Текст книги "На краю небытия. Философические повести и эссе"
Автор книги: Владимир Кантор
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
И это более похоже на правду.
Говоря об идее разумного эгоизма, не забудем при этом, что Чернышевский был, если можно так сказать, пропитан евангельскими смыслами и потому можно рядом поставить два понятия: разумный эгоизм и золотое правило христианской этики. И почему бы не обратиться к первоисточнику – к святой книге. Ведь идея эта родилась еще в Ветхом завете. «Люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев 19:18). И уже стало обязательным принципом в Новом завете: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф 22:39). Иными словами, чтобы возлюбить ближнего как самого себя, нужно для начала любить самого себя. Если ненавидишь себя, то и ближнего будешь ненавидеть. Вот вам и объяснение разумного эгоизма. Это вроде бы просто, но понимается с трудом. И Чернышевского уже «Молодая Россия», призывавшая к истреблению царского семейства и высшего сословия, не принимала, а Ленин присваивал и искажал. У них даже намека не было на идеи «разумного эгоизма». Ближнего они не любили.
Как было сказано в послании апостола Иоанна: «Сын Божий пришел и дал нам свет и разум, да позна́ем Бога истинного и да будем в истинном Сыне его Иисусе Христе» (1 Ин.5,20). Отказ от разума означал отказ и от христианского пафоса жизни. Начиная с конца ХIX века Бог, свет и разум стали не в фаворе по всей Европе. Артур Кёстлер написал в своей автобиографии: «Я родился в тот момент (1905 г. – В.К.), когда над веком разума закатилось солнце». Наступавшая тьма губила свет разума. Ибо, как было сказано еще древними, кого Господь хочет погубить, того он лишает разума. И лишенные света и разума изничтожали носителей разума под разными предлогами. Чтобы в мире угас свет и воцарился древний ужас.
Ужас вызывают последние фотографии Ленина, на которых мы видим лицо человека, лишенного света и разума. В одной из последних фотографий Ленина 1922 г. – в глазах еще живого человека – ни света, ни разума. Он еще писал, отдавал приказы, хотя, как говорили потом патологоанатомы, все сосуды были заизвесткованы до степени деревяшки, а мозг стал жижей.
Декабрь 1923 г.
Стоит показать совсем страшную, хотя и каноническую фотографию больного Владимира Ильича, запрещенную к показу в советское время. Как писал когда-то Мераб Мамардашвили, что необходимо отказаться от биографического подхода к Ленину в пользу метафизического, «так как под плоской поверхностью этой личности зияет страшная бездна небытия»[39]39
Мамардашвили Мераб. Необходимость себя. М.: Лабиринт, 1996. С. 212.
[Закрыть]. У Гоголя много текстов, оказавшихся вполне пророческими. Среди них «Страшная месть» о страшном злодее – мертвеце, который лежит в пропасти, а другие мертвецы грызут его кости, а он колышет землю. Так мертвое тело Ленина не похоронили, а сложили в прозрачный гроб в темном помещении на всеобщее обозрение. Оттуда он на свой мертвецкий лад влиял на страну. Присвоив себе Чернышевского как предшественника, он практически убил его. А ведь главный тезис Чернышевского чисто христианский: прекрасное есть жизнь. Ленин не мог творить жизнь. Его декреты переполнены приказами о казнях. Он восстановил по сути самодержавие.
Фото, сделанное младшей сестрой Марией Ульяновой, 1923 год
При этом, как издевательски писал Бунин, его называли западные безумцы Демиургом, творцом нового мира. «Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее; он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек – и все-таки мир уже настолько сошел с ума, что среди дня спорят, благодетель он человечества или нет? На своем кровавом престоле он стоял уже на четвереньках; когда английские фотографы снимали его, он поминутно высовывал язык: ничего не значит, спорят! Сам Семашко брякнул сдуру во всеуслышание, что в черепе этого нового Навуходоносора нашли зеленую жижу вместо мозга; на смертном столе, в своем красном гробу, он лежал, как пишут в газетах, с ужаснейшей гримасой на серо-желтом лице: ничего не значит, спорят! Соратники его, так те прямо пишут: “Умер новый бог, создатель Нового Мира, Демиург!”»[40]40
Бунин Ив. Миссия русской эмиграции // Бунин Ив. Великий дурман. М.: Совершенно секретно, 1997. С. 132.
[Закрыть]
В 1874 г. Некрасов написал знаменитое стихотворение «Пророк». Может, как уверяли в советские времена, надо было бы поставить имя «Чернышевский». Но смысл был ясен: речь шла о пророке, который пришел сказать народу о его недостатках. Ведь Христос тоже принадлежал именно к роду пророков. Причем, что замечательно, он не называет Чернышевского Христом, это было бы кощунственно. Христом называет себя именно Антихрист. А речь может идти, как писал еще средневековый теолог Фома Кемпийский, лишь о подражании Христу.
Не говори: «Забыл он осторожность!
Он будет сам судьбы своей виной!..»
Не хуже нас он видит невозможность
Служить добру, не жертвуя собой.
Но любит он возвышенней и шире,
В его душе нет помыслов мирских.
«Жить для себя возможно только в мире,
Но умереть возможно для других!»
Так мыслит он – и смерть ему любезна.
Не скажет он, что жизнь его нужна,
Не скажет он, что гибель бесполезна:
Его судьба давно ему ясна…
Его еще покамест не распяли,
Но час придет – он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
Именно об этом и пишет Некрасов. «Напомнить о Христе!», именно напомнить, не стать Христом, а напомнить о том, как он жил и умер. Иногда читался вариант: «Царям земли», но для Христа цари не отличаются от рабов, а если и отличаются, то в худшую сторону – мелочностью, мстительностью, самодовольством, некритичностью по отношению к себе, более того, принятием на себя едва ли не божественных функций хозяина над жизнью и смертью, опираясь не на право, не на Закон, как Христос, а только на собственное хотение. В 1880 г. исполнилось 25-летие царствования Александра II. Н.А. Белоголовый в статье «Характеристика 25-летия» («Общее Дело», 1880, № 33–34), говоря об отношении Александра II к науке и литературе, особо остановился на судьбе Чернышевского. «Без сомнения, это был самый замечательный человек в лучшем значении, слава настоящего царствования – и какая же участь постигла эту громадную нравственную силу?» Своею участью Чернышевский обязан, по словам Белоголового, исключительно какой-то личной ненависти к нему царя, который при двух амнистиях собственноручно вычеркивал его имя из общего списка. «…Декабристы не выносили и десятой доли тех преследований, которые достались в удел Чернышевскому, а декабристы покушались на свержение с престола и самую жизнь Николая. Чернышевский, сколько известно, не был активным политическим агитатором, не принимал участия ни в каком заговоре; неужели какое-нибудь острое слово, едкая насмешка над личностью помазанника в состоянии были так раздразнить последнего и его мелкое самолюбие, что он в течение 20 лет не перестает преследовать несчастного?
Невероятно, но едва ли это не так»[41]41
Клевенский М. Н.Г. Чернышевский в нелегальной литературе 60–80 годов //Том 25/26: Литературное наследство / [Обл. работы И.Ф. Рерберга]. – М.: Жур. – газ. объединение, 1936. С. 567.
[Закрыть]. Не политический агитатор, не революционер, не заговорщик – что же за насмешка раздразнила «помазанника»?
Очевидно, то, что взял на себя смелость требовать от самодержца (а это дерзость) законного над собой суда, выхода России из неправового пространства. Этот выход должен и его освободить. Именно об этом говорили все юристы, что уже лет через 50 Чернышевский не получил бы даже административного взыскания.
За что же он был арестован? Поразительное дело, но более всего любой автократический режим не приемлет независимость духа и мысли. Кажется, единственный из русских литераторов того времени, в письме к русскому царю он подписался не «Ваш верноподданный», а «Ваш подданный». Разница громадная. В своей «Исповеди», написанной всего за десять лет до письма Чернышевского, крутой анархист и революционер Бакунин писал русскому императору: «Потеряв право называть себя верноподданным Вашего императорского величества, подписываюсь от искреннего сердца: Кающийся грешник Михаил Бакунин»[42]42
Бакунин Михаил. Исповедь. СПб.: Азбука-классика. 2010. С. 184.
[Закрыть].
Стоит сравнить два этих лица: интеллектуальное лицо Чернышевского, благородного и независимого человека, писавшего, что надо видеть Другого и ему помогать, что надо строить новую жизнь, и лицо Бакунина, разбойника, ушкуйника, разбудившего мировую анархию лозунгом, что страсть к разрушению – творческая страсть. При этом ушкуйник готов был на любые унижения, лишь бы спасти себя.
Владимир Соловьёв не раз подчеркивавший близость своих идей идеям Чернышевского, даже назвав статью о его диссертации «Первый шаг к положительной эстетике», оценил его арест и каторгу как удар власти по независимому человеку: «От этих разговоров с отцом у меня осталось ясное представление о Чернышевском как о человеке, граждански убитом не за какое-нибудь политическое преступление, а лишь за свои мысли и убеждения. Конечно, обнародование своих мыслей и убеждений в печати есть уже поступок, но если этот поступок совершается с предварительного разрешения правительственной цензуры, казалось бы, ясно, что он не может быть преступлением»[43]43
Соловьёв В.С. Из литературных воспоминаний. Н.Г. Чернышевский // Соловьёв В.С. Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Правда, 1989. С. 644.
[Закрыть].
* * *
В статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года» В.Г. Белинский писал: «Пора нам перестать казаться и начать быть, пора оставить, как дурную привычку, довольствоваться словами и европейские формы и внешности принимать за европеизм» (Белинский, X, 19). Очевидно, надо было обратиться к специфике страны. Общинность как специфическую особенность России утверждали славянофилы. И именно к ней обратился Чернышевский, наиболее полно проанализировавший все возможности общины. Он думал об использовании той структуры национальной жизни, которая сложилась на данный момент в России. А складывалась она, как он понимал, не одно столетие.
Не забудем при этом, что Чернышевский был антропоцентристом, что, находя, скажем, у эскимосов в зачатке те же явления, которые в развитом виде можно было видеть в промышленной Британии, он утверждал, что в миллионах привычек и особенностей, свойственных человеческому роду, каждый народ полностью развивает одну из этих особенностей, которую в зародыше ли или уже в стадии пройденной – и изжитой – формы можно отыскать и у других народов. Двигателем прогресса и цивилизации для него выступала самодеятельная личность: «Как вы хотите, чтобы взывал энергию в производстве человек, который приучен не оказывать энергии в защите своей личности притеснений? Привычка не может быть ограничиваема какими-нибудь частными сферами: она охватывает все стороны жизни. Нельзя выдрессировать человека так, чтобы он умел, например, быть энергичным на ниве и безответным в приказной избе» (Чернышевский, V, 695). А для этого человеку нужно «увидеть себя самостоятельным, почувствовать себя освобожденным от стеснений и опек» (Чернышевский, V, 695). Однако здесь я хотел бы сказать, как сочетал он идею общины с идеей личности, тем более с идеей разумного эгоизма, как крайнего проявления личностного начала.
Русская община для Чернышевского является показателем не типа культуры, а степени развития, которая в силу затянувшегося периода стала определять и структуру общественной жизни, с которой надо считаться, которую миновать никак нельзя. Будучи не прожектером, а реальным деятелем, Чернышевский в каждом вопросе полагал необходимым исходить из имеющейся данности. Принцип его подхода к действительности очень ярко иллюстрирует выдвинутая им и вызвавшая ожесточенную полемику теория «разумного эгоизма». Чернышевский строит свою этику не на отрицании эгоизма, а на возведении его, так сказать, в новую степень, ибо, полагал он, нельзя навязывать декретом добрые чувства, а надо просветлять то, что дано. Поэтому он пытается донести до большинства, что быть добрым хорошо и выгодно. В «Антропологическом принципе в философии» он так говорил о «цели, которая предписывается человеку <…> рассудком, здравым смыслом, потребностью наслаждения: эта цель – добро. Расчетливы только добрые поступки; рассудителен только тот, кто добр, и ровно настолько, насколько добр» (Чернышевский, VII, 291). Многие русские писатели религиозного толка всячески опровергали теорию разумного эгоизма. В «Братьях Карамазовых» Достоевский дал образ семинариста-карьериста Ракитина, который говорит, что будет подличать, разбогатеет, а затем и много добра принесет. Но Чернышевский, говоря о выгодности добра, возлагал надежды не на внешние обстоятельства жизни людей (богатство, преуспеяние и пр.), а ратовал за внутреннюю перестройку души: «По обширности результатов добро, приносимое качествами самого человека, гораздо значительнее добра, делаемого человеком только по обладанию внешними предметами. Доброе или дурное употребление внешних предметов случайно; всякие материальные средства так же легко и часто бывают обращаемы на вред людям, как и на пользу им» (Чернышевский, Антропологический принцип…, VII, 291). Когда Достоевский призывает обуздывать страсти, он формулирует свою знаменитую дилемму: если нет бога и бессмертия, то все позволено. Иными словами, если не будет воздаяния человеку за злые и добрые поступки, то ничто его не будет обуздывать, и начнется антропофагия. Но, в конечном счете, этот аргумент этики великого писателя также апеллирует к выгоде человека: какому верующему охота на бесчисленные триллионы лет подвергаться бог знает какому наказанию, уж лучше не грешить.
Чернышевский имел единое, цельное мировоззрение, и каждое явление рассматривал, исходя из своих общих принципов. Поэтому подход его к проблеме общины аналогичен решению этической проблемы. Эгоизм? Да, но разумный. Община? Да, но защищающая и сохраняющая личность. В России, как он неоднократно подчеркивал, за века существования не выработалось институтов, которые могли бы дать хотя бы некоторую гарантию личной независимости и безопасности: ни цехов, ни корпораций, ни независимых сословий, в недрах которых могла бы состояться личность. «До половины XVII века вся Европейская Россия была театром таких событий, при которых можно дивиться разве тому, что уцелели в ней хотя бы те малочисленные жители, которых имела она при Петре. Татарские набеги, нашествие поляков, многочисленные шайки разбойников, походившие своей громадностью на целые армии, – все это постоянно дотла разоряло русские области. Они опустошались также страшною неурядицею управления… Только с XVII века внешние разорители были обузданы, и внутренняя администрация стала несколько улучшаться… Если теперь производятся вещи, тысячной доли которых не мог описать Щедрин, то рассказы наших отцов и дедов свидетельствуют, что в их времена господствовал произвол, невероятный даже для нас» (Чернышевский, Суеверия и правила логики, V, 690). Оставалась община, которую он и подверг пристальному рассмотрению и анализу.
«Общинное поземельное устройство в том виде, как существует теперь у нас, – так начинает он свою защиту общинного принципа в России и критику предубеждений против него, – существует у многих других народов, еще не вышедших из отношений, близких к патриархальному быту, и существовало у всех других, когда они были близки к этому быту… Вывод из этого ясен. Нечего нам считать общинное владение особенною прирожденною чертою нашей национальности, а надобно смотреть на него как на общую человеческую принадлежность известного периода в жизни каждого народа». Далее следовал пассаж, сразу разводивший его концепцию со славянофильской и будущей народнической: «Сохранением этого остатка первобытной древности гордиться нам тоже нечего, как вообще никому не следует гордиться какою бы то ни было стариною, потому что сохранение старины свидетельствует только о медленности и вялости исторического развития» (Чернышевский, Критика философских предубеждений против общинного владения, V, 362). Итак, гордиться нечем, но это – данность, и с ней необходимо реальному деятелю считаться.
Противники общины говорили, что в общине хотя все равны, но зато все одинаково бесправны. Чернышевский отвечал некоторыми весьма интересными примерами из разных областей жизни. Скажем, в патриархальном народе шейх носит такой же в принципе бурнус, как и последний бедуин его племени, в цивилизованном обществе люди будут ходить в пальто одного покроя. Либо: «Вне цивилизации, – пишет он, – человек безразлично говорит одинаковым местоимением со всеми другими людьми. Наш мужик называет одинаково “ты” и своего брата, и барина, и царя. Начиная полироваться, мы делаем различие между людьми на “ты” и на “вы”. При грубых формах цивилизации “вы” кажется для нас драгоценным подарком человеку, с которым мы говорим, и мы очень скупы на такой почет. Но чем образованнее становимся мы, тем шире делается круг “вы”, и, наконец, француз, если он только скинул сабо, почти никому уже не говорит “ты”. Но у него осталась еще возможность, если захочет, кольнуть глаза наглецу или врагу словом “ты”. Англичанин потерял и эту возможность: из живого языка разговорной речи у него совершенно исчезло слово “ты”» (Чернышевский, Критика философских предубеждений против общинного владения, V, 369–370). Иными словами, с развитием цивилизации развивается прежде всего начало личности, высокое «Вы», когда каждый из народа делается личностью. И тогда, по Чернышевскому, наступает то равенство, которое мы наблюдаем в общине, только на ином уровне. «Высшая степень развития представляется по форме возвращением к первобытному началу развития. Само собою разумеется, что при сходстве формы содержание в конце безмерно богаче и выше, нежели в начале» (Чернышевский, Критика философских предубеждений против общинного владения, V, 368).
Стало быть, стоит задача – наполнить эту форму таким содержанием, чтобы каждый представитель общины стал самодеятельным индивидом. Как же этого добиться? Путь не прост и долог. Историческое развитие не Невский проспект, говорил Чернышевский. И речь тут шла – вопреки Карповичу – не о пути революционера, а пути человечества. Но все же путь может быть сокращен, полагали многие, если будет учтен европейский опыт, если Россия сумеет опереться на европейские научные, технические и духовные достижения, просветить себя. Чернышевский гораздо скептичнее и мудрее: «Когда у нас пропорция между грамотными и безграмотными людьми будет такова же, как в Германии, в Англии, Франции, когда у нас будет, пропорционально числу населения, выходить столько же книг, журналов и газет и будут они так же много читаться, только тогда мы будем иметь право сказать о своей нации, что она достигла такого же просвещения, как теперь эти страны. Время это настанет, но не завтра и не послезавтра». И далее он вводит совершенно замечательный и ясный образ, что позволяет окончательно откинуть идею о его революционерстве: «Но когда мы догоним их, что тогда? О, тогда мы уже быстро опередим их! Вот это трудновато понять. Идет авангард и прокладывает дорогу; тяжело ему подвигаться вперед, он делает всего по две, по три версты в день; отсталые части войска идут по проложенной дороге, путь их легок, они делают в день по 30, пожалуй, по 40 верст; но как же это пойдут они таким же быстрым шагом, когда догонят авангард, когда перед ними будет тоже лежать новая местность, по которой надобно еще прокладывать дорогу? Нам кажется, что им просто придется тогда работать рядом с авангардом над проложением дороги. <…> Будем желать того, чтобы пришлось нам когда-нибудь трудиться вместе с другими, наравне с другими над приобретением новых благ; не будем, ничего еще не сделавши, самохвально кричать: эх вы, дрянь и гниль! – а вот мы так будем молодцы!» (Чернышевский, Апология сумасшедшего, VII, 617)
Чернышевский понимал общинность как специфику русской исторической жизни, отнюдь не видя (в отличие от народников) в этой специфике внеисторического преимущества и превосходства России, говорил о необходимости преобразования общины на основе достижений европейской культуры, которая поможет русскому народу совершить прорыв из структуры первобытной на высшую ступень цивилизации. Чем импонировала ему община? В России не было таких структур, как на Западе (парламент, цеха, свободные города, независимая от государства церковь), в которых могла бы укрыться личность. И только в общине человек, казалось Чернышевскому, может найти поддержку.
Трезвому реализму Чернышевского Герцен и народники противопоставили идеализацию общины, которая, по их мнению, сама из себя должна была дать искомый гармонический общественный строй. И эта вера в уникальность общины как типа русской культуры вела к изоляционизму и пренебрежению к духовным завоеваниям Европы. Просвещение, просветительство уходили у народников на далекую периферию их концепций. Не случайно, даже переводя Маркса, они оказались в оппозиции к идеям марксизма как отвлеченной, ненужной России книжности. Думая, что они учатся у народа, они ему же навязывали тот уровень отношений, от которых сам народ стремился избавиться, оказывались гораздо дальше от живых и реальных нужд народа, чем Чернышевский, требовавший трезвости и критичности, говоривший, что быть демократом, бороться за народ – вовсе не значит его идеализировать. Ибо любая идеализация, как это ни парадоксально, в конечном счете обернется насилием над народом, когда выяснится, что вовсе он не отвечает идеальным представлениям о нем. Вместо развития народной самодеятельности, точнее, самодеятельных индивидов в народе, народники надеялись, по теории «героев и толпы», с помощью «критически мыслящей личности», а не то и нечаевских пятерок, совершить переворот, подчиняя народ своему пониманию народных идеалов, иными словами, создать ту общинную – насильственно навязанную – структуру, которую Маркс называл «казарменным коммунизмом». Даже в период самого яростного ратоборства за общину, связывая с ней возможный скачок в царство цивилизации, исходя из того, что в России «общинное начало… сроднилось с духом народным» (Чернышевский, Сельское благоустройство, V, 848),
Чернышевский был решительно против навязывания народу своих представлений о нем. Полемизируя со славянофилом-общинником Кошелевым, требовавшим законодательного закрепления общины, он писал: «Трудно вперед сказать, чтобы общинное владение должно было всегда сохранить абсолютное преимущество пред личным <…> Трудно на основании фактов современных положительно доказать верность или неверность предположения о будущем. Лучше подождать, и время разрешит задачу самым удовлетворительным образом. Вопрос о личном и общинном владении землей непременно разрешится в смысле наиболее выгодном для большинства.
Теория в разрешении этого вопроса будет бессильна…» (Чернышевский, Сельское благоустройство, V, 847)
* * *
Говоря о задаче просвещения в России середины прошлого века, мы должны отдавать себе отчет, что идеи просветительства не могли не быть связаны с проблемой распространения знания, тем самым с университетской наукой, да и вообще с ориентацией на науку как таковую – силу, противостоящую невежественному, косному, традиционно-неподвижному образу жизни самодержавной империи. Наука казалась многим прогрессивно мыслящим русским писателям той непосредственной сферой деятельности, которая напрямую связывает страну с развитием в ней цивилизации. «Творя тихо и медленно, – писал Чернышевский, – она (наука. – В.К.) творит все: создаваемое ею знание ложится в основание всех понятий и потом всей деятельности человечества, дает направление всем его стремлениям, силу всем его способностям. Наука – чернорабочий, не играющий блистательной роли в обществе; но трудами этого чернорабочего живет все: и государство и семейство, и политика и промышленность» (Чернышевский, Лессинг, его время, его жизнь и деятельность, IV, 5–6). В России университетская наука выполняла важнейшую функцию приобщения умов к основам цивилизации[44]44
См.: Кантор В.К. Университеты и профессорство в России // Вопросы философии, 2013, № 6. С. 16–28.
[Закрыть].
Оставался, однако, вопрос о принципах и пределах просвещения. Может ли быть просвещение без свободы, как, впрочем, и свобода без просвещения? Между тем у Чернышевского просветительский пафос учительства неразрывно связан с понятием свободы, не мыслится без нее. «Каждый предмет имеет свой собственный характер, которым отличается от других предметов, или, как говорится, имеет свою индивидуальность. Потому основной принцип каждой науки должен иметь в себе особенность, должен быть таков, чтобы принадлежал именно этой науке; например: нравственная философия говорит “поступай честно”, юриспруденция – “заботься об оправдании невинного и осуждении виновного”; это две мысли решительно различные. Но говорила ли бы что-нибудь свое, что-нибудь специальное политическая экономия, если бы сущность ее выражалась правилом “водворяй свободу”? Это одна из задач, равно принадлежащих всем нравственным и общественным наукам. Общий принцип всех их: служить благу человека. Свобода, подобно истине (или, лучше сказать, просвещению, потому что здесь имеется в виду субъективное развитие истины в индивидуумах), не составляет какого-нибудь частного вида человеческих благ, а служит одним из необходимых элементов, входящих в состав каждого частного блага; свобода и просвещение – это кислород и водород, которые не могут быть предметами особенных наук, потому что и сами по себе не составляют отдельных предметов, не могут существовать в природе независимым, самостоятельным образом, отделяются от других элементов только искусственным анализом, но без которых не существует в природе никакая жизнь. Какое благо ни возьмете вы, вы увидите, что условием его существования служит свобода; потому она составляет общий предмет всех нравственных и общественных наук, – водворение свободы служит общим принципом их» (Чернышевский, Капитал и труд, VII, 17). Такая позиция в принципе исключает подавление личности, ее пристрастий, претендуя только на воспитание.
Как такая внятная позиция перверсно перешла в ленинскую диктатуру, сказать не берусь. На это ответил современник и противник Чернышевского, профессор Цион, тем не менее, достаточно точно показав, как призыв к буржуазному предпринимательству поняли как призыв к бомбометанию: «Европеец спросит вас: кто такой Чернышевский? Вы ему ответите и скажете, что Чернышевский написал плохой, по мнению самих же нигилистов <…>, роман “Что делать?”, сделавшийся, однако, евангелием нигилистов. Вы ему покажете книжку Степняка, где он на стр. 23 увидит, что роман “Que faire?” предписывает троицу идеалов: независимость ума, интеллигентную подругу и занятие по вкусу (курсив в тексте). Первые две вещи нигилист “нашел под рукой”. <…> Оставалась третья заповедь – “найти занятие по вкусу”. Долго нигилисты колебались и были в отчаянии, что не могли раскусить мысли Чернышевского… <…> Но вот наступил 1871 год!… Он в волнении следил за перипетиями страшной драмы, происходившей на берегах Сены… <…> Ответ был найден. Теперь юноша знает, что он обязан сделать, чтобы остаться верным третьей заповеди романа Чернышевского. Парижская коммуна послужила ему комментарием для романа!»[45]45
Цион И.Ф. Нигилисты и нигилизм // Русский вестник. 1886. № 6. С. 776–777.
[Закрыть]
Как писал Тютчев: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется».
Зачем же Ленину был нужен Чернышевский? На это ответил Бердяев.
Чернышевский был звездой оппозиции. Его имя могло окормить новых революционеров. Как писал Бердяев: «Необходимо отметить нравственный характер Чернышевского. Такие люди составляют нравственный капитал, которым впоследствии будут пользоваться менее достойные люди. По личным нравственным качествам это был не только один из лучших русских людей, но и человек, близкий к святости. Да, этот материалист и утилитарист, этот идеолог русского «нигилизма» был почти святой. Когда жандармы везли его в Сибирь, на каторгу, то они говорили: нам поручено везти преступника, а мы везем святого». Продолжу фразу Бердяева: «Он говорил: я борюсь за свободу, но я не хочу свободы для себя, чтобы не подумали, что я борюсь из корыстных целей. Так говорил и писал «утилитарист». Он ничего не хотел для себя, он весь был жертва»[46]46
Бердяев Николай. Русская идея. СПб.: Азбука, 2012. С. 141.
[Закрыть].
Надо сказать, что наиболее благородные русские мыслители видели в Чернышевском великого мыслителя и страдальца. Был возмущен этим актом С.М. Соловьёв. А спустя тридцать лет его сын В.С. Соловьёв все с той же страстью негодования на несправедливость напишет: «В деле Чернышевского не было ни суда, ни ошибки, а было только заведомо неправое и насильственное деяние, с заранее составленным намерением. Было решено изъять человека из среды живых, – и решение исполнено. Искали поводов, поводов не нашли, обошлись и без поводов»[47]47
Соловьёв В.С. Из литературных воспоминаний. Н.Г. Чернышевский. С. 649.
[Закрыть].
Генерал Академии Генерального штаба, поклонник Чернышевского, с яростным возмущением писал: «Этот блестящий прозорливый публицист, популяризатор величайших открытий новейшей науки, этот критик и беллетрист – вносителем сюбверсивных[48]48
Пагубных (subversivement франц.).
[Закрыть] идей, сеятелем смуты в умах! Этот, наконец, серьезный кабинетный работник, едва находивший время для отдыха от своих трудов, этот образцовый семьянин и добряк, в жизнь свою не посягавший на жизнь червяка, – союзником каких-то проходимцев-революционеров, подбивателем молодежи на политические преступления… И это все Чернышевский-то, так любивший и науку, и искусство, и Россию, и человечество, и молодежь и так всегда готовый, несмотря на свою работу, которою единственно обеспечивалось существование его и его семьи, по целым часам толковать о ней, терпеливо объясняя: что читать? как читать? как надо работать и учиться?!! <…> Бог, в неизреченном милосердии всепрощающий, конечно, простит и инкриминаторов, погубивших Чернышевского. Вероятно, еще при жизни своей он простил их и сам, сказав, по своему обыкновению: “Ну, что же тут делать-с? все это в порядке вещей…”. Но потомство, но история, – хочется крепко веровать, – не простит этим людям никогда!..»[49]49
Новицкий Н.Д. Из далекого минувшего // Н.Г. Чернышевский в воспоминаниях современников. М.: Художественная литература, 1982. С. 171–172.
[Закрыть] И, конечно, в виду тут имелся не только негодяй Всеволод Костомаров, оклеветавший Чернышевского, чтобы спасти себя от солдатчины. Но и император, который не мог простить мыслителю, что в письме к императору тот подписался не «Ваш верноподданный», а «Ваш подданный».
Пусть не звучит это мистически, но император жизнью заплатил за свой страх перед реформатором, за осуждение безвинного человека, за свой выбор. Мирный кружок ишутинцев пытался в 1863–65 гг. устраивать трудовые артели, – похожие на описанные в романе «Что делать?», – людей верующих (любопытно, что сам Н.А. Ишутин считал, что «трое великих» оказали на мир благотворное воздействие: Христос, апостол Павел и Чернышевский). Чернышевский предлагал нечто наподобие конституционной монархии (не случайно как пример он видел Великобританию): собрание выборных от всех классов. Заметим, то самое решение, которое император собирался подписать накануне своего убийства. Собирался, но слишком поздно. Трудовые артели и кассы взаимопомощи ишутинцев полиция прикрыла. Тогда и произошло первое покушение на императора, совершенное 4 апреля 1866 г. двоюродным братом Ишутина Д.В. Каракозовым. На императора началась охота, имевшая трагический успех 1 марта 1881 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.