Текст книги "Арт-пасьянс"
Автор книги: Владимир Качан
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Про Хмельницкого
К юбилею моего друга Бориса Хмельницкого, состоявшемуся в Доме кино, был написан вот этот текст вместе с содержащейся в нем историей, которую вроде как не совсем прилично рассказывать, но только не ему и не тем, кто способен еще посмеяться над собой. Есть люди, с уходом которых мир становится менее весел, праздничен; менее легкой и обнадеживающей становится жизнь. Но вспоминать хочется все равно все легкое, веселое, что связано с ним, хочется относиться как к живому. Никакого почему-то желания плакать над могилой, потому что скорбь и Боря – несовместимы. Он шутил даже тогда, когда знал, что умирает, и никому не жаловался. Я на этих страницах шлю привет ему, как и всем, в чей уход организм отказывается верить, так как, думаю, их души где-то там, в ноосфере, знают, чем мы тут без них занимаемся.
Вот это поздравление. Представьте, Боря жив, сидит в углу сцены среди букетов от поклонниц, хохочет над наиболее удачными пассажами своего товарища и думает – когда же все это кончится, чтобы поскорее переместиться в ресторан и хорошенько выпить… Да, да, именно жив и никак иначе!..
Один знакомый сказал про Хмельницкого: «Он не просто красив, он живописен». Его изумительная самодостаточность и уверенность в своей неотразимости могли бы удивить любого домашнего породистого кота, который прыгает к вам на колени, твердо зная, что его не прогонят и – более того – что он любим и будет обласкан. А как же иначе, если я прекрасен. Не полюбить совершенство сразу, с порога, могут только конченые идиотки, ничего не смыслящие в красоте и гармонии. Сказать о Борисе «секс-символ» и тем самым поставить его в длинный ряд мужчин той же категории, которую произвольно, по своему вкусу назначают журналисты, – это значит принизить его мужские достоинства. Он не похож ни на кого. Разве что на седого льва, уставшего от побед и отощавшего – так ему надоело мясо и настолько уже лень охотиться. Его серебряная грива и импозантная борода сводили и сводят с ума женщин нескольких поколений. Интересно, что в этот реестр входят и молодые девушки, которым тоже лестно приблизиться к совершенству и которые ошибочно полагают, что он уделит им время и научит высокому искусству любви. Они еще не знают, что главные интересы в его жизни – это бильярд и выпить. Ну и немного музыки… Однако они могут рассчитывать на кратковременное – но зато шикарное – ухаживание, ибо Борис добр и щедр по природе. Он угощает и дарит. А главное, сам испытывает от этого огромное удовольствие.
Но иным неудачницам не выпадает даже малая толика счастья. Не везет! Так однажды в Петербурге к Борису в гостиничный номер привели двух поклонниц, готовых буквально на все ради автографа и нескольких минут общения с этим русским викингом. Коньяк был им к тому времени не просто пригублен, а пригублен изрядно. Борис царственно откинулся на стуле и решил позволить себя любить. Сделал он это весьма своеобычно и в свойственной ему манере, которая возникает, когда в его организме вибрирует более трехсот грамм крепкого алкоголя. Буквально через несколько минут после появления барышень он задал им сакраментальный вопрос, выраженный более чем с солдатской прямотой: «Мы сегодня будем..?» Тут повествование должно прерваться, так как в русском языке нет литературного определения действия, которое Борис облек в неопределенную форму матерного глагола. Есть скучные синонимы, известные всем. Но вы, конечно, уже догадались, что именно предложил Борис опешившим девчушкам, чем сразу перевел вечеринку из светского русла – в канализационный сток. В принципе девушки были не против, они даже надеялись на что-нибудь подобное. Но чтобы вот так… сразу… не предложив даже шампанского, не спросив, как зовут и вообще… Поэтому они растерялись и не знали, что ответить, на лицах появилось забавное выражение смятения. Обидеться, отшутиться или, шутя, согласиться? Но озвучить согласие им не дали, времени на раздумье – тоже. Приняв их трехсекундное замешательство за отказ, Борис своей второй фразой разбил все девичьи мечты. Он сказал: «Ну тогда пошли обе отсюда на хуй!» Потрясенные девушки робко поднялись и, одернув юбочки, чуть не плача, пошли к выходу из номера. «Мы же согласны, так за что же нас так?!» – светился немой вопрос в их глазах, уже полных слез. А далее Борис вдруг повел себя как доблестный рыцарь Айвенго. В прихожей он стал подавать им пальто и соорудил фразу, которую я буду помнить, даже умирая. Он сказал: «Не знаю, как вы, а я бы сегодня со мной остался». Этот элегантный по сравнению со всем предыдущим эвфемизм было последнее, что услышали дамы. Дверь за ними захлопнулась. Слегка раздосадованный рыцарь вернулся в комнату и зло посмотрел на меня, корчившегося от смеха в своем кресле. «Вот ты сегодня с собой и останешься», – сказал я ему между спазмами хохота.
К этому человеку я отношусь совершенно по-братски. Ко всему прочему, мы родились в одном городе, в Уссурийске. И в нашей жизни был один вполне мистический случай. Мы участвовали в концертной поездке по Дальнему Востоку. К сожалению, Уссурийска в гастрольном плане не было. Через него мы проезжали глухой ночью по дороге из Биробиджана в Хабаровск. И вот часа в четыре утра я отчего-то проснулся в купе, сел на полке, выпил воды и посмотрел в окно. Надо сказать, что после рождения я в Уссурийске ни разу не был. Итак, сижу я в купе, смотрю в окно. А там и не видно ничего, ночь. Поезд замедляет ход. На соседней полке заворочался Боря, тоже сел, выпил воды… Поезд встал. Боря говорит мне: «Что за станция? Пошли на перрон, покурим». Мы вышли. Перрон был пустынным, над ним висел влажный туман. И метрах в ста над зданием вокзала светились большие красные буквы: Уссурийск. Мы с Борей так никогда и не могли понять, что подняло нас посреди ночи и почему мы вышли на перрон?..
Детство его прошло в Уссурийске, юность – в Хабаровске. Потом длинная жизнь в Москве с крутыми виражами биографии. Но детство, мальчишество остались в нем по сей день. Способность и готовность к шутке, розыгрышу, а главное – столь же детская неистребимая потребность устраивать праздники – себе, близким и родным, друзьям, женщинам, всем дорогим его сердцу людям. И сегодня устроил праздник. И у меня есть вполне обоснованное подозрение, что устроил не для себя, не для того, чтобы этак помпезно отметить дату. А для того, чтобы собрать вместе любимых людей и сделать так, чтобы им было хорошо, нескучно, радостно. В один календарный день, на несколько часов, свободных от проблем, «свинцовых мерзостей» нашей жизни. День, вечер, состоящий только из взаимной привязанности, симпатии и добра. С твоим персональным Новым годом тебя, Боря!
«Мохнатый Хмель» и «душистый Хмель», —
Михалков спел про Борю в кино.
И опять чья-то дочь, за Хмельницким – в ночь.
Пусть осудят, а ей – все равно.
Так вперед, за Хмельницкой душой кочевой,
Попадая – то ль в рай, то ли в ад.
Чьи глаза глядят с бесприютной тоской? —
Это стих свой читает Панкрат.
Мохнатый Хмель, пусть прошел апрель
В его жизни хмельной, озорной.
На дворе лишь июнь, и Бориска все юн,
Поздравляемый всею страной.
Про Любовь Полищук
Любка-улыбкаЭтот заскорузлый штамп: дескать, «улыбка в тридцать два зуба» говорят о радостной, праздничной, располагающей улыбке, – неверен по определению. Я встречал людей, у которых эта «улыбка» была страшной. Тут, наверное, дело не в количестве зубов, а в количестве обаяния. Такой обаятельной и заразительной улыбки, такого смеха, как у Любы, не было ни у кого.
Один раз она меня подвезла с «Мосфильма» на своей первой, только что купленной машине. Это был тот еще цирк. Наверное, в это время у Любы еще не сложились отношения с педалями сцепления и газа, поэтому машина двигалась рывками. На оживленной трассе конвульсии Любиной машины приводили в бешенство всех водителей слева и справа: мало того что женщина за рулем, так, наверное, еще и права купила. Они все орали, матерились, а потом им удавалось разглядеть – кто за рулем. И настроение мужчин, мастеров вождения, мгновенно менялось. Люба понимала, что она на дороге новичок и не совсем права, но… Она улыбалась. И мужики, только что крутившие пальцем у виска и оравшие, – вдруг откидывались на сиденьях, таяли, расслаблялись и тоже начинали улыбаться. Потому что есть улыбки, на которые нельзя не ответить. Меня истерика машины, которую Люба всю дорогу насиловала, не пугала, а только смешила. Я знал, что все будет хорошо. И я никогда не забуду человека, при одном взгляде на которого поднималось настроение и хотелось жить. А как хотела жить она!..
Часть 2
Рецензии (серьезные и не вполне)
«Ночь нежна» при полной «Луне»
(Рецензия на спектакль Театра Луны)
Смотрю я, признаться, мало. Имею в виду спектакли. По нескольким причинам. Во-первых, меня чаще всего приглашают друзья и знакомые посмотреть что-то с их участием, и это уже опасно. Тебе увиденное может совсем не понравиться или же (ну так бывает!..) может оказаться зрелищем не твоим, не близким тебе, а значит, не сможет тебя ни тронуть, ни тем более взволновать. Но нужно ведь что-то сказать пригласившим. И ты мямлишь, находишь какие-то обтекаемые формы, чтобы не огорчить, не обидеть, а скрыть все равно ничего не можешь, и твой товарищ это видит, и ты видишь, что он видит, – словом, ужас! Кроме обоюдного чувства досады и неловкости не возникает ничего. И даже можно таким образом испортить отношения с близкими и приятными тебе людьми.
Во-вторых, если у тебя много работы, но вдруг появляется свободный вечер, то хочется его провести тихо, в кругу семьи, даже (стыдно сказать) – у телевизора, с семечками. Поэтому, когда мои знакомые спрашивали меня: «Как! Вы и этого не видели? И этого?! Ну, знаете…» – мне становилось неловко, и я придумал для себя этакое клише, стандартную форму ответа. Я всегда отвечал вопросом на вопрос: «А вы когда-нибудь видели сталевара, который ходит отдыхать к родному мартену?»
И, наконец, третья причина – это иногда, в редких случаях, возникающая белая зависть: «Ах! Ну почему я не там, не с ними, не в этом чудесном действии, не в этом спектакле?!» Вот с этого и начнем.
Анатолий Ромашин пригласил меня в Театр Луны на спектакль «Ночь нежна». Театр этот создал Сергей Проханов и руководит им до сих пор. «Ночь нежна» – магический, завораживающий роман Скотта Фитцджеральда. Если ты впечатлительный, ранимый, склонный к романтизму, но тщательно скрывающий это юноша (а таких очень много, невзирая на господствующие в стране рыночные отношения), – то этот роман ошеломит тебя и ты долго будешь его помнить. Я тоже был таким юношей, плохо помнил содержание, но хорошо запомнил впечатление, и поэтому шел в первую очередь на название.
Кроме того, мне было любопытно, как это Сергей Проханов, которого я всю жизнь знал как человека веселого и несколько легкомысленного – да и вся страна воспринимала его не иначе как «усатого няня», – ухитрился написать инсценировку и, более того, поставить на своей сцене такую вещь, как «Ночь нежна». Усатый нянь и Скотт Фитцджеральд как-то не сопрягались. Забегая вперед, скажу, что пришлось еще раз вспомнить великого учителя, А.С.Пушкина, давным-давно намекнувшего нам, что «ум высокий можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом»…
И наконец, из тех, кого я знал, там играли, кроме Ромашина, еще и Дмитрий Певцов, Юрий Чернов и Сергей Виноградов, с которым мы не так давно работали вместе в картине Мотыля «Несут меня кони». Все это, вместе сложенное, сулило либо жестокое разочарование, либо – жестокое наслаждение (отчего не быть «жестокому наслаждению», если бывают «жестокие романсы»?..).
Когда мы с женой и сыном уселись в середине первого ряда (а это уже было нарушением театральной этики: коллеги не должны сидеть близко, но – так посадили) и сын попытался вытянуть ноги, жена сделала ему замечание: «Убери ноги со сцены». И действительно, театр был настолько миниатюрен, зал настолько мал, а сцена настолько крохотная, что если сын на двадцать сантиметров вытягивал ногу, она оказывалась уже на сцене. Но все это, как оказалось, работало на спектакль. Зрителей должно было быть несколько десятков – столько вмещает зал, и они невольно оказывались втянутыми в процесс, и артисты обязаны были как бы и не играть, потому что любая игра, любой показ переживания, а не само переживание, становились бы очевидными в трех метрах от твоих глаз.
Двое красивых мужчин с обнаженными торсами, плавно и величаво выплывшие в начале спектакля, несколько напрягли меня. Ибо это были Певцов из Ленкома и Виноградов, свободный художник, который играет или ставит спектакли, где ему вздумается. Напрягли потому, что имя Певцова уже не раз муссировалось в прессе в сочетании с гордыми и банальными титулами «супермена» и «секс-символа» новой России (эти журналистские ярлыки, я думаю, озадачивают и самих артистов, но, кажется, Певцов достаточно умен, чтобы относиться к ним не без юмора). Ну а Виноградов, как известно, долгое время ассоциировался в первую очередь с Мадам из знаменитого спектакля Виктюка «Служанки». Они красиво вышли и картинно встали, и я с некоторым испугом (так как придерживаюсь традиционной сексуальной ориентации) подумал, что сейчас между ними начнется специфическая сцена. Но нет, оказалось, что это не более чем иронический реверанс режиссера и артистов в сторону «Мадам Баттерфляй». Они эту смешную цепочку, наверное, и сами не прослеживают: Мадам – «Баттерфляй» – стиль плавания – пляж, на котором все начинается. А-а-а! Они сейчас на пляже, поэтому в таком виде! Они только что из воды, плавали баттерфляем, устали, вышли на берег и тихо, не форсируя звук, начали – и пошло́, и покатило совсем про другое!
Изломанные, «психиатрические» отношения персонажей безупречно игрались артистами как великая тайна любви, жизни и смерти. Когда жизнь и смерть настолько рядом и граница между ними настолько непрочна и размыта, что ты начинаешь за них тревожиться: как бы не случилось с ними чего-то страшного, к чему, тем не менее, тебя все время готовят. Представьте себе трагическую красоту испанской корриды в соединении с анатомическим цинизмом операционного стола – черное, красное и стерильно белое – и вы поймете, о чем я говорю. Пластические ноктюрны, поставленные Виноградовым, полные драматизма и сдержанного достоинства, гипнотизировали зал, над которым сгущались любовный зной и предчувствие беды и разлуки. Каждый играл тайну, все время хотелось разгадать, что за боль у этого человека, что он скрывает, о чем все-таки думает, в то время как говорит что-то совсем неважное для него.
Я где-то читал, как Лукино Висконти учил играть одну кинозвезду: «Ты должна играть так: глаза говорят одно, а губы – другое». Вот так тут и было. Причем очень кинематографично, крупным планом (оттого что все близко) и, главное, на полутонах, ничего определенного, ничего не разжевывалось и не доигрывалось (не дай бог не поймем!), а оставлялось на додумывание и допереживание. То есть, режиссер и артисты нам, зрителям, доверяли, они верили в то, что мы не идиоты и все, что надо, «догоним» сами.
Я люблю Анатолия Ромашина за то, что он рисует свои роли не акварелью, а пастелью и всегда чего-то не договаривает, мне нравится Юрий Чернов, когда он дальше от цирка и ближе к театру; да что там, все в этом оркестре играли слаженно и сильно. Но (да простят меня друзья и коллеги!) здесь все-таки было три музыканта, на которых акцентировалось основное внимание. Первая скрипка – Николь, она же – Блейк, флейта – Дик Драйвер, он же – Виноградов, и барабаны – Томми, Певцов. Эти трое тащили на себе всю партитуру Проханова, автора этой музыки и дирижера.
Я мог бы еще на пяти листах описывать, как они играли, останавливаться на каком-то моменте и разбирать его, но – незачем. Скажу лишь одно: я, как профессионал, который обычно знает, как и какими средствами делается что-то на сцене, – тут временами не понимал, да и не хотел понимать, а хотел, чтобы они меня и дальше несли по этой реке любви и сопереживания – дальше, дальше…
И (тот самый редкий в моей жизни случай) я – завидовал, что нахожусь не там, не с ними, что я в трех метрах от них, но на другой стороне, на стороне зрителей.
Театр Луны, господа, – это таинственный театр. Теперь думаю, что он так назван не случайно. Ведь недаром Луне приписывают загадочное влияние на самочувствие и настроение людей. И фаза этой «Луны» под названием «Ночь нежна» безусловно является полнолунием. Выходите, господа, из дому, полюбуйтесь на полную луну и ощутите смутную тоску по тому, что жизнь коротка, любовь хрупка, а счастье – эфемерно. Потом вглядитесь повнимательнее, и вы увидите: отблеск – Жизни, тень – Любви и призрак – Счастья. И долго потом будете, подобно герою Певцова, напевать про себя странную старую песенку «Оркестр “Бинго-бинго” играл нам танго, танго…»
«А чой-то я во фраке?»
(Опыт рецензии изнутри)
«Искусство существует для того, чтобы помешать нам умереть от правды».
Фридрих Ницше
«Все в говне, а я в белом».
Из анекдота
Рецензия – быть может, сильно сказано, но это по крайней мере взгляд на спектакль и на его творцов изнутри. Я сам играл в этом спектакле, в театре с мудреным названием «Школа современной пьесы», роль Ломова, то есть это именно я бывал во фраке четыре раза в Москве и пять раз на гастролях и бывал бы еще, но… Людмила Марковна Гурченко отказалась играть. Причины, побудившие ее это сделать, понять трудно, если не невозможно: она несколько раз могла убедиться, как ее любят, как ее ждет публика в этом спектакле, насколько интересует всех, какова Гурченко в новом качестве, в театре, в котором ее вообще давно не было, да к тому же Гурченко, поющая в опере и танцующая балет. Но тщетны ожидания публики, не увидит она больше спектакля в составе № 2 (Гурченко, Виторган, Качан), остался состав № 1 (Полищук, Петренко, Филозов), который все это дело начинал и оказался жизнеспособнее, чем мой несчастный состав, умерший, едва успев родиться. Умер он после непродолжительной, но тяжелой болезни, о которой речь чуть позже.
Режиссер спектакля и художественный руководитель театра Иосиф Райхельгауз создал поначалу этакую звездную антрепризу, в которой участвуют легендарные артисты: артисты, заведомо вызывающие интерес не только народных масс, но и театральной элиты, и обеспечивающие, таким образом, интерес чисто кассовый. Эта стратегия в результате себя оправдала. Задолго до премьеры «А чой-то ты во фраке?» – оперы и балета для драматических артистов по пьесе Чехова «Предложение» – в народе был разбужен интерес: мол, а чой-то там делают эти ребята, чой-то это за опера-балет? К тому же фрагменты репетиции, показанные по ТВ, заставили публику замереть в ожидании, и, когда премьера состоялась, народ ринулся в театр на Трубной площади с не меньшей (что удивительно!) энергией, чем на штурм прилавков перед очередным скачком цен.
И был большой успех, от которого вышеуказанные звезды засверкали еще ярче, звездное небо над театром Райхельгауза было высоким и ясным, а расположение звезд на этом небе астрологически предсказывало театру счастливую жизнь и легкую судьбу, дальнюю дорогу…
География звездного неба стала еще шире с приходом Гурченко и Виторгана; опять поучаствовало телевидение, так же интригующе и подробно показавшее репетиции второго состава, и ничто не предвещало трагическую гибель его. Но… Есть, так сказать, нарисованная звездная карта – отпечатанная программка спектакля со всеми манящими фамилиями, и есть оборотная сторона этого листа бумаги, на которой нет ничего, можно писать все что угодно, и появляются лишь пятна, если на нее что-нибудь положили. Вот так, на одной стороне – звезды, на другой – пятна, но это все та же бумага, один и тот же листок.
Любая звезда рано или поздно заболевает широко известной одноименной болезнью. Хорошо, когда это быстротечно, как корь. Она быстро проходит, если у человека есть сильная иммунная защита – его собственное чувство юмора, самоиронии, умение посмеяться над собой и не относиться к себе слишком уж серьезно, как к классику отечественного театра и кинематографа. Хуже, когда это заболевание становится хроническим, тогда человеку трудно, он никуда дальше не идет. И хорошо бы не пропустить первый признак заболевания – это когда начинает казаться, что мало уважают. Я далек от мысли подозревать сегодня в Людмиле Гурченко этот недуг, она человек достаточно сильный и серьезный, да и с чувством самоиронии у нее все в порядке, однако вот видите, что-то случилось, и я могу приписать это «что-то» лишь некоему синдрому недостаточности уважения, преклонения и любви со стороны театра.
Надо сказать, что театр этот момент (момент возникновения синдрома) тоже проворонил. Именно тогда, когда надо было проявить вышеперечисленные чувства, театр и партнеры опрометчиво решили, что она – одна из них, тем более что вела она себя на репетициях как примерная школьница, бывала готова раньше всех, никогда не опаздывала, не подводила, была замечательным товарищем, готовым прийти на помощь и сказать самые нужные ободряющие слова, а ее скромность сделала бы честь любой начинающей актрисе. Словом, Людмила Марковна вела себя безупречно, и все к этому привыкли, решили, что так и надо, забыв, с легкомыслием трехлетнего ребенка (а именно столько лет театру и было тогда), что имеют дело не только с «профи» самой высокой квалификации, но и с женщиной, к тому же воистину с суперзвездой. Забыли, что эта хрупкая женщина имеет еще и суперзакалку, что она – специалист по выживанию в любых условиях. Ее далеко не простая в этом смысле жизнь приучила, видимо, жестко давать сдачи, лучше всего – ногой, так, чтобы обидчик не встал; и я, хоть и не был непосредственным обидчиком, до сих пор потираю ушибленное место и с понятным недоумением спрашиваю себя: за что? Неадекватная реакция: в ответ на недостаточность уважения убить спектакль, то есть – ногой по морде. Пусть не кажется вам это выражение слишком сильным, ибо я чувствую себя и ушибленным, и обворованным, думаю, что и Эммануил Виторган, и театр – тоже. Только сыграли нашу, второго состава, премьеру, только стало выясняться, что в театре появился еще один спектакль – не лучше или хуже первого, а попросту другой, только он стал уже обретать своего зрителя, как тут – хлоп! – и нет никакого спектакля, и все затраченные силы и нервы напрасны, и на сыплющиеся со всех сторон вопросы: «А когда же можно посмотреть ваш состав?» – ты только отворачиваешься и невнятно что-то объясняешь, а после смиренно утешаешь себя, что, мол, где звезды – там и звездные войны, но легче от этого почему-то не становится.
Однако хватит об этом, давайте-ка лучше о хорошем, то есть о спектакле. Почему же он хороший? Об этом уже столько писано-переписано, что будет приторно, если я добавлю еще и своего елея, но я рискну, тем более что это все-таки взгляд отнюдь не стороннего наблюдателя, и хотя бы это дает ей право на жизнь. Изначально этот спектакль – шалость, игра, вполне детская забава, даже, если хотите, легкое хулиганство. От обаяния всех этих вещей не застрахован ни один актер, сколько бы он ни корчил из себя патриарха сцены и инженера человеческих душ. В глубине души любого маститого художника живет хулиган и ребенок, и когда он в чем-то находит выход – это большая радость, наслаждение, я бы сказал, счастье патриарха, я уже не говорю обо всех остальных, менее «патриарших».
Эта детскость есть и в нашем режиссере, хоть Иосиф Райхельгауз и скрывает ее изо всех сил. Ему нравится быть усталым, слегка циничным, нравится относиться к актерам как к неким забавным зверушкам, чьи душевные движения он может предугадать на много ходов вперед; и не дай бог кто узнает, что он подыгрывал нам папу в концертных выступлениях или, допустим, писал когда-то нежные и грустные стихи – что вы! Упаси бог! Он этого ужасно стесняется, ведь это так не вписывается в образ человека, который испытал все, немного устал и прилег отдохнуть в тенистой прохладе Гефсиманского сада, куда его снова забросила нелегкая судьба российского режиссера. Но вся эта напускная апатия и скука – всего лишь защитная пленка его детскости; тормоза, сдерживающие его постоянное желание пошалить. А желание пошалить и ребячество, которые бывают так симпатичны в мужчинах после сорока, оказываются иногда сильнее тормозов, и это тоже своеобразный способ не потерять рассудок в нашей «темной степи, в которой хозяин – лихой человек», по выражению Чаадаева.
Наш театр, истрепанный перестройкой, без поддержки государства, посреди рынка – похож на балерину, смущенно стоящую на пуантах и в пачке посреди компании мафиози. А театры, решившие все-таки жить по законам рынка и вступившие в него, выглядят не очень прилично, будто человек, вступивший случайно невесть во что. Эти театры отчаянно торгуют собой, чтобы выжить, и, к примеру, я вижу, как в переходе на Пушкинской площади висит афиша какого-то нового авангардного секс-театра с названием нового спектакля «Мглистые сквозняки» или «Склизкие мозгляки» – не помню, но это – апофеоз! Мглистые сквозняки секса в грязном подземном переходе от социализма к капитализму!
И что остается делать, если вся твоя страна превратилась в грандиозный толчок? Слово это в русском языке имеет, как известно, три смысла. Толчок перед прыжком к чему-то новому, отхожее место и одесский «толчок», толкучка, базар. Выбирайте из трех символов любой – по вкусу, все подходит в той или иной степени.
И если все так, то что прикажете делать художнику? Участвовать в перманентной борьбе, идти на панель продаваться или что еще? Как ему спастись? И есть ли хоть что-нибудь, что может его спасти? Ничего. Ничего кроме… праздника, который он же сам себе и устраивает. Так и появился этот спектакль. Говорят, в такой же примерно ситуации возникла в начале 20-х знаменитая «Принцесса Турандот» и стала праздником – вопреки всему. У нас вообще все хорошее получается не благодаря чему-то, а именно вопреки. Вопреки нашей жизни – этот театральный карнавал; несмотря на очевидное и невероятное – праздник, окрашенный все той же самоиронией, на которую все отважно пошли. Поэтому мало бежать впереди паровоза и гадать, к чему театральный люд потянется через месяц-другой, чего не будет хватать публике. Должна быть еще органическая потребность вылезти из моря нечистот и встать под душ, потребность психически здорового человека (а у нашего режиссера исключительно устойчивая психика) оградить себя и своих коллег от безумства и подлости окружающего мира, создав свой мир маленькой театральной коробки, в котором драматические артисты почему-то поют оперу, танцуют балет и показывают фокусы с очень серьезным видом; иными словами, создать свой локальный сумасшедший дом, противопоставленный большому сумасшедшему дому вокруг театра. Как говорится, клин клином! Но, в отличие от большого, здесь все-таки игра в сумасшедших, в которой ни артисты, ни режиссер никогда не признаются. Они будут говорить: да мы все делаем очень серьезно, а уж то, что получается (т. е. чем серьезней поем и танцуем, тем громче хохочет зал), – это не наша забота, мы тут совершенно ни при чем, мы не виноваты.
Итак, праздник в альтернативном сумасшедшем доме – вот что такое этот спектакль! А какой праздник без фейерверка? И этот фейерверк устраивают артисты, каждый из которых украсил бы сцену любого театра, а в ансамбле это уже не фейерверк, а салют – в каждом спектакле из трех орудий и многими залпами. И первое из них – Любовь Полищук. Помнится, когда давным-давно в фильме «12 стульев» Андрей Миронов разбивал в танце стекло головой Любови Полищук, даже эта чепуха запоминалась навсегда, потому что это была Полищук, сохранявшая на лице во время всей сцены страстно-мрачный идиотизм женщины-вамп. Люба прошла длинный и трудоемкий путь от артистки эстрады до звезды театра и кино, но так называемая эстрадность осталась в ней навсегда. Это хорошая эстрадность, ее в театре боятся только дураки и завистники, потому что суть тут – в заразительности, яркости и умении держать зал. Она и в самом деле стоит в этом спектакле на пуантах, садится на шпагат и выбрасывает ногу вверх в весьма впечатляющем батмане, при этом тихонько, как бы про себя, но так, чтобы в зале тоже слышали, говоря «ой!», словно сама пугается своей амплитуды. У нее иногда устает голос, не смыкаются связки, но всякий раз она поет эту оперу глубоким сопрано, идущим изнутри организма. А в лице и в осанке Любы – неповторимый и возможный только у нас симбиоз этакой величавой оперной дивы с озабоченностью и замордованностью эсэнгэшной бабы: мол, вот я вам красиво и правильно пою про Воловьи Лужки, а там, на кухне, у меня в это время горят котлеты, купленные на последние деньги. И буквально вся роль у нее строится на этом, на сочетании высокого и низкого, небесного и земного.
Алексей Петренко. Это было тогда, когда его еще мало кто знал, – словом, можете себе представить, как давно. Я видел по телевизору какой-то спектакль Ленинградского Театра комедии, Петренко играл там слугу. Слов у него почти не было, и роль, сами понимаете, была вспомогательной, но он сделал ее главной. Там рядом никто даже не стоял, главные действующие лица скромно отошли в тень и больше из нее не выходили; весь зал ждал появления этого слуги, который подволакивал ногу, заикался, страстно хотел что-то сказать и не мог – ведь слов у него не было. Да, он перетянул одеяло на себя, но что делать, если другие артисты решили даже не связываться – все равно безнадежно: лучше уж отдать одеяло и спать голым. А Петренко и не думал спать под этим одеялом, он натянул его на себя и, тараща глаза из-под его края, со свойственной ему истовостью пытался сделать что-то еще. Он везде работает с какой-то особой, своей, истовостью и страстью, и от этого все у него получается или очень грустно, или очень смешно, или то и другое вместе, что в искусстве вообще является высшим пилотажем. Кажется, Петренко может сыграть даже периодическую систему Менделеева – и не будет скучно.
Этот его плач-вокализ над якобы трупом Ломова я не забуду никогда. Как при этом труп не колышется от хохота, мне непонятно, ибо этот плач может не только оживить мертвого, но и рассмешить живого исполнителя этой роли, в данном случае – Альберта Филозова. Даже грузинские похоронные плакальщицы тут могут отдохнуть – увидев это, они поняли бы, что не тянут. А знаменитый плач Ярославны в сравнении со стенаниями Петренко – жалкое хныканье Тани, уронившей в речку мячик. Все, что он делает – и в этом спектакле тоже, – отмечено особой заразительностью, заставляющей тебя пристально следить за всем, что происходит на сцене. Поет ли он, словно протодьякон, крутит ли пируэты в балете, сам себе по-казачьи подсвистывая, играет ли сцену, в середине которой начинаешь тревожиться, что он этими счётами сейчас-таки прибьет Ломова, или устраивает в конце спектакля цирковой дивертисмент со своей тростью – все это заразительно, все это в поле его воздействия на тебя. Думаю, не ошибусь, если рискну предположить, что каждый талантливый актер – в какой-то степени экстрасенс, он тоже создает некое поле воздействия, и чем сильнее талант, тем сильнее это поле. Смотрите, когда весь зал замирает и не дышит – что это, по-вашему, не сеанс? Или когда все дико хохочут над пустяком – это ли не массовый гипноз? У Кашпировского лишь три десятка людей болтают головами, а тут у каждого из троих – по полю, и, соединенные вместе, они образуют троекратно усиленную зону влияния, давая нам уникальный сеанс магии и театрального колдовства.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.