282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Владимир Корнилов » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:22


Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Куда больше обижало, что Ахматова под конец жизни стала отрицать Блока. Помню, в подмосковном Голицыне ко мне пришел радостный Арсений Тарковский: «Володя, нас с вами похвалила Анна Андреевна». Я взял у него журнал «Вопросы литературы» и увидел, что в интервью работнику журнала Ахматова действительно в числе нескольких фамилий упомянула Тарковского и меня, однако ничего не сказала о Иосифе Бродском. Его она ценила выше других, но назвать не могла: его имя уже тогда было запрещено. Я смутил Арсения Тарковского, предположив, что Ахматова просто хотела нас ободрить, что на самом деле зачем мы ей, если даже Блок (о чем она мне не раз говорила), ей не нужен. Тарковский мне не поверил, но впоследствии были напечатаны воспоминания Никиты Струве «Восемь часов с Анной Ахматовой», в которых она сказала, что ей не нужен Александр Блок. А поначалу Ахматова высоко чтила Блока:

 
Принесли мы Смоленской заступнице,
Принесли Пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, —
Александра, лебедя чистого.
Август 1921
 

Эти стихи написаны сразу же после похорон Блока. Но впоследствии его антиакмеистическая статья «Без божества, без вдохновенья», некоторые места в дневниках и письмах, а также различные, не всегда правдивые воспоминания современников обидели Ахматову; она начала обороняться, и у нее стали попадаться иронические высказывания и даже стихотворные строки:

 
Тебе улыбнется презрительно Блок —
Трагический тенор эпохи.
1960
 

А вот Пастернак и Есенин любили Блока. С Есениным вроде бы все ясно. Некоторые есенинские недоброжелатели даже называли его блоковским эпигоном (что совсем несправедливо!), но безусловно Блок оказал на Есенина самое благотворное влияние. В своей автобиографии («О себе», октябрь 1925 г., то есть за два месяца до самоубийства) Есенин писал:

«Первый, кого я увидел, был Блок… Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта».

И дальше добавляет:

«Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок, Белый и Клюев. Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и Клюев научили меня лиричности».

Но удивительно, что Пастернак, ничуть по своему стиху не похожий на Блока, не только под конец своей жизни создал цикл «Ветер», но и в прозе им восхищался:

«У Блока было все, что создает великого поэта, – огонь, нежность, проникновение, свой образ мира, свой дар особого, все претворяющего прикосновения, своя сдержанная, скрадывающаяся, вобравшая в себя судьба. Из этих качеств, и еще многих других, остановлюсь на одной стороне, может быть, наложившей на меня наибольший отпечаток и потому кажущейся мне преимущественной, – на блоковской стремительности, на его блуждающей пристальности, на беглости его наблюдений» («Люди и положения», 1956–1957).

Так Блок соединял и, надеюсь, еще не однажды соединит совершенно разных и замечательных поэтов. Таково уж свойство гения.

Закончу главу своими стихами:

 
БЛОК
Все рейтинги я отверг,
Какой в них и толк, и прок?…
Двадцатый окончен век,
И первый поэт в нем – Блок.
 
 
Метели, гибель и мрак,
И воля влекли его,
И появлялось так
Гармонии вещество.
 
 
Овладевали им
То Сатана, то Бог,
Однако неукротим
Остался несчастный Блок.
 
 
Вселенский не поднял ор,
Когда именье сожгли.
И голоден, проклят, хвор,
Не бросил родной земли.
 
 
Завистниц был целый полк,
Завистников – два полка…
И все-таки только
Блок Поднялся под облака.
1999
 
Глава тридцать первая
ТЯЖЕЛАЯ ЛИРА
Ходасевич

В стихотворении 1921 года:

 
Лэди долго руки мыла,
Лэди крепко руки терла.
Эта лэди не забыла
Окровавленного горла.
 
 
Лэди, лэди! Вы как птица
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится —
Мне лет шесть не спится тоже, —
 

один из бывших учеников Ходасевича отыскал контрреволюционный смысл. Но даже простая арифметика его опровергала. 1921 – 6 = 1915, а в тот год ни о революции, ни тем более о контрреволюции речи не шло. Однако стихи действительно трагичны. Они потрясают меня вот уже полвека, но я никогда не задумывался, что же лишило Ходасевича сна. Поэт всегда говорит в стихах ровно столько, сколько может или хочет, и, если бы хотел или мог рассказать нам, в чем причина его бессонницы, он бы это сделал. Но уверен, что любые подробности и объяснения ослабили бы стих.

Чем вызвано восьмистишие о леди Макбет, я узнал много позднее из главы «Муни» (сборник «Некрополь. Воспоминания», 1939):

«Однажды осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашел к своем брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола и первое, что мне попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил Муни по телефону:

– Приезжай сейчас же. Буду ждать двадцать минут, больше не смогу. Муни приехал.

В одном из писем с войны он писал мне: «Я слишком часто чувствую себя так, как – помнишь? – ты в пустой квартире у Михаила».

Тот случай, конечно, он вспомнили умирая: «наше» не забывалось. Муни находился у сослуживца. Сослуживца вызвали по какому-то делу. Оставшись один, Муни взял из чужого письменного стола револьвер и выстрелил себе в правый висок. Через сорок минут он умер».

Ходасевич не мог спасти друга: он был в Москве, а друг застрелился в Минске. Но чувство вины, которое никогда не оставляет истинного поэта, как видим, жгло его долгие годы.

(«Некрополь» написан отличной прозой; Ходасевич вообще замечательный прозаик; в этом легко убедиться, прочитав также написанную им биографию Державина; о ней я уже упоминал.)

Однако, как ни печально случившееся с другом Ходасевича, стихи о леди Макбет вмещают не только эту трагедию, но и наше сопереживание, то есть они не только шире и глубже события, а еще и объемнее чувства вины и отчаяния, овладевших поэтом. Потому-то они среди вершин русской лирики.

В последнее десятилетие наша поэзия возвратила себе немало славных имен, и Владислав Ходасевич представляется мне самым крупным из возвращенных поэтов, однако я не уверен, что он станет самым из них любимым. Его лирика вовсе не проста, хотя в ней нет ни зашифрованности, ни зауми, которую Ходасевич откровенно презирал:

 
Я – чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет
Лишь ангел, Богу предстоящий, —
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я – не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык,
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
 

Эти стихи 1923 года могли обидеть многих талантливых поэтов и в России, и в эмиграции, но Ходасевич был желчным, раздраженным, весьма резким и поэтом, и критиком, и свои художественные воззрения ставил выше личных отношений. Трудность восприятия Ходасевича не в сложности его поэтического языка, а в его мрачности, в его безысходном отчаянии, в его едкой, как щелочь, иронии. По сравнению с Ходасевичем даже Баратынский порой кажется лучезарным:

 
Зачем ты за пивною стойкой?
Пристала ли тебе она?
Здесь нужно быть девицей бойкой, —
Ты нездорова и бледна.
«ANMARIECHEN»{12}, 1923
 

Казалось бы, несчастная девушка достойна жалости. Вся русская классическая литература была на стороне униженных и оскорбленных и даже находила в подобных судьбах свою поэзию. Но в Ходасевиче убогая жизнь юной барменши вызывает лишь гнев и ужас; на его взгляд, чем стоять за стойкой,

 
Уж лучше бы – я еле смею
Подумать про себя о том —
Попасться бы тебе злодею
В пустынной роще, вечерком.
Уж лучше в несколько мгновений
И стыд узнать, и смерть принять,
И двух истлений, двух растлений
Не разделять, не разлучать.
 
 
Лежать бы в платьице измятом
Одной, в березняке густом,
И нож под левым, лиловатым,
Еще девическим соском.
 

Что и говорить, перспектива не из веселых! Правда, эти стихи относятся к последнему, эмигрантскому периоду поэтической работы Ходасевича, когда его ненависть к несовершенствам мира достигла космических, прямо-таки Достоевских масштабов. Но об этом чуть позже…

Владислав Фелицианович Ходасевич родился в 1886 году в семье московского фотографа. Его отец мечтал стать живописцем, учился в петербургской Академии художеств, но жизнь заставила его сменить весьма проблематичную в смысле заработков живопись на более в этом плане благополучную фотографию. Впрочем, большого достатка и фотография не принесла, но все-таки Фелициан Ходасевич смог дать детям неплохое образование. Старший его сын Михаил стал присяжным поверенным и не раз помогал младшему Владиславу, который, не окончив университета, занялся литературой и тем самым обрек себя на полуголодную жизнь.

«Случалось, что за день, за два, а однажды и за три дня мы вдвоем выпивали бутылку молока и съедали один калач…» («Некропроль», глава о Муни).

Однако, как ни странно, первым увлечением будущего поэта был балет.

«По-видимому, способности к танцам у меня были очень большие. Меня показывали знакомым как чудо-ребенка. Общие одобрения доходили до того, что хоть родители мои были людьми старинных воззрений, все же весьма серьезно обсуждался вопрос, не следует ли меня впоследствии отдать не в гимназию, а в театральное училище. К этому все и шло, и я уже воображал себя на голубой, лунной сцене Большого театра, в трико, с застывшей улыбкой на лице, округленно поднявшим левую руку, а правой – поддерживающий танцовщицу в белой пачке, усеянной золотыми блестками. Этим мечтам не суждено было исполниться. Лет шести я стал хворать бронхами. Доктор Смит объявил, что мои легкие не выдержат балетной учебы. Я покорился, потому что был очень послушным ребенком и потому, что к тому времени начались у меня некоторые другие увлечения… Тем не менее я и теперь иногда жалею, что не довелось мне стать танцовщиком…» (Очерк «Младенчество», 1933).

И в самом деле, любовь к танцу воодушевляет многие строки Ходасевича:

 
Да, да! В слепой и нежной страсти
Переболи, перегори,
Рви сердце, как письмо, на части,
Сойди с ума, потом умри.
 
 
И что? Могильный камень двигать
Опять придется над собой,
Опять любить и ножкой дрыгать
На сцене лунно-голубой.
«Жизелъ», 1922
 

По-видимому, увлечение балетом придало поэзии Ходасевича четкость жеста, точность движения и отозвалось во многих, впрямую не связанных с танцами стихах, например, в таком:

 
Перешагни, перескочи,
Перелети, пере– что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял – теперь ищи…
Бог знает что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
«Перешагни, перескочи…», 1921-1922
 

Жизнь редко баловала Владислава Ходасевича.

«Очень важная для меня черта – нетерпеливость, доставившая мне в жизни много неприятностей и постоянно меня терзающая. Может быть, происходит она оттого, что я, так сказать, опоздал родиться и с тех пор словно все время бессознательно стараюсь наверстать упущенное» (Очерк «Младенчество»).

Печататься Ходасевич начинает сравнительно рано. Первая его книга стихов «Молодость» выходит в 1908 году, следующая «Счастливый домик» – в 1914-м. Обе книги, хотя и получили одобрение ряда поэтов и критиков, широкой известности автору не принесли. Поденная литературная работа, как уже сказано, не приносила достатка, хотя безусловно помогла Ходасевичу развиться как критику. Критиком он стал блестящим, и этот его дар почти не уступал поэтическому.

Однако жизнь Ходасевича складывалась во всех планах неудачно. Девятнадцатилетним юношей он женился на эксцентричной красавице Марине Рындиной, но она вскоре от него сбежала и вышла замуж за будущего издателя «Аполлона» С. К Маковского.

Жизненные невзгоды поэта обострялись к тому же его страстью к картам. Играл он крайне несчастливо, так же, как молодой Толстой и зрелый Достоевский. Кстати, в одном из очерков поэт вспоминает:

«Я сижу между Толстым и Достоевским. Толстой ставит в банк три рубля, я открываю восьмерку, он пододвигает мне карту и зеленую трешницу. Я оставляю ее в банке. „Карту“, – говорит Достоевский и тоже открывает восьмерку. Тотчас, однако, он брезгливо приподымает трешницу, держа ее за угол кончиками ногтей, и цедит сквозь зубы: „Такую грязную бумажку я не приму“. Остолбенев, я не успеваю ему ответить, как Толстой вмешивается: „Эту бумажку я пустил“.

Достоевский: «В таком случае вы ее и перемените». Толстой: «Даже не подумаю. Я ее не сам делал». Достоевский: «Весьма вероятно. Но, может быть, вы сами ее замуслили?»

Разгорается ссора, во время которой Толстой грубит, а Достоевский язвит и нервничает, покрываясь красными пятнами.

Всё это не ложь и не бред. Просто действие происходит в игорной зале… в 1907 или 1908 году, и участвуют… не те самые Толстой и Достоевский, а их сыновья, впрочем – уже пожилые: Сергей Львович и Федор Федорович».

Третий сборник Ходасевича «Путем зерна» вышел после революции в 1920 году в Москве, а через год в Петрограде. В книгу вошли стихи предреволюционных и революционных лет. Его открывает давшее сборнику имя стихотворение (1917), приведенное в первой части этой книги:

 
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
 
 
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
 

Это стихотворение высокой мысли исполнено также и чувства, которое можно назвать по-пастернаковски «готовностью к новым лишеньям».

С начала революции Ходасевич, хотя и служит в различных советских учреждениях, в театральном отделе Наркомпроса, в Книжной палате, ведет литературную студию, читает лекции, однако бедствует, как все граждане России.

«К весне 1920… слег: заболел фурункулезом. Эта весна была ужасна. Дом отсырел, с окон в комнату текли потоки талого снега… Осенью, после семи белых билетов, меня, еще покрытого остатками нарывов, с болями в позвоночнике, какие-то умники „пересмотрели“ и признали „годен в строй“. Спас Горький… Снова пересмотрели уже настоящие врачи – и отпустили. Задумал бежать в Петербург. На прощанье в Москве обокрали квартиру: всю одежду мою и женину. Это была катастрофа. Кое-как прикрыли наготу с помощью родных, распродали мебель – ив Петербург… В Петербурге настоящая литература: Соллогуб, Ахматова, Замятин, Кузмин, Белый, Гумилев, Блок. Чудесная милая литературная молодежь: „Серапионовы братья“, кружок „Звучащая раковина“…» («О себе»).

В Петрограде Ходасевича ожидала слава:

 
Смотрели на меня – и забывали
Клокочущие чайники свои;
На печках валенки сгорали;
Все слушали стихи мои, —
 

вспоминал он уже в эмиграции («Петербург», 1925).

И тут мы вправе спросить: как же так автор «Путем зерна» оставил страну? Вопрос резонный. Но дело в том, что покидать Россию Ходасевич не собирался. Наоборот, в годы революции и разрухи его чувство родины стало еще острей и еще глубинней:

 
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен.
Она Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.
 
 
Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке, обитом жестью белой,
То пряник вяземский, то мятного коня.
 
 
Она меня молитвам не учила,
(Ходасевич был католик)
Но отдала мне безраздельно всё,
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было.
 
 
Лишь раз, когда упал я из окна,
Но встал живой (как помню этот день я!),
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.
 
 
И вот, Россия, «громкая держава»,
(цитата из пушкинских «Цыган»)
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
 
 
В том честном подвиге, в том счастье песнопений,
Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой – твой чудотворный гений,
И поприще – волшебный твой язык.
 
 
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
 
 
Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива еще отрада,
Что есть и мне прибежище одно:
 
 
Там, где на сердце, съеденном червями,
Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими, с ходынскими гостями
Елена Кузина, кормилица моя.
1917,1922
 

Это одно из самых личных и самых лирических стихотворений Ходасевича, написанное в давней русской традиции (вспомним хотя бы пушкинские стихи, обращенные к няне) обретает трагический смысл. Недаром оно одно из последних стихотворений поэта, написанных им на родине. В нем провидчески звучит ностальгия по русской земле и русской истории. Поэтому рядом с милыми сердцу Ходасевича биографическими подробностями, на перехвате дыхания воскресают жертвы Ходынскои катастрофы. Да и все стихотворение звучит державинским колокольным звоном, а сердце, съеденное червями, неожиданно оказывается вершиной стиха.

Но вернемся к теме отъезда. В действительности Ходасевич покидать Россию не собирался. В цитированном выше очерке «О себе» он писал:

«И все было хорошо. Но с февраля кое-какие события личной жизни выбили из рабочей колеи, а потом привели сюда. Боюсь, что придется просить отсрочки, хотя больше всего мечтаю снова увидеть Петербург и тамошних друзей моих и вообще – Россию, изнурительную, убийственную, омерзительную, но чудесную и сейчас, как во все времена свои. Берлин, июль 1922 г.».

«Кое-какие события личной жизни» – это увлечение двадцатилетней поэтессой Ниной Берберовой. Берберова готова была на все, чтобы вырваться на Запад, оставила даже в России своих родителей. Влюбленный в нее Ходасевич решил ей помочь. Не предупредив свою вторую жену, с которой прожил десять лет, он выезжает с Берберовой в Германию. Временный выезд за рубеж казался поэту выходом из сложной семейной ситуации. Тогда, в начале нэпа, многие литераторы – Есенин, Белый, Пастернак, Эренбург, Шкловский и другие – выезжали за рубеж и возвращались.

Но вскоре до Ходасевича дошли известия, что будто бы он включен в общий список философов, экономистов и политических деятелей, подлежащих высылке из РСФСР. Возврата на родину не было – началась эмиграция.

Поначалу поэту помогал Горький. В первые годы эмиграции имя Ходасевича постоянно мелькает в горьковской переписке: «Ходасевич <…> для меня крайне крупная величина, поэт-классик и – большой строгий талант», «Ходасевич пишет совершенно изумительные стихи», «…по словам Ходасевича, лучшего, на мой взгляд, поэта современной России…». В одном письме Горький даже ставит Ходасевича «неизменно выше Пастернака» (что, на мой взгляд, все-таки преувеличение… Впрочем, поэтический вкус Горького был, мягко говоря, причудлив…). И все-таки щедрый и отзывчивый Горький приютил нищего бездомного Ходасевича, поэт жил у него в доме сначала в Саарове, потом в Сорренто.

Однако статья Ходасевича «Белфаст», в которой поэт заявил, что в России «нет воли к работе» оскорбила Горького, он разорвал отношения с поэтом. Больше они никогда не встречались и не переписывались. Тем не менее смерть Горького Ходасевич пережил тяжело, написал о Горьком несколько статей, лучшая из которых, полная уважения и любви, вошла в сборник «Некрополь».

По-видимому, «волю к работе» поэт понимал отнюдь не просто. В четвертом сборнике «Тяжелая лира» сказано:

 
И Революции не надо!
Ее рассеянная рать
Одной венчается наградой,
Одной свободой – торговать.
«Искушение», 1921
 

Совершенно ясно, что эти строки отвергают нэп. Но ведь нэп при всех его безобразиях) все-таки был волей к работе. Он смог вернуть страну к довоенному уровню жизни и даже на короткое время превзойти его. Однако Ходасевич не понял нэпа и с презрением отнесся к свободе торговать. Тут слились высокомерие с непониманием – сплав самый бесплодный. А что же заграница с ее волей к работе? Она ужаснула Ходасевича еще сильней, чем нэповская Россия.

Стихи «Европейской ночи», последней поэтической книги поэта, полны беспредельного отчаяния. Не могу найти в русской поэзии более безнадежных стихов. Даже ахматов-ский «Реквием» (1935–1940) не так безысходен, потому что в нем личное горе все-таки слито со всенародной бедой:

 
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
 

А одинокий герой Ходасевича (по сути дела сам поэт) затерян в аду каменного города, где лучше помереть, чем жить. Потому-то и возникло стихотворение «AN MARIECHEN» или, например, такое:

 
Было на улице полутемно.
Стукнуло где-то под крышей окно.
 
 
Свет промелькнул, занавеска взвилась,
Быстрая тень со стены сорвалась —
 
 
Счастлив, кто падает вниз головой:
Мир для него хоть на миг – а иной.
1922
 

Сборник «Европейская ночь» – это крик затравленного человека и одновременно протест против человеческого унижения. Стихи «Под землей» (1923) – описание нехитрых забав старого эмигранта в берлинском общественном туалете – заканчиваются строками, полными гнева:

 
А солнце ясно, небо сине,
А сверху синяя пустыня…
И злость, и скорбь моя кипит,
И трость моя в чужой гранит
Неумолкаемо стучит.
 

Нет одиночества ужасней, чем одиночество в чужой стране, которая представляется Ходасевичу адом.

 
Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами, —
 

то есть некому вести поэта по этому аду. (Строки из приведенного в первой части стихотворения – «Перед зеркалом».)

Язвительная ирония все глубже разъедает Ходасевича. Всему, что он видит и с чем сталкивается, он заранее твердит: нет! Даже всеобщий тогдашний кумир Чарли Чаплин бесит поэта:

 
Мне лиру ангел подает,
Мне мир прозрачен, как стекло, —
А он сейчас раскроет рот
Пред идиотствами Шарло.
«Баллада», 1925
 

Раздражение – одно из самых неплодотворных чувств. Оно разъедает душу, убивает лирику. Поэт задохнулся, напоследок одарив нас нерадостными пророчествами. Вот одно из них:

 
Встаю расслабленный с постели.
Не с Богом бился я в ночи, —
Но тайно сквозь меня летели
Колючих радио лучи.
 
 
И мнится: где-то в теле живы,
Бегут по жилам до сих пор
Москвы бунтарские призывы
И бирж всесветный разговор.
 
 
Незаглушимо и сумбурно
Пересеклись в моей тиши
Ночные голоса Мельбурна
С ночными знаньями души.
 
 
И чьи-то имена и цифры
Вонзаются в разъятый мозг
Врываются в глухие шифры
Разряды океанских гроз.
 
 
Хожу – и в ужасе внимаю
Шум, не внимаемый никем.
Руками уши зажимаю —
Все тот же звук! А между тем…
 
 
О, если бы вы знали сами,
Европы темные сыны,
Какими вы еще лучами
Неощутимо пронзены!
1923
 

В предчувствии расставания с поэзией, Ходасевич предпослал своему «Собранию стихов» (1927) небольшое вступление:

«Отсутствие моих книг в продаже побудило меня к изданию этого сборника. Он составлен из „Путем зерна“ и „Тяжелой лиры“, к которым, под общим названием „Европейская ночь“, прибавлены стихи, написанные в эмиграции. Юношеские мои книги „Молодость“ и „Счастливый домик“ не включены вовсе. В. X.».

Надо представить себе, как бедствовал в Париже больной, бездомный, полуголодный, вскорости оставленный Ниной Берберовой поэт, чтобы понять, чего стоило ему отказаться от ранних книг. (А ведь их бы купили!) Однако забота о совершенстве «Собрания стихов» была для него выше заботы о куске хлеба. Такую бы строгость к себе всем нам, пишущим!

Четвертая жена поэта ненадолго его пережила: вошедшие в Париж немцы сожгли ее – она была еврейкой. Нина Берберова вышла замуж за богатого предпринимателя, а после войны, расставшись с ним, переехала в США и там занялась изданием стихов и прозы Ходасевича. Сама она написала немало книг, из которых выделяется «Курсив мой», где много страниц отведено Ходасевичу.

После «Собрания стихов» Ходасевич выпустил уже упоминавшуюся биографию Державина (1931), сборник статей о Пушкине (1937) и «Некрополь», вышедший за несколько месяцев до его смерти. Все это замечательные книги. Но неизмеримо больше, чем прозаик, нас волнует Ходасевич-лирик, поэт сложный, мрачный, поэт отчаяния и сарказма и в то же время поэт пророчеств и прозрений, подвижник и мученик своего высокого предназначения.

Хотя в России Ходасевича уже печатают десять лет, признания у массового читателя он еще не получил. Да и, пожалуй, само понятие – массовый читатель – исчезло.

Однако понятое и принятое не сразу, часто живет дольше, чем усвоенное мгновенно. И кто знает, может быть, тяжелой лире неудобного, нетерпимого, порой несносного Владислава Ходасевича отпущен куда более длинный срок, чем стихам более доступных, более приятных и льстящих читателю стихотворцев.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации