Гитлер». Ночью будит хозяина: «Хайль Гитлер! Свинья наконец сдохла». (Не единственный из опасных анекдотов Третьего рейха). Дора застыла с грязными тарелками в руках. Он меня не провоцирует и, конечно, не идиот… Я не все о них знаю.

К обеду появился «Вернер». Она сделала вид, не узнает. Он смотрел вскользь и за ее стол не сел. Дора узнала его имя – Курт Валлнер. Неделей позже он сказал:

– Вам нельзя здесь, вы сумасшедшая? Дора хотела представить его до войны, в отложной белой рубашке, на немецкой улице с немецкой подругой. Они идут из университета? Дора не видела германских городов и университетов, картинка расплывалась.

В ресторане «Лира» на улице Дзирнаву Дора стала бар – дамой. Она изобрела коктейль «энгель кюсс», поцелуй ангела. В «Лире» играл настоящий итальянский оркестр. (Позже шестеро пожилых музыкантов были первыми рижскими невыпущенцами. Промучившись полтора года, они вернулись в Неаполь). Доре подчинялся буфет и семь девушек для танцев, она следила, чтобы гёрлс не напивались. Некоторые были замужем и мужья встречали их ночью.

В «Лиру» пришел Курт Валлнер. Каждый вечер он кивал бар-даме, как завсегдатай. Выпивал два «ангельских поцелуя» и равнодушно танцевал с кем-нибудь из див, это ему не шло. Однажды они остались наедине.

– Оставь меня, Курт. Обещай. Мое имя Двойра, мои могилы на кладбище в Шмерли. Позови он к себе, она пошла бы? Но они ни о чем не говорили, пока Курт не пришел в «Лиру» днем. Дора не узнала его в гражданском, потом поняла, лет ему не больше двадцати трех.

– Гестапо будет искать тебя как еврейку, я видел донос.

– Из – за меня ты гибнешь. Как у вас это называют?

– Тайное сожительство с еврейкой, да офицер полиции: оскорбление расы.

– Но мы же не…

– Ты будешь это доказывать? Допрашивали полковника Хорста.

– Бедная простая душа. Он не догадывался.

– Рискнем, я арестую некую Бенуа за спекуляцию водкой, сигаретами, фельдиперсовые чулки с черного рынка. Это реальный срок в Саласпилсе и выйдешь после войны, кто бы ни победил, мы или ваши.

– Бикерниекский лес… недалеко. (Место массовых еврейских расстрелов. Там создан строгий и мощный мемориал. Надпись по камню» Ах, Земля, не сокрой мою кровь, и мой крик сохрани от тишины Вечности»).

– Губы дрожат, Курт. Ты боишься.

– Да. Тюрьмы, и все может быть.

– Я будто уже видела тебя в немецком городе, с девушкой, откуда?

– Ты видела Гамбург. Я там родился. Там Эльба и много каналов. Рыбный рынок на берегу.

– Но я никогда не была в Германии… Уходи, кельнер увидит. Все отрицай, забудь.

– Двойра, после войны поедем в Гамбург.

– Пожалуй, безопасней Антверпен.

– Да, в Антверпен.

О Саласпилсе Дора редко упоминала. Заметила однажды: там болота и летом не высыхали, вода торфяная коричневая. На ней брюкву варили и свеклу. Красную свеклу, желтую брюкву. Кто донес, пыталась понять Дора в первые лагерные ночи. Она видела голодных и мучимых страхом опустившихся женщин и понимала, что ее собственное сознание вскоре затмят голод и безразличие, думать надо сейчас. Всё будто сходилось на Верке Рыхловой. Как рыдала Вера и царапала щеки сломанными ногтями на песке Чудского озера, когда намерились бежать в СССР, и поносила и кляла меня. Потом встретились в Риге, у Веры дрожало лицо. Давно это заржавело? Знал ли доносчика Курт и почему не назвал его тем утром в кафе. Он берег меня, от моей конечно же бессильной ненависти.

В лагере она запомнила тётку Илгу. Только они в бараке знали настоящий немецкий. Это, конечно, помогало выжить. Илга рыночная воровка, попалась на немецком фельдфебеле. Добродушно пьяном. Внимательна к Доре, подобострастна. Вечером позвала в сарайчик за кухней. Дора вздрогнула отвращением – лесбиянка. Быть не может, старая латышская баба. В сарае вытащила из необъятного подола огарок свечи, запалила:

– Посчитала, сегодня Йом Кипур. Судный день. Помолимся. Чтоб Б-г вписал нас в книгу живых.

– Откуда у тебя…

– В домработницах у евреев жила.

– С барчуком спала.

– Молодая была. Откуда знаешь?

– Так… Дура, свет сквозь щели видно. Дора взяла слабый огонек меж пальцев.

Она пробыла там четыре месяца.

К старости у Доры случалась суетность, мелкота движений, она этого не замечала. Но и в те годы она была томна, пышно – соблазнительна и знала это. Раз в два месяца Дора жестоко напивалась и видно было ее неприбранное одиночество. Падал камнем в русский язык окопный жаргон:» мойн» как гутен морген, автомат – шмайссер. И «он летал на штука‘c“» – на пикирующем бомбардировщике. В такой вечер я узнал, как она вырвалась из концлагеря.

…Брела в голодном знойном мареве, не зная к чему. Навстречу охранник:

– Иди за мной!

Пришли в сарай, там зеки мешки цемента ворочают. Кинули мне на плечи мешок и все во мне надломилось, весила я килограммов сорок.

– Неси к вахте! Шагнула, шагнула еще и упала на пороге. Стою на четвереньках, как собака. Охранник меня ручищей по заду, а там ничего, только кости.

– Как фамилия, лагерный номер?

На следующее утро оказалась в позорном бараке. Весь смысл моего лагеря был, что где-то в формуляре, на бланке, возможно рукой Курта написано «бельгийка». Я этой бумаги конечно не видела. Под нее надо было жить. В лагере был барак для молодых женщин, отбирали в солдатские бордели. (В мемориале Саласпилс место барака отмечено памятником: девушка на коленях, навстречу ужасной судьбе). Назваться еврейкой и погибнуть, или жить курвой солдатской. Не было иного, и вариант» я бельгийка и в бордель не пойду» не проходил… На Курта тень падет. И вот я такая во все места пере… – аная блядища пустоглазая и есть.

– Рассказываешь – каешься? – Мне же как это слышать.

Комнатки дома утех (по-солдатски «пуфф») выходили окнами в колодец. Еще в Саласпилсе нам дали платья, мятую обувь, дамские сумки убитых евреек. Их нижнее белье. Менялись меж собой, кому что по фигуре. В первый день в Риге всех нас оперировали, перевязали какие – то каналы, чтоб не беременели. На всю жизнь. Солдаты приходили праздничные, не очень пьяные и чисто отмытые. Они имели талоны на льготное посещение борделя, всего за три рейхмарки. Трое – четверо за ночь, но бывал и поток по семь и восемь, если свежая воинская часть. Этикет был – каждого спросить имя, откуда родом и сколько отслужил. Галантные клиенты были солдаты из Эльзаса, они ведь немного французы. О фронте и когда он кончится говорить не нужно и опасно. Донимали истерики, случавшиеся с девицами. Лесбиянок карали жутко, секли парами публично и возвращали в лагеря. Себя же я выдрессировала, чтоб без оргазма с солдатом. Пусть он корчится один. Моя плоть редко торжествовала. Потому успехом не пользовалась. Иначе что бы со мною сталось к тридцати годам? Да и противно до дрожи. Дом этот был почти как тюрьма. Старожилок переводили в комнаты получше, а в понедельник утром в город выпускали четырех – пятерых девиц. Были и блестящие карьеры – из солдатского бардака в офицерский. На это нужно призвание, дар особый, не обман.

Скотства паршивого много было, одна радость – влюбился в меня фанрих (солдат – первогодок). Красивый мальчик был и смешливый, но не могла я с девственником лечь. Уехал он на фронт. Месяца через два вскрываю конверт в черной кайме: «сообщаем невесте … обрел вечный покой, пал за фюрера и Фатерланд». Без женщины ушел фанрих. Знать бы раньше.

– Пришло зыбкое чувство онемеченья, – продолжала Дора. – Наедине с собою, Двойрой, я часто думала по-немецки, и вместо безбрежных русских вымучено рождались квадратные немецкие мысли фроляйн Бенуа.

– В понедельник шла на форштадтскую улочку Жиду, там было еврейское кладбище и недалеко гетто. (В 50-е годы на старом кладбище проводили комсомольские субботники. Снесли стену, комсомольцы с грохотом бросали в грузовики могильные камни. Сейчас здесь небольшой парк, памятная плита на иврите и два чудом спасшихся могильных камня). Дора видела, как вели небольшой колонной евреев на работу.

– Я пряталась в подъезде углового дома. Из первого этажа выходила женщина, шла вдоль горемычного еврейского ряда, невзначай отдавала четыре – пять картошин, полхлеба. Конвоиры – латыши видели, привыкли. Женщина встречала колонны несколько раз. Она назвалась Верой Михайловной и однажды я пошла с ней, сжимая в перчатке тающий шоколад и твердый картонный пакет эрзац – мёда.

– Куда лезешь шлюха, шлюха! – крикнул конвоир, толкнул прикладом. Я была в шляпке a la kokett с перышком, подкрашенная (в те-то годы) и пахла вином.

Одиннадцатого октября 1944 года отдаленный гул нарастал от озера Кишэзерс. Девки удирали с немцами, одни с любовниками, другие просились в грузовики.

– Пуфф опустел, – сказала Дора. – Две мародерки вязали грязные простыни. Дверь комнаты содержательницы фрау Ленц не заперта. Дора впервые вошла туда. На постель брошены парики – черный, яркорыжий и гольдблонд – как смятые флаги капитуляции. Пестрые цвета отдаленно и явственно что-то напоминали. Майн Готт, полосы имперского флага. Бандерша была твердая наци и искренняя патриотка, каждый вечер в другом парике. Дора бросила на пол чьи-то беззащитные крашеные женские волосы в остром желании топтать их, осквернить.

– Ты ли это, Двойра?

На столике в углу патефон. Покрутила ручку, и богатый голос Зары Леандр: «Кауф зих блюен люфтбаллон…» Купи себе синий воздушный шар / Нить только из рук не выпускай / Полетим мы вместе с тобой / В тихий и волшебный край… Дора сорвала пластинку, патефон жалобно взвыл. Пластинка лопнула, обнажив асфальтовое нутро.

– Я пошла с Парковой на Московскую улицу мимо сгоревшей синагоги. Утром тринадцатого советские солдаты прошли через форштадт. Я выжила, моя война кончилась.

Рассказы Доры увлекали, виделась совершенно иная жизнь.

– Что же дальше, дорогая Дора?

– Я снова была Двойрой, взяли гримершей на киностудию. Что осталось во мне от концлагеря и публичного дома? – Когда на площади Узварас вешали наци, утром смешала двойной «поцелуй ангела». Достала шляпку с пером, надела выходные фельдиперсовые чулки на красных подвязках. Толпа была огромная. Ждала, кто-нибудь закричит, проклянет. Молча смотрели и тихо ушли. Заперлась в коммунальной комнатушке и, ужаснувшись двум прожитым «у них» годам, и виденной виселицей, напилась в одиночку. (В 1945 году в Риге проходил суд над военными преступниками. Два высших офицера были публично казнены на Узварас – площади Победы).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации