282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Владимир Корнилов » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:22


Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава двадцать седьмая
ПЕРВЫЙ ОБИТАТЕЛЬ
Лермонтов

Наша память причудлива и недостоверна. Она отдаляет неприятные впечатления и приближает приятные. Поэтому юность часто представляется безоблачным временем, но это далеко не всегда так. Покойный кинорежиссер Юрис Подниекс даже назвал свой фильм «Легко ли быть молодым?» А задолго до Подниекса этой же мыслью мучился Достоевский в романе «Подросток».

На самом деле молодым трудно. Трудно хотя бы потому, что в юности наши желания намного опережают наши возможности и тем самым создают трагический разрыв между мечтой и явью. Юноша вырос, он ощущает себя личностью, но при этом не умеет соизмерить свои силы: ему кажется, что они необъятны, но на самом деле их еще маловато… Не потому ли первая любовь почти всегда несчастна? Обычно подросток влюбляется в девушку, которая старше его; но даже если она его ровесница, все равно ей нравятся люди с опытом, с биографией, а подросток (или юноша) еще угловат, вспыльчив и живет в основном не реальной жизнью, а надеждами и мечтами. Его гнетет горечь обид, неуспехов, раздражает разлад с окружающими, и он, уже ставший отдельной личностью, в минуты отчаяния готов отказаться от себя, от своей неповторимости и стать как все, то есть как все молодые люди постарше, такие в себе уверенные, непробиваемые, с такой завидной легкостью покоряющие самых неприступных красавиц.

В такие мучительные часы, когда подростки задаются чуть ли не гамлетовским вопросом: быть собой или быть как все? – им на помощь приходит Лермонтов.

Можно спросить: а почему не Пушкин?

Потому что Пушкин – единственный в России гармоничный поэт. В нем не было надлома, разлада между мечтой и ее претворением, между личностью и эпохой, потому что эпоха, по сути, уже была пушкинской. Пушкину не мешали ни малый рост, ни бедность, ни внешность. Он словно бы с самого первого дня юности был Пушкиным:

 
А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний…
«Юрьеву», 1820
 

Такие стихи восхищают, но в черной хандре они утешить подростка не могут. Его утешает в ней Лермонтов, потому что он такой же, как все юноши, раздерганный, угловатый, несчастный; он тоже хочет остаться самим собой и одновременно быть как все старшие.

 
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране… —
«Нет, я не Байрон…», 1832
 

говорит он, восемнадцатилетний, не только зная себе цену, но еще и предвидя собственную судьбу. И все же это пророческое знание не спасает его от неразделенной любви – а таких любовей у него была не одна!..

 
Я целый мир возненавидел,
Чтобы тебя любить сильней…
 
 
Иль женщин уважать возможно,
Когда мне ангел изменил? —
 

упрекает он любимую и жаждет ей отомстить тем, что переменится, отречется от себя:

 
Отныне стану наслаждаться
И в страсти стану клясться всем;
Со всеми буду я смеяться,
А плакать не хочу ни с кем;
Начну обманывать безбожно,
Чтоб не любить, как я любил…
«К ***», 1832
 

Вот оно желание быть как все! Не о том ли сказал Пастернак в поэме «Высокая болезнь» (1923–1928):

 
Всю жизнь я быть хотел как все,
Но век в своей красе
Сильнее моего нытья
И хочет быть как я.
 

То есть даже время хочет быть ярким, талантливым, но поэт этого не осознает и свои личные неудачи, свою неповторимость готов обменять на сомнительные успехи у сомнительных людей, отдать вечное за сиюминутное и случайное.

В юности всем помогает Лермонтов именно потому, что он схож со всеми, пусть не талантом, но обидами, печалями, неудачами. Представим себе низкорослого, сутулого, нескладного, кривоногого юношу. Он одинок. В университете ни с кем не сходится, а ведь одновременно с ним там учатся Герцен, Огарев, Белинский!.. На одном из ранних портретов Лермонтов в сюртучке напоминает юного старичка, а лет ему что-нибудь шестнадцать-семнадцать. К тому же он, круглый сирота, вечно под недреманным оком строгой бабки. Вспомним, сколько обиды приносила нам в ранние годы кличка маменькин сынок, а уж бабушкиным внучонком быть вовсе невмоготу.

И вот по пустячному поводу (несколько несданных экзаменов) он бросает Московский университет и неожиданно оказывается в Петербургской школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Что привело его в военную службу?

Мне кажется, ответ можно найти в «Войне и мире» Льва Толстого. «Только на коне и в мазурке не видно было маленького роста Денисова, и он представлялся тем самым молодцом, каким он сам себя чувствовал». Толстой глубоко понимал человеческую натуру; да и сам он в лермонтовском возрасте оставил Казанский университет и поступил в юнкера.

Быть как все – тяжкий удел для таланта. Внешнее веселье и благополучие вскоре оборачиваются тоской, скукой, приносят одни разочарования:

 
Царю Небесный!
Спаси меня
От куртки тесной,
Как от огня.
От маршировки
Меня избавь,
В парадировки
Меня не ставь.
«Юнкерская молитва», 1833
 

Попытка забыться в гусарском разгуле, описанном в коллективных юнкерских поэмах (Лермонтов сочинял их с приятелями, и они намного ниже его таланта), тоже ни к чему хорошему не приводит. Да и могло ли быть иначе? Почти сто лет спустя Борис Пастернак напишет:

 
Дивлюсь, как цел ушел оттуда,
Ведь это там, на дне военщины,
Навек ребенку в сердце вкован
Облитый мукой облик женщины
В руках поклонников Баркова…
«Лейтенант Шмидт», 1926-2927
 

Страшно подумать, что стало бы с русской литературой, если бы Лермонтов так и остался на дне военщины, одним из авторов коллективных юнкерских, самых что ни на есть барковских поэм – «Гошпиталя», «Петергофского праздника» и «Уланши».

Толстой, повторивший, возможно, не без влияния Лермонтова, его биографию – незаконченный университет, юнкерство и офицерство, – на склоне жизни писал:

«Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, то есть отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над другими людьми, а с другой – рабскую покорность высшим себя начальникам.

Но когда к этому развращению вообще военной службы, с своей честью мундира, знамени, своим разрешением насилия и убийства, присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией, как это происходит в среде избранных гвардейских полков, в которых служат только богатые и знатные офицеры, то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма» (роман «Воскресение»).

К счастью, Толстому повезло. Он служил вдали от двора, на Кавказе, потом в Севастополе, сумел выйти в отставку, прожил долгую писательскую жизнь и, по его собственному признанию, осуществил многое из замысленного Лермонтовым.

Лермонтов же об избавлении от военщины лишь мечтал. Письма 41-го года полны просьб об отставке, а в самом последнем слышна безысходность. Не она ли и толкнула его на бессмысленную дуэль?

Вообще, короткая жизнь Лермонтова – это непрерывная цепь разочарований: в друзьях, в женщинах, в учебных заведениях, в военной службе да и в купленной кровью военной славе.

Долгое время я не понимал, как в последний свой год поэт мог написать такие, казалось бы, противоречащие друг другу стихи, как «Валерик», «Родина», «Прощай, немытая Россия…» и – «Спор». Вроде бы не сочетались строки из «Валерика» (1840):

 
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек,
Чего он хочет!., небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?»
 

со строками «Спора» (1841):

 
…Боевые батальоны
Тесно в ряд идут,
Впереди несут знамены,
В барабаны бьют;
Батареи медным строем
Скачут и гремят,
И дымясь, как перед боем,
Фитили горят.
И, испытанный трудами
Бури боевой,
Их ведет, грозя очами,
Генерал седой.
 

Это противоречие я считал одной из лермонтовских загадок, порожденных разладом между мечтой и явью, между поэзией и военной службой… И лишь недавно, перечитав эти стихи, я с удивлением увидел, что в них покорение Кавказа Лермонтов отнюдь не воспевает.

Разумеется, «Спор» полифоничен. Без полифонии стихи чаще всего либо дурная публицистика, либо плоское нравоучение. Но «Спор» не только полифоничен. В нем несколько планов. Есть в нем и пестрые уланы, и боевые батальоны, и знамены, и барабаны, и с грозными очами генерал. Но за ними и выше них стоит издавна дорогой Лермонтову одинокий Утес; в «Споре» – Казбек. (Следует добавить, что, например, в «Бородине» уланы с пестрыми значками не были декорацией, потому что там другая война, война с захватчиком!)

Вот последние, как всегда у Лермонтова, ключевые строфы «Спора»:

 
И, томим зловещей думой,
Полный черных снов,
Стал считать Казбек угрюмый —
И не счел врагов.
Грустным взором он окинул
Племя гор своих,
Шапку на брови надвинул —
И навек затих.
 

Здесь повторен тот же мотив, что и в более раннем стихотворении:

 
…Укор невежд, укор людей
Души высокой не печалит;
Пускай шумит волна морей,
Утес гранитный не повалит;
 
 
Его чело меж облаков,
Он двух стихий жилец угрюмый,
И, кроме бури да громов,
Он никому не вверит думы… —
«Я не хочу, чтоб свет узнал…», 1837
 

или в стихотворении «Утес» (1841), печатающемся во всех изданиях непосредственно перед «Спором»:

 
Но остался старый след в морщине
Старого утеса. Одиноко
Он стоит, задумался глубоко,
И тихонько плачет он пустыне.
 

Не правда ли, Утес – тот же самый Казбек? Сходство этих образов не случайно. Только в «Споре» все куда трагичней, потому что Утес всего лишь одинок, а на Казбек напали враги – боевые батальоны, знамены, барабаны, генерал, и ясно, кому сочувствует Лермонтов. В «Споре» он продолжает начатую им в «Валерике» мысль о неразумности и жестокости войны:

 
Он отвечал мне: «Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно
Дано старинными людьми». —
«А сколько их дралось примерно
Сегодня?» – «Тысяч до семи». —
«А много горцы потеряли?» —
«Как знать? – зачем вы не считали!» —
«Да! будет, – кто-то тут сказал, —
Им в память этот день кровавый!»
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал.
 

Недаром Пастернак, подметив сходство Лермонтова с Толстым, в первом издании «Волн» (1931) особенно выделил ненависть обоих к войне:

 
Война не сказка об Иване,
И мы ее не золотим.
Звериный лик завоеванья
Дан Лермонтовым и Толстым.
 

Знаменательно, что в последующих изданиях эта строфа была убрана, по-видимому, из-за перемены взглядов большевиков на имперскую политику России.

Словом, загадка Лермонтова не в мнимом противоречии между его стихами, а в нем самом, в его личности. Какая невероятная магия была в этом некрасивом, сутуловатом, золотушном юноше, в восемнадцать лет предсказавшем свою участь:

 
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
 

Потому что вся жизнь Лермонтова – это поиск бури.

Ахматова утверждала, что он написал свой «Парус», глядя на Маркизову лужу, но это, по-моему, делает Лермонтова еще гениальней.

Как же он за свой такой краткий век стал знаковой фигурой не только российской словесности, но и самой российской жизни?! Какая сила переполняла его, если он целых полтора века оставался либо предметом подражания, либо отталкивания! Пастернак посвятил ему свою лучшую книгу. Зато Чехов, несомненно любивший лермонтовскую прозу и многим ей обязанный, все-таки написал на Лермонтова своего рода пародию – штабс-капитана Соленого в «Трех сестрах».

Каждый может вспомнить наши юношеские полночь-заполночь до хрипоты споры о Печорине и лишних людях. Такие споры бушевали задолго до нас и, надеюсь, после нас тоже не смолкнут. Собственно, эта тема лишнего человека и развела в самом своем истоке двух гениев нашей литературы. В противоположность Толстому, целиком принявшему Лермонтова, Достоевский, срастив его, как сиамского близнеца, с Печориным (что не совсем справедливо), трансформировал этот образ в целую вереницу подпольных персонажей, увенчав ее чудовищным Ставрогиным.

Так почему же Лермонтов сумел так переворошить русскую жизнь, так очаровать или, наоборот, разгневать своих потомков? Думаю, разгадка этого волшебства прежде всего в мощи лермонтовского темперамента, словно бы зажатого, как горный поток, гранитными теснинами. Не оттого ли в его стихах звук часто опережает смысл и сам становится смыслом. В строчках:

 
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов! —
 

даже не сразу поймешь, кто и чьи обломки попрал, но это не так уж и важно. Стихи запоминаются с ходу (как почти всегда бывает со стихами Лермонтова: они выучиваются раньше, чем их начинаешь учить!). Сам звук стиха объясняет, куда направлен гнев. Слова несутся, как глыбы в горной реке, и мы не обращаем внимания, какая глыба какую опережает, потому что сила стиха не в подробностях, а в самой стихии.

Эта лермонтовская стихия и определила многих русских лириков. Недаром сходство с Лермонтовым указывало не только на определенный склад личности поэта, но и на мощь его дарования. Неслучайно Блока, как свидетельствует Корней Чуковский, называли «Лермонтовым нашей эпохи». И в самом деле, блоковские строки из «Ямбов» (1907–1914):

 
…Быть может, юноша веселый
В грядущем скажет обо мне:
 
 
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!  —
 

не в меньшей мере, чем даже к Блоку, относимы и к Лермонтову. Однако сам Лермонтов, ставший одной из вершин российской литературы, вырос вне литературной среды. Слова Толстого: «Я и Лермонтов – не литераторы», мне кажется, следует понимать не только в смысле, мол, мы с ним «не профессионалы», но еще и в другом: мы оба были всегда одиноки и ни в какие литературные тусовки не входили. Писательское дело вообще одинокое.

Жизнь Лермонтова была глубоко трагичной. Обычно в таких случаях последующие поколения воздают бунтарям должное. Но и посмертная судьба Лермонтова далеко не во всем благополучна.

На стене одного храма поэт был изображен среди поджариваемых в аду грешников. Снимок этой стены я видел в «Огоньке» за октябрь 1939 года, когда отмечалось лермонтовское 125-летие. (Кстати, это был самый торжественный из его юбилеев. Сто лет – со дня рождения и смерти – пришлось на обе мировых войны, а полтораста тоже отмечалось наспех: в первом случае снимали Хрущева, во втором – в стране назревал путч.)

Да и нынче Лермонтова нередко хулят: то за «Демона», то есть за богоборчество, то за излишнее свободолюбие, то за немытую Россию, то есть за отсутствие патриотизма. А сколько его ругали за высказывание: «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа…» (предисловие к «Журналу Печорина»). Между тем Лермонтов прав, и, пока мы этого не поймем, в России сколько-нибудь сносная жизнь не начнется. Однако у нас издавна клянутся в любви к народу, а отдельного человека ни в грош не ставят, и человеческое достоинство у нас тоже не в цене.

Впрочем, что говорить о простых смертных, если даже иные поэты не больно почтительно обращались с лермонтовскими стихами. Так, Некрасов, на мой взгляд, всем обязанный Лермонтову, ради сиюминутной и весьма сомнительной пользы испортил «Казачью колыбельную песню»:

 
Будешь ты чиновник с виду
И подлец душой,
Провожать тебя я выйду —
И махну рукой!
 

Почему-то эта некрасовская перелицовка оскорбляет куда больше, чем переделка «Бородина» сатирическим поэтом Дмитрием Минаевым, в которой автор пытается ущучить Толстого:

 
Пал Бонапарт, не вставши снова,
И пал от насморка пустого…
Не будь романа Льва Толстого,
Мы не судили б так толково
Про Бородинский бой!
 

Видимо, всё дело в том, что «Бородино» – эпос и за себя постоит, а «Казачья колыбельная», как всякая лирика, беззащитна.

Но, к счастью, теперь уже мало кто помнит некрасовскую пародию, а «Колыбельную» до сих пор поют, укачивая детей, и она неизменно вызывает светлые слезы радости…

И это еще одна загадка Лермонтова. Как ему, одному из авторов «Гошпиталя» и «Уланши» – дюжинных изделий шалых юнкеров – удалось подняться до «Колыбельной», «Сна», «Пророка»?

Долгое время я надеялся, что из афганской бойни (тоже бессмысленной и потому схожей с покорением Кавказа, но закончившейся неудачей гораздо раньше!) к нам придет новый Лермонтов. Теперь надеюсь, что он придет с чеченской, но, возможно, не сразу, а чуть погодя… В конце двадцатого столетия, несмотря на невероятную скорость перемен и событий (или, наоборот, вследствие этой скорости!) люди взрослеют куда медленней, чем полтора века назад.

Но придет или не придет к нам новый Лермонтов, прежний жив и с каждым следующим поколением воскресает, как сама природа, и ему не страшны ни революции, ни контрреволюции, ни оттепели, ни заморозки, поскольку он взрастал на самом дне военщины и, даже убитый ею, ее одолел.

«Я посвятил „Сестру мою – жизнь“ не памяти Лермонтова, – писал Пастернак незадолго до смерти американскому переводчику Юджину К. Кейдену, – а самому поэту, как если бы он еще жил среди нас, – его духу, до сих пор оказывающему глубокое влияние на нашу литературу… Пушкиным началась наша современная культура, реальная и подлинная, наше современное мышление и духовное бытие. Пушкин возвел дом нашей духовной жизни, здание русского исторического самосознания. Лермонтов был первым его обитателем…»

Но этот первый обитатель этого русского дома был одновременно офицером, и разлад между его талантом и военной средой становился все трагичней.

В своей речи «О назначении поэта» (1921) Александр Блок сказал, что Пушкина убила вовсе не пуля Дантеса, его убило отсутствие воздуха. Оно же погубило и Лермонтова. Он задыхался:

 
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза
От их всеслышащих ушей.
«Прощай, немытая Россия…», 1841
 

Не укрылся. От отсутствия воздуха не укроешься.

 
За грусть и желчь в своем лице
Кипенья желтых рек достоин,
Он как поэт и офицер
Был пулей друга успокоен, —
 

Писал Сергей Есенин в стихотворении «На Кавказе» (1924), очень точно выявив противоречие Лермонтова: долг присяги и долг поэзии абсолютно несовместимы. Первый обитатель дома русской духовной жизни был обречен на одиночество.

Однако лермонтовские беды и печали все-таки укрепляют наше юношество в горькие минуты, когда незащищенная душа еще так ранима, когда обиды и попреки сыплются отовсюду и скрыться от них некуда, когда подростки еще бессловесны и первые свои возражения и оправдания выражают языком Лермонтова (точно так же сам Лермонтов в отрочестве вставлял в свои поэмы целые пушкинские куски). В трудное время у юности нет более близкого и более доверенного друга-наставника, чем Лермонтов. Позднее подростки полюбят Есенина и других наших лириков, но в юности их сердца открыты Лермонтову. Сужу по себе. В свои ранние годы я попытался написать об этом:

 
Дорога вьется пропыленной лентою,
То вверх ползет, то лезет под откос,
И засыпает утомленный Лермонтов,
Как мальчик, не убрав со лба волос.
 
 
А солнце жжет. И, из ущелья вынырнув,
Летит пролетка под колесный шум,
Под горный шум, под пистолет Мартынова
На молньями играющий Машук.
 
 
…Когда с собой приносишь столько мужества,
Такую злобу и такую боль, —
Тебя убьют, и тут-то обнаружится,
Что ты и есть та самая любовь.
 
 
Тогда судьба растроганною мачехой
Склоняется к простреленному лбу,
И по ночам поэмы пишут мальчики,
Надеясь на похожую судьбу.
 

Обрадуемся же, что у юности в ее часы тоски и обиды есть Лермонтов, его стихи, его поэмы, его «Герой нашего времени», которые помогают неокрепшим душам найти себя. Так было раньше, до нас, так будет и после нас. В сущности, люди меняются не столь уж радикально, и сто, двести или тысячу лет назад они были так же счастливы или, наоборот, так же несчастны.

Глава двадцать восьмая
ПОЭТ ДЛЯ ПОЭТОВ
Некрасов

Ни об одном русском поэте не высказывались столь полярно. С одной стороны – упреки Тургенева («Поэзия даже и не ночевала в стихах Некрасова»), Льва Толстого («…поэтическая слава переходит <…> к совершенно лишенному поэтического дара Некрасову…») явное неодобрение Леонида Андреева, Максима Горького, Евгения Замятина; с другой – восторги Достоевского, Чехова, Бунина, Блока, Ахматовой…

Сегодня, когда, казалось бы, значение Некрасова неоспоримо (все последующие поэты так или иначе испытывали его влияние и по-разному его преодолевали), некрасовские стихи читаешь с чувством стыда и восхищения и, пожалуй, стыда испытываешь больше. Трудно понять, почему человек такого таланта и незаурядного вкуса (открыл Льва Толстого, издавал лучший русский литературный журнал, правда, при этом немилосердно калечил Тютчева) не желал себя редактировать и на манер ноздревского повара, «руководствовался более каким-то вдохновением и клал первое, что попадалось под руку…». Короче, поэт огромного дарования часто писал как графоман. Почти в каждом его стихе хватает и небрежности, и безвкусиц; многие стихи ужасающе растянуты, лишены формы и поражают своей примитивностью. Не удивительно, что они напоминают груды мусора, среди которых вдруг обнаруживаешь золотые слитки.

А между тем Некрасова прежде других поэтов читают детям вслух. И это правильно, потому что без его стихов трудно понять русскую историю, стихию и смуту.

Однако некрасовский стих, в отличие, скажем, от есенинского, грязноват и совсем не прозрачен. В школе нам об этом никогда не говорили, в основном талдычили о социальных мотивах и о кнутом иссеченной музе. А ведь стихам куда больше социальных мотивов необходимо волшебство, красота, языковое чудо.

Поэтому я, жалея нынешних школьников, радуюсь за молодых поэтов, которые могут с пользой для себя отыскивать в некрасовских стихах гениальные строки. Сегодня Некрасов стал, наподобие Хлебникова, поэтом для поэтов. Такая должность одновременно и печальна, и почетна!..

Почему же так получилось? Как мне кажется, прежде всего потому, что хотя Некрасов и открыл в русском стихе необозримые возможности (уже по одной этой причине он великий поэт!), однако сам использовал всего лишь малую часть своих находок, и его стихотворное наследство осталось бесхозным. Поэты некрасовской традиции, которых главным образом привлекала социальная заостренность его стихотворений, в основном выходцы из беднейших слоев общества, в силу слабой поэтической выучки, недостаточного образования, скованности мысли, освоить некрасовское наследство не сумели.

Зато поэты совсем иного мироощущения растащили по своим стихам некрасовские ритмы и некрасовскую интонацию, и очень хорошо сделали. Иначе бы эти ценности пропали для читателя. Лучше всего «некрасовское» зазвучало у поэтов, чуждых ему, как по кругу идей и тем, так и по самому духу. Скажем, у Блока («Унижение», «На железной дороге»); впрочем, перечислять все стихи нет смысла, поскольку Блок буквально «перегружен» Некрасовым. Но некрасовское у Блока вышло куда талантливей, чем у самого Некрасова. (Так в искусстве уже случалось. В двадцатые годы был устроен конкурс на лучшее исполнение роли Чарли Чаплина, и Чаплин, участвовавший в нем, занял только четвертое место.)

Но и у поэтов, куда более далеких, чем Блок, от социальной тематики, то и дело возникал в стихах некрасовский звук:

 
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
Анненский. «Петербург»
 
 
Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние.
Предводителев жеребец —
Удивление всей губернии.
Гумилев. «Городок»
 

Почему же некрасовские находки ярче заиграли у последующих поэтов, чем у «первооткрывателя»? Лучше всего, на мой взгляд, это объяснил Корней Чуковский, назвавший Некрасова «гением уныния».

«Он по самой своей природе могильщик. Похороны – его специальность. В его книге столько гробов и покойников, что хватило бы на несколько погостов» («Кнутом иссеченная муза», 1918).

В этой статье Чуковский много пишет о хандре Некрасова. «Его излюбленный размер есть по самому существу своему панихида… Отнимите у него этот ритм, и у него ничего не останется. Некрасов не хандрящий – не поэт».

Действительно, хандра легко обретает ритм, но не способствует ни отбору, ни саморедактированию.

Прекрасно чувствовавший русский язык – до чего удачно вставлен глагол «размыкать» в четверостишье:

 
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль,
Им не поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль, —
 

Некрасов засорял свои стихи бесконечно повторяющимися эпитетами – унылый, угрюмый, мучительный, постылый и т. д., причем их смысловая окраска почти никогда не менялась.

Когда вам что-то повторяют в первый раз, вы слушаете с вежливым вниманием, во второй – уже вполслуха, в третий – со скукой, а затем и вовсе пропускаете мимо ушей. Вот почему глубоко страдающий лирик порой превращался в риторического, а то и ходульного стихотворца.

А ведь хандра (по-нынешнему – депрессия) мучила русских поэтов и раньше. Пушкин, по-видимому, страдал от нее ничуть не меньше, чем Некрасов, но он весь выкладывался в стихах. Используя в основном двухсложные размеры – ямб и хорей – он сумел их так разнообразить, что среди десятков тысяч его строк не найдешь двух, ритмически сходных.

Но Некрасову всё же повезло: его «редактирует» народ. Без малого полтора столетья люди инстинктивно выбирают из «Похорон» («Средь высоких хлебов…»), «Коробейников» («Ой, полна, полна коробушка), „Тройки“ („Что так жадно глядишь на дорогу“) и еще из нескольких вещей лучшие строфы для песен. Некрасов, очевидно, единственный русский поэт, который в пении ничего не теряет, а наоборот, лишь выигрывает. Даже, казалось бы, рожденные для застолья есенинские стихи в пении явно проигрывают; навязанная мелодия обедняет их. А вот с Некрасовым все обстоит иначе: ему впрок любая, даже застольная редактура!..

И все-таки, несмотря на столь очевидные протори, он великий поэт, великий прежде всего по своим неосуществленным возможностям, великий, потому что все последующие поэтические поколения его немилосердно «обирали», и еще потому, что в его бесхозных кучах по-прежнему таятся не расхищенные до сих пор богатства.

Впрочем, и недостаточно отредактированный, он был самым популярным поэтом девятнадцатого века. До Некрасова стихи читала, в основном, дворянская интеллигенция, а она была немногочисленна. Достаточно вспомнить, что первое посмертное издание Пушкина не было раскуплено в течение пятнадцати лет. Как раз Некрасов (а вовсе не Пушкин!) возбудил в народе интерес к стихам, и это, как говорится, дорогого стоит… И спор над его открытой могилой между Достоевским и питерскими студентами, кто выше – Пушкин с Лермонтовым или Некрасов? – был отнюдь не беспредметным. У обеих сторон имелись веские доводы.

Я, разумеется, держу сторону Достоевского. Для меня не только Пушкин, но и юный Лермонтов неизмеримо значительнее Некрасова. Однако ради объективности приведу большие цитаты из воспоминаний моего старшего друга и любимого поэта Бориса Слуцкого (1919–1986):

«В нашей семье было мало книг – всего несколько десятков. Но однотомник Некрасова был куплен едва ли не раньше всех других. Притом – мною самим, на самолично заработанные деньги.

Вот как это было. В пору моего детства… книжные магазины брали в книгоноши школьников всех классов, даже самых младших. Расчет с нами был простой: продавший книг на рубль мог выбрать на полках на десять копеек по своему вкусу. Однотомник Некрасова стоил дорого – рублей пять… Недели две подряд каждый день после уроков я отправлялся на Конный базар – был такой рынок в Харькове – и долго ходил между возами – уговаривал крестьян купить книги.

Если бы они, дядьки, как их называли горожане, знали, до чего мне нужен, важен, необходим Некрасов – наверное, развязывали бы свои кошели куда охотнее. Так или иначе, настал день, когда я принес в книжный магазин выручку, рассчитался, получил однотомник, раскрыл его не отходя от прилавка и стал читать. С того дня я эту книгу так и не закрывал…

Иногда я спрашиваю себя, чем объясняется эта длящаяся всю жизнь любовь? Ведь есть же поэты не хуже Некрасова, к которым я отношусь сдержаннее. Например, Фет, Жуковский, даже великий Лермонтов. Сегодня, после того, как я стал профессиональным литератором, приходится признаться, что привязали, приковали меня к Некрасову новые, неслыханные ни у кого другого звуки его поэзии.

Ведь новых звуков немного, и они обязательно запоминаются.

Подумайте, сколько их вошло в жизнь, скажем, за последние 10–15 лет?

Рев реактивных самолетов. Потрескивание спутника. Характерный щелчок включаемого транзистора. Новые звуки, приведенные в поэзию Некрасовым, потрясали душу не меньше, чем реактивные ревы. Эти звуки был неблагозвучны. Рычало «р», скрежетало «ж», шипели шипящие. Маяковский, впоследствии радостно восклицавший: «Есть еще хорошие буквы 'р', 'ш', 'щ'!» – был в своих пристрастиях учеником Некрасова».

Так что не мешало бы подрастающим поэтам, испытывающим благотворные влияния Цветаевой и Бродского, сызнова раскрыть Некрасова. Если даже они не отыщут в нем новых для себя ритмов, интонаций, словооборотов, словосочетаний, переносов и т. д., все равно Некрасов поможет им «ошкурить» чужое, сгладить или прикрыть слишком явные заимствования.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации