Текст книги "Ничего не скажу"
![](/books_files/covers/thumbs_150/nichego-ne-skazhu-259246.jpg)
Автор книги: Владимир Елистратов
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Короче, как бы да?
В середине восьмидесятых теорию литературы нам читал очень печальный профессор по фамилии «Гей». Человек с грустными глазами, как бы стекающими по щекам, как две голубые слезы.
Тогда фамилия профессора никого не смущала. Как и мультфильм про голубого щенка. «Гей» – это было что-то фольклорно-залихватское. Похоже на «Эгегей!» или «Раззудись плечо!»
Антон Антонович Гей, впрочем, был никаким не залихватским и читал, если честно, очень занудно. А главное, он все время повторял слово-паразит «так сказать». И умудрялся вставлять его везде и в самых причудливых комбинациях. Например, «Пушкин, так сказать, Александр Сергеевич». Или «Наташа Ростова, если ее можно, так сказать…» Или: «Русская классическая литература, так ее сказать…»
Единственным занятием на лекциях у нас было подсчитывать количество употребленных Геем «так сказать». Один раз я насчитал пятьсот двадцать (за пару).
Впоследствии, лет через десять, я как-то даже сблизился и подружился с Антоном Антоновичем. Он оказался очень интересным человеком. Прошел всю войну. Десять лет отсидел в лагерях. Умница и эрудит. Но на жизнь («так ее сказать!») он смотрел очень печально.
Это было более чем закономерно. Скажем, в ресторане он делал заказ примерно таким образом:
– Мне, пожалуйста, так сказать, селедочку под шубой и двести граммов, так сказать, водочки…
– Еще что-нибудь?! Горяченькое? Есть люля! Карбонатик! Гриль на выбор! Тушеная оленина по-скандинавски!.. – исходил коммерческим оптимизмом официант.
Антон Антонович безразлично смотрел своими мудро-стекающими глазами куда-то мимо официанта и говорил:
– А лучше, так сказать, двести пятьдесят… А еще мыло и веревку…
Шли годы. Одинаковые, как слова-паразиты.
Когда я был аспирантом в самом конце 80-х, нам читал лекции один профессор. Фамилии его не помню. Похоже не то на «Штуцер», не то на «Штопор». Весь бородатый, взъерошенный и с глазами как две безумные глазуньи. Он успел побывать под занавес застоя диссидентом, посидеть в психушке, эмигрировать и частично вернуться (он жил на две страны: и в СССР, и на Западе).
Читал он нам что-то очень умное не то про семиотику, не то про коммуникативистику. Не помню. Но дело не в коммуникативистике с семиотикой, а в том, что меня тогда поразила манера этого профессора изъясняться. Читал лекцию он примерно так:
– На самом деле… э-э-э… семиотика как бы… э-э-э… состоит, да?.. как бы из семантики, да? э-э-э… на самом деле как бы… э-э-э… синтактики… э-э-э… да? и как бы… э-э-э… прагматики, да?.. э-э-э… Как бы на самом деле вот таким образом, да?.. э-э-э…
Это было так ново и неожиданно. Казалось, что «как бы» и «на самом деле» – это прописка в интеллигентность. Это сейчас я знаю, что «как бы» – это латентная шизофрения, а «на самом деле» – вялотекущая паранойя. Но тогда…
Я закончил аспирантуру, защитился, стал преподавать. Была середина 90-х. Студент тогда шел специфический. В основном дети малиновых пиджаков. Читал я лекции по разным предметам, в том числе и по этой самой коммуникативистике-семиотике. Однажды мне сдавал экзамен студент. По фамилии (я не шучу) Скотинин. Типичное малиновое дитя. Лицо шарпея-недоумка. В правой ноздре пульсирующая изумрудная козява. Вдох – козява заныривает. Выдох – козява выныривает.
Шарпей Скотинин все списал. Я на экзамене разрешаю списывать. Главное, чтобы животное поняло, что именно оно списало. Но дело не в этом. Опять же: меня поразила тогда его манера изъясняться. Говорил он как-то так:
– Ну, короче (крче), семиоти́ка… – предъявил мне свою правую козяву студент.
– Семио́тика.
– Типа (тсыпа), да? – козява исчезла. – Крче, тема (тсэма) такая, что она чисто (чста) из семанти́ки…
– Сема́нтики.
– По тсыпу – да? Есть такая чста тсэма. И крче, ну, из этой, как ее, тоже на «сэ»…
– Синта́ктики.
– Чста – да. И крче… тсыпа… из еще одной тсэмы чста на «пэ»…
– Прагматики.
– Есть такая тсэма, – улыбаясь, одарил меня сразу двумя козявами юный семиотик.
У этого дарования шизофрения выражалась в «типа», а паранойя в «чисто» и «короче». Шарпей повторял Штуцера!
Шли годы. В начале нулевых, помню, одна аспирантка в гриндерсах, огромных, как бульдозеры, и с косым пробором, как у лошади Ильи Муромца, вещала мне про семиотику так:
– О’кей, семиотика состоит из… шит!.. забыла, как это по-русски…
– Из семантики…
– Вау… О’кей! Сорри! Потом, из… Май гад! Ноу айдиа…
– Синтактики.
– Фак! Джаст точно. И этой, как ее?.. Факин шит!
– Вы хотите сказать: прагматики?
– Уппс! Йес! О’кей. Сорри. Ноу проблем.
Здесь диагноз смещался в какие-то запредельные области. Если верить психологу и философу Эриху Фромму – в некрофилию. Но я не психолог и не философ.
А потом, в последние годы, всё стало как-то стремительно путаться. В ход пошли мутанты, вроде «как бы шит!», «чисто вау» и «короче по типу о’кей, мл…».
И профессор Гей, царство ему небесное, с его невинным «так сказать» стал еще более мил и ностальгичен.
Сейчас только ленивый не ругает «как бы» и «типа». И при этом сам их употребляет, потому что все эти «вау» и «да?» – заразны. И временами, слушая нашу современную речь, мне хочется заказать, как Гею, двести пятьдесят, мыло и веревку.
И вот однажды, года полтора назад, чаша моего лингвистического терпения переполнилась… Это произошло на экзамене по основам PR-а, когда меня насильно посадили в комиссию.
Что такое PR – я не знаю. И в общем-то знать не хочу. Всякие английские термины я вытерпел. Но когда одна девица на вопрос, что главное в PR-е, ответила, что главное – это иметь «гудайдиа», и ей единогласно без меня поставили пять, я встал и вышел.
Через два дня я улетел в отпуск. На Канары, на остров Тенерифе.
На Канарах, несмотря на всю «распиаренность» этого места, ничего особенного нету. Канары себе и Канары. Крым лучше. Если его, конечно, причесать и обустроить.
Море. Жара. Зеленоватые рифы метрах в двухстах от берега, на которых, визгливо и капризно мяукая, маются с безделья жирные чайки, похожие на вязаные носки.
Завтрак. Пляж. Молчаливый пожилой лодочник Хуан в выцветших пиратских парусах шортов и с телом, как мокрый размякший чернослив, чалит свою старую сизо-бурую шаланду. На шаланде еле угадывается проступающая серым надпись «El Sueo». «Мечта», значит. Или – «Сон». Что более применимо к этому замечательному острову.
Можно в сонном недоумении полежать на берегу океана. Заснув ближе к закату в позе эмбриона.
Можно попить в самый пик жары в номере холодного пива, шипящего на гландах, как прибой.
И главное – знать, что где-то слева – какой-нибудь, прости Господи, Парагвай, а справа, поближе, конечно, километров на пару тысяч, – скажем, сказочная Мавритания.
Можно погулять вдоль берега. Походить по (если честно) убогим магазинчикам. Под не очень настойчивые крики: «Ола!»
А ночью, если местные капризные сопки вдруг не закутаются от океанической прохлады в мутную пыль облаков, можно поглядеть на то, как по черному глянцу неба играют в салки маленькие латунные звездочки. А может, кометы. А может, советские спутники-разведчики. Бог их знает.
Где-то через пять-шесть дней после моего приезда в наш отель, у входа в ресторан выставили клетку с большим синим попугаем. Похож на попугая ару, только хвост покороче. То ли обгрызан, то ли обветшал от старости и от мудрости. Клюв желтый и жесткий, как какие-то злобные кастаньеты из слоновой кости.
Сначала попугай недоброжелательно по отношению ко всем тиранил пробку из-под шампанского и закулисно молчал. Потом заговорил.
Все ему что-нибудь подносили. Кусочек ананаса, орех, сосиску.
Попугай говорил: «gracias» (спасибо). Это всех очень-очень веселило. Иногда попугай выдавал и другие слова. Например, «nunca» (никогда) или «adios» (прощай).
Один раз, уже под конец моего отпуска на Тенерифе, я угостил попугая куском пиццы. Дело было вечером, после ужина и, соответственно, почти бутылки вина. Поэтому настроение у меня было в целом философское. И я сказал:
– Ну что, попка-дурак, как же мы с тобой будем жить дальше?..
– Como todos! – отчеканил своими челюстями-кастаньетами короткохвостый синий ара.
Я сразу и как-то даже неприятно протрезвел. «Como todos» – значит «как все». Я должен был теперь жить, как все. Это было глубоко. Давно я не слышал ничего такого умного.
Тут же, в холле, сидела теплая-претеплая компания наших соотечественников. С их стороны, как-то невнятно и туманно, с парами виски и мартини, неслось:
– Короче, вчера, типа, за шестьсот, прикинь, еврюков…
Дальше было неразборчиво.
Как говорится, почувствуйте разницу…
Через минуту компания явно пьяных англичан подошла к клетке и стала орать попугаю с отчетливо британским акцентом:
– Ола! (Оулэр!) Ола! – и предусмотрительно ржать.
Попугай некоторое время, снисходительно наклонив голову, и даже с какой-то жалостью во взгляде смотрел на этих людей-недоптиц, а потом явно иронично полузакрыл глаза и ехидным тоненьким голоском затараторил:
– Ола! Ха-ха-ха! Ола! Ха-ха-ха!..
На русский это можно перевести словами великого классика: «Над кем смеетесь? Над собою смеетесь!»
Я ушел в номер подавленный и под впечатлением увиденного написал стишок. Вот он:
Дон Хуан шаланду чалит.
Чайки маются на рифе.
Утоли мои печали,
Чудо-остров Тенерифе!
Справа – Африка с Сахарой.
Слева – Куба с Парагваем.
Утром мы болтаем с арой,
Древним попкой-попугаем.
Он тиранит в клетке пробку.
Дам ему кусочек пиццы.
«Как мне жить?» – спрошу я попку.
«Como todos», – скажет птица.
В ресторане съем баланды,
Лягу в номере на нары.
Поливая пивом гланды,
Буду думать про Канары.
Снова встречусь с океаном
Лёжа в позе эмбриона.
Помолчим мы с Дон Хуаном
На закате у затона.
А в ночи над местной сопкой
В салки носятся кометы…
Утолил печаль мне попка
С клювом, точно кастаньеты.
Утолил мои печали,
Чудо-остров Тенерифе.
Дон Хуан шаланду чалит.
Чайки маются на рифе.
Короче, на следующий день как бы вечером я улетел типа в Москву, да?..
Испытывая, йоу, прикиньте, чисто стыд за, так сказать, род человеческий. Факин шит!
Вот такая джаст тема. Сорри, если что.
Сыны и сны
У меня два сына: старший родился в 1992 году, младший – в 2012.
Вы, конечно, почувствовали, что в этом совершенно нейтральном повествовательном предложении без всяких там изобразительно-выразительных художественных средств звучит отчаянная нотка отцовской гордости. Знай, мол, наших! Еще не всё зачехлено! Еще нас ждут на лоджии гантели! И т. п.
Гордость, конечно, есть. И радость, разумеется. Но я хотел рассказать о другом.
После рождения второго сына у меня вдруг стали неожиданно и отчетливо всплывать картины двадцатилетней давности. А именно: стали сниться какие-то эпизоды и фрагменты – до странного выпукло и четко. Запахи, звуки, мельчайшие детали. Причем не только из 92-го, а в целом – из той эпохи. Как будто второй малыш из своего загадочного небытия прихватил с собой для меня какую-то невидимую книгу памяти и положил мне ее под подушку.
Сны ведь они – мистические кочевники, они приходят оттуда же, из вечности, откуда и дети. А потом уйдут вместе с нами все в ту же вечность, чтобы опять возродиться.
Повторяю: это были не сонные фантазии, а четкие воспоминания. Или, лучше, припоминания. Совсем как у древних греков: анамнесис.
Вот конец 80-х.
Я захожу в продуктовый магазин. Никого. Унылое каре пустых прилавков. Пахнет прогорклым маслом, уксусом и дихлофосом. Я морщусь и почти разворачиваюсь, чтобы уйти.
Вдруг из разделочной вплывает видение. Очень красивая, полная и совершенно пьяная продавщица с алой розой в черных волосах. У нее в руках поднос. На подносе – огромная копченая свиная голова. Даже не голова – бюст. Бюст лоснится и улыбается всеми ста зубами. Продавщица тоже улыбается:
– Молодой человек, свинтуса не желаете?
Я первый раз в жизни вижу работника торговли, улыбающегося посетителю. Улыбающуюся копченую свинью – тоже.
Я покупаю свинтуса. Пять килограммов! Свинка явно пожилая, но съедобная. Мы едим хрюшку почти месяц. Параллельно я осваиваю профессию дантиста. Свиные зубы я рву орехоколкой в виде какого-то странного существа, похожего на дракона-дистрофика.
Остаток сна я мучительно пытаюсь понять, что это за животное. Копаюсь в ящике со старыми чеками. Нахожу чек, на котором написано: «Орехокол “Белочка”», – и просыпаюсь в холодном поту.
90-й год, лето.
Я в метро на станции ВДНХ. Жду поезд и читаю «Огонек». Вдруг слышу за собой отчаянное «ой!». Оглядываюсь. Девушка в одной босоножке смотрит вниз, на рельсы. Девушка оборачивается ко мне и, нежно улыбаясь, говорит:
– Молодой человек, вы мою туфельку не достанете?
Вы когда-нибудь лазили в метро на пути за туфельками? Я – нет.
– А там этого… электричества нету? – мнусь я.
– Нет там электричества. Давайте, я ваш журнальчик подержу.
– Точно нету?
– Точно, точно. Давайте сюда журнальчик.
Девушка по-хозяйски отбирает у меня журнал и опять улыбается. Так, знаете, снисходительно-испытывающе: сейчас, мол, посмотрим, Рембо ты или подгузник.
Я не подгузник. Обратного пути нет. Журнальчик-то я отдал… Все дело в журнальчике: вместе с ним я отдал право на отказ. У меня в груди – набухающий холодный пузырь страха. Я нехотя и кряхтя лезу на пути. Хватаю дрожащей рукой туфельку. Смотрю на туннель. В черном полуовале туннеля загораются два бледно-желтых пиона фар. Пионы пульсируют, стучат и стремительно надвигаются. Я судорожно лезу наверх. Наверное, у меня очень жалкий вид. Потому что я вижу откровенно ироничные и озорные глаза девушки. Серые с синими ободочками. Я впопыхах роняю на пути вьетнамку с левой ноги. Вылезаю, пыхчу, сердито кричу сквозь шум тормозящего поезда:
– Отдайте сюда обратно мой «Огонек»!
– Пожалуйста! – девушка смеется. – «Сюда обратно…» Туфельку-то верните. Раз уж достали.
Господи, позор-то какой. Девушка такая симпатичная. А я…
– Нате вам вашу… несчастную туфлю!.. – кричу я почти сквозь слезы.
– Спасибо!
У меня позорно дрожат ноги. И та, что во вьетнамке, и та, что босая. Та, что босая, – сильнее. Я чуть не плачу от стыда. Девушка вдруг становится почти серьезной.
– Бедненький…
Поезд отъезжает. Девушка остается стоять рядом со мной. Я смотрю вниз: моей вьетнамки нет. Куда же она могла деться? Ума не приложу.
– Ну вот… – говорю я. – Помог достать туфельку…
– У меня дома – братнины вьетнамки. Сорок третий размер. У вас какой?
– Да ладно вам. До свиданья.
– Нет, у вас, я спрашиваю, какой?
– Ну, сорок два – сорок три.
– Пойдемте, я здесь совсем рядом живу. У брата сорок четвертый. Они ему малы. Я ему неделю назад купила – а они ему малы. А вам будут как раз.
– Не пойду я… До свиданья.
– Пошли-пошли…
Она властно берет меня за локоть, и мы идем на эскалатор.
На улице – ливень. Сладкий, густой, карамельный июньский ливень. Грибной и теплый. Девушка смеется, снимает с себя босоножки. Я тоже снимаю вьетнамку.
– Да выбросьте вы ее!..
Она вырывает у меня из рук вьетнамку и бросает в мусорницу. Потом мгновенье думает и бросает туда же свои туфельки:
– Пошли?.. Лена меня зовут.
– Вова… Значит, я зря старался…
– Все равно они мне жмут… Вова.
Мы идем босиком по теплым лужам. Это был первый раз, когда я ходил по Москве босиком. И кажется, последний.
Дома у Лены мы пьем чай и колем орехи орехоколом «Белочка». Точно таким же. Вернее, тем же самым.
Через год Лена стала моей женой.
Но это был уже не сон.
91-й, осень.
Чертановский пруд. Мой друг Антоха, совсем недавно поднявшийся на кооперативном репетиторстве, отмечает свой день рожденья. Уже не первый день… Мы покупаем в ларьке американский спирт «Рояль». Уже очень теплый Антоха прямо у ларька открывает бутылку:
– Тестируем. Что за дурь лабают янки.
Антоха отхлебывает спирта, долго полощет им рот, потом морщась выплевывает и говорит:
– Как сказал люберецкий поэт Федя Грыжин, «была ты для моей печенки подобна акту расчлененки»… Нет, этот масонский ацетон не для моего ливера.
Я нюхаю спирт:
– Чо, нормальный «Рояль». Не капризничай, Тох… Не такое пивали…
– Я тебе не кот Бегемот керосин хавать. Не в сказке живем.
Антоха, пошатываясь, идет к помойке и медленно выливает спирт из бутылки прямо в помойку. Трое бомжиков пару мгновений смотрят на него. Потом один молча подбегает к Антохе и подставляет кожаную кепку под струю. Подбегает второй, третий. Отовсюду бегут бомжи кто с чем. Некоторые подставляют горсть.
Через полчаса Тоха ящиком «Рояля» в разлив угощает несколько десятков местных бомжей. А заодно и голубей. Попкорном.
Тоха – добрый, но дурной. Вернее, наоборот: дурной, но добрый.
Через пару лет он прогорел в бизнесе, все раздал женам. Где-то бомжует. Обычная российская история.
Весна 92-го.
Моему сыну два месяца. Молока у жены нет. Со смесями – проблема. Я нахожу объявление о кормилице.
Прихожу по указанному адресу. Звоню в дверь. За дверью грохочет «Таганка. Все ночи полные огня…» Дверь открывает мужик с голым торсом. Весь в наколках. Лицо – вылитый хряк из первого сна. Только зубы золотые. И не улыбаются, а агрессивно щерятся:
– Ну?.. Это шо еще за тема, шо за финик из Египта?..
– Извините… Я по объявлению.
– Миль пардон, объяв не пишем. Только метим протоколы.
– Я насчет молока.
– И доярок не крышуем. Только телок из Коврова.
– Вот… – я достаю объявление из кармана.
Хряк берет бумажку, говорит:
– Что за кузькина малява?… – и долго ее читает. Так долго, что я начинаю тосковать. У меня появляется подозрение, что хряк не умеет читать.
Наконец он понимающе кивает головой:
– Есть контакт на этой киче. Доча кормит спиногрыза…
Я вдруг в ужасе понимаю, что хряк говорит исключительно хореем. Ну: та-та, та-та, та-та, та-та… «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца…» Где я? На филфаке или в странной коммуналке в Люберцах?
Из недр квартиры сквозь «Таганку» раздается хриплый рык:
– Берендей, шо за сквозняк?.. Минусани заслонку.
– Ша, Чалый! Тут интим: доча благотворит одному четырехглазому фраеру в смысле сыси. Я давно не плакал, но доча сказала мне «заплачь». Проходи, фраерок…
Я зашел. Это была конкретная малина. Слоистый дымный воздух. Пахнет луком, табаком и перегаром. Туманные люди в тату и в бретелечных майках. Карты. Бильярд. На полную мощь – «Таганка». Я чувствовал себя как Володя Шарапов, попавший в логово к Горбатому.
– Доча там, – кивает «Берендей» на соседнюю комнату. – Только сначала – лекарство…
Мне наливают большую рюмку «Рояля». Откуда-то звучит, прямо как из фильма:
– Нет… по полной, фраерок…
Тоха угощал «Роялем» бомжей. А меня угощают уголовники. Странная штука жизнь.
Я в комнате «дочи». Очень симпатичная девушка в японском шелковом халате выходит из-за ширмы и вручает мне бутылочку молока.
– Сколько с меня?
– Перестаньте…
Господи, до чего же приятная девушка. Неужто она дочь Хряка? В смысле – Берендея.
В коридоре, провожая меня, Берендей вещает:
– Я откинулся в 87-м. Сейчас у меня, фраерок, все как в аптеке. Но мне нужно отпыхтеть семь лет. Нужно – и баста. Порядок такой. Завтра чалюсь. А сегодня – типа отходной. Семь лет – самое оно. Две с половиной тысячи перекличек – и ты гуляешь.
– Но зачем?.. Целых семь лет…
– Надо. Такая работа.
– Не понимаю.
– Типа рабочей командировки. В 99-м увидимся, фраерок.
В 99-м мы не увиделись. Молоко в этом шаламане я больше, конечно, не брал. Пару раз летом я видал на улице нашу одноразовую кормилицу. Она была одета по тогдашней моде: пиджачок с плечиками, лосины, лакированные лодочки. Катила шикарную алую заграничную коляску. А я был в старых Лениных вьетнамках, изменивших мою жизнь.
Весна 2012.
Мой второй сын сосет сисю: он родился в более счастливую эпоху. У него есть памперсы. И молоко у жены – есть. Есть также английская радионяня. Мобиль с 60 мелодиями. Электронный шезлонг. Музыкальный горшок. Какой-то то ли «нублер», то ли «ниблер» (сам не знаю, что это такое). Японская анатомическая соска (мой сын ее гневно выплевывает и требует натуральную сисю). Бутылочка с антиколиковым клапаном. И еще тысяча вещей, каждая из которых стоит как десять бутылок «Рояля» и двадцать свиных голов.
Я дремлю под мирное чмоканье-сосанье младенца. Мне начинает сниться очередной сон: как я стою в 1991 году в очереди за свадебным набором. На ладони у меня зловещим алым фломастером выведен номер: «666»…
– Володь! – это жена. Я вздрагиваю, просыпаюсь.
– А?!
– А кто такой Давид Сосунский?
– О Господи! Сасунский… Герой армянского эпоса. А что?
– Ничего. Так. Наш сосунский сегодня в ударе. Настоящий герой. Эпически сосет. Уже сорок минут.
– Это хорошо.
Я снова засыпаю. Мне начинает сниться 1992 год. Июнь. Пять часов утра. Очередь за смесью. По очереди идет слух, что смесь кончается…
– Володь!.. – опять жена. Она когда кормит, ее всегда тянет поговорить.
– А?!
– А ты можешь сочинить мне много-много стихов про зайцев?
– Про каких еще зайцев?
– Колыбельных.
– О Господи!
– Ну, «Баю-баю-баиньки, жили-были заиньки» и все такое. А то я настоящего текста не знаю. А петь-то надо. Чтобы наш сосунский засыпал.
– Ладно, сочиню.
Я снова забываюсь и во сне сочиняю какие-то странные стихи, что-то вроде:
В эсесере заиньки
Ели хрюшек стареньких…
А теперь у зайцев
Миллион девайсов…
Да, рифмы – так себе. Да и содержание… Кто в наши дни станет работать свиным дантистом? Какой «цивилизованный человек» полезет под поезд за судьбоносной туфелькой? Какой «топ-менеджер» будет угощать чертановских бомжей спиртом и искать кормилицу в притоне?
Нет, я все-таки счастливый человек.
А рифмы – ерунда. Проснусь – подправлю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.