Читать книгу "Покуда над стихами плачут… Книга о русской лирике"
Автор книги: Владимир Корнилов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Нынче возникла версия: мол, его, так же как Есенина, убила Чека, сфабриковав за Маяковского предсмертное письмо, а за Есенина – предсмертные стихи. Словом, отказывают поэту в последней свободе – в праве выбрать себе свою смерть. Не логичней ли выслушать Пастернака, хорошо знавшего обоих?!
«Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие. Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая – как знать, может быть, это еще не конец и, не ровен час, бабушка еще надвое гадала». («Люди и положения», 1956–1957).
И еще я верю Достоевскому. Его герой, схожий с Маяковским, как помните, записался в граждане кантона Ури – то есть те же «без России, без Латвии…» Пророческий роман кончается словами:
«Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами: „Никого не винить, я сам“. Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство».
Поневоле повторишь вслед за Пушкиным, прослушавшим первые главы «Мертвых душ»: «Боже, как грустна наша Россия!»
Глава тридцать седьмая
РАДУЯСЬ, СВИРЕПСТВУЯ И МУЧАСЬ…
Есенин
Хотя Есенин и при жизни был хорошо заметен, большим, тем более великим лириком его не считали, да он и сам говорил о себе, возможно, не без лукавства:
Был он изящен,
К тому же поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою… —
или еще:
Ведь я мог дать
Не то, что дал,
Что мне давалось ради шутки.
Однако самоуничижение было ему чуждо; цену он себе знал:
Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.
(Пролетарский поэт Демьян Бедный жил тогда в Кремле и был в большой силе.)
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих
Прозрений свет.
И в самом деле, если в жизни Есенин бывал наивен, даже слеп, часто разнуздан и порой ужасен, то в стихах – мудр и зорок:
Я не люблю
Распевы петуха
И говорю,
Что если был бы в силе,
То всем бы петухам
Я выдрал потроха,
Чтобы они
Ночьми не голосили.
Но я забыл.
Что сам я петухом
Орал вовсю
Перед рассветом края,
Отцовские заветы попирая,
Волнуясь сердцем
И стихом.
Знаменательна строка отцовские заветы попирая; по-видимому, Есенин намекал на свои поэмы первых лет революции – «Небесный барабанщик», «Пантократор» и другие, где – в частности, в «Инонии» – встречается и такое:
Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.
Несомненно, тут сказалось знакомство с ранними, самыми талантливыми из поэм Владимира Маяковского. Однако богоборческие стихи далеко не лучшее в есенинском наследии. Он и сам об этом впоследствии писал:
Стыдно мне, что я в Бога верил,
Горько мне, что не верю теперь… —
и просил:
Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в красной рубашке
Под иконами умирать… —
однако через два года повесился, отлично зная, что самоубийцу под иконы не положат…
Нынче появилось немало охотников причесать есенинскую биографию, превратить поэта из хозяина своей судьбы в беспомощную жертву… Однако при этом забывают, что суицидальные мотивы проскальзывали в есенинских стихах еще в юности:
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь… —
и что в написанных не чернилами, а кровью последних строках сказано:
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди… —
из чего следует, что встреча состоится отнюдь не в раю. Нет, ангела из Есенина никак не сделать!.. И вообще его отношения с небом отнюдь не благостные. Еще до революции он признался:
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
Есенинскую жизнь улучшить трудно, и вряд ли стоит этим заниматься. Биография поэта – вещь немаловажная, однако не первостепенная. Увы, сегодня больше увлекаются жизнеописаниями, а не стихами. Особенно не повезло Цветаевой: во всех книгах (а среди них есть и отличные, например, М. Белкиной или В. Швейцер) ее стихам отведено мало места, о них говорится скороговоркой, зато все жизненные коллизии и романы, действительные и выдуманные, исследованы до мелочей. С Есениным, хотя и в меньшей мере, происходит примерно то же.
Недавно наконец опубликованы без купюр воспоминания Галины Бениславской, подруги поэта, безнадежно, без малейшей взаимности в него влюбленной, бескорыстно занимавшейся всеми его литературными и житейскими делами, нянчившейся с ним как с малым дитем, приютившей его вместе с сестрами у себя, когда Есенин после разрыва с Айседорой Дункан оказался бездомным.
Бениславская описывает страшную в своем надрыве есенинскую повседневность, его взлеты и падения, его нежность и жестокость, его запои и короткие просветления, когда он писал свои удивительные по красоте, прозрачности и пронзительности стихи! Не верить Бениславской нет никаких оснований. И своей жизнью, и своей смертью (она застрелилась через год после самоубийства Есенина на его могиле) Бениславская заслужила право рассказать нам о трагедии поэта. К тому же ее воспоминания подтверждаются «Москвой кабацкой», «Черным человеком» и множеством других есенинских стихов. Честный и искренний, он и не пытался выглядеть лучше, чем был; естественный и простой, он не вставал на котурны и не скрывал своих страстей и слабостей. В своих устных рассказах он порой для красоты слога или по иным причинам присочинял, но в стихах делал это крайне редко, потому что расстояние от души или сердца – то есть оттуда, где зреет стих! – до бумаги, на которой он закрепляется, было у Есенина короче, чем у подавляющего большинства российских лириков. Может быть, именно поэтому за три четверти века его слава не уменьшилась и не поблекла, и он остался не только почти что единственным народным русским поэтом, а стал как бы самой Россией, ее тоской и печалью, ее историей и природой и даже ее воздухом. Выше этого ничего быть не может, и никакие памятники и никакие исправления биографии не только не возвеличат Есенина, а лишь умалят.
До сих пор его много и охотно поют и, наверно, никогда не перестанут. Это тоже свидетельство любви и памяти. Хотя надо сказать прямо, что в стихе Есенин куда полнокровней, чем в пении. Ведь он писал не тексты для песен, в которых заранее оставляется место для мелодии, а стихи, невероятно гармоничные и совершенные, в которых так нараспашку выразил себя, и страну, и народ, и свое время, и все это выразил с таким лирическим волнением, что его строки по-прежнему свежи и кажутся написанными чуть ли не сегодняшним утром.
Я московский озорной гуляка.
По всему тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку.
Всё тут непостижимо просто и настолько зримо, что читатель, сам того не замечая, отождествляет себя с поэтом.
Так что, возвратившись к воспоминаниям Галины Бениславской, добавлю, что главной правды о Есенине она не сказала и сказать не могла, потому что как создавал Есенин свои стихи не знала, да и никто знать этого не может… Поэты в свою мастерскую никого не пускают. Грубо и прямо об этом написал Николай Асеев:
Читатель, стой!
Здесь часового будка…
Здесь штык и крик.
И лозунг. И пароль…
Куда тоньше и загадочней – Ахматова в уже не раз цитировавшейся мною «Музе»:
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске…
В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Чуковская вспоминает, что иногда во время общего разговора Ахматова неожиданно замолкала, губы ее белели, взгляд останавливался, она переставала слышать собеседника, потому что начиналось священнодействие: шли стихи… Лидия Чуковская, принявшая от отца высокое уважение к поэтическому дару, чутко улавливала такие ахматовские минуты. Но замечала ли их у Есенина Бениславская – неизвестно. Скорее всего не замечала, потому что о них не пишет. Она наблюдала есенинское пьянство с погромными выкриками, которых, наутро протрезвев, поэт искренне стыдился. Но пьянство было, и выкрики были, – сохранились многочисленные милицейские протоколы, они теперь опубликованы – и от них не уйдешь…
И все-таки повторю: биография отнюдь не главное в наследстве поэта и даже прозаика. И сколько бы талеров Федор Михайлович не проигрывал в рулетку, и сколько бы раз Анна Григорьевна, урожденная Сниткина, не закладывала по этой причине свою тальму, в великом наследии Достоевского и рулетка, и тальма мало что меняют. И тысячу раз права Ахматова:
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда…
К сожалению, сегодня многие предпочитают сор стихам. А ведь каждый лирик всё, что считал нужным о себе сказать, сказал. «Я – поэт. Этим и интересен…» – начал свою автобиографию Маяковский, а в предсмертном письме добавил: «…пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил».
Куда полезней поговорить о есенинском волшебстве. Разве не чудо, что даже спиваясь, он в поэтической работе не давал себе никакой поблажки и невероятно был с собою строг?! В последние годы, когда он особенно буйствовал и пил почти не просыхая, когда его завистливые собутыльники едва не пристрастили его к кокаину, у него не встречается слабых строк. А ведь у пьяниц стихи обычно растянуты; пьющий стихотворец почти всегда болтлив, вечно повторяется, вместо точки часто ставит запятую и, как правило, тянет стих на одном ритме, на одной постылой ноте… А вот Есенин свое чувство гармонии пронес через все ужасающие перепады своей короткой жизни, жизни на износ и стихотворной работы тоже на износ.
Критики определенного толка всегда считали и по сей день утверждают, что поэта погубил город: мол, нежный, застенчивый деревенский юноша не выдержал московских и питерских соблазнов, начал пьянствовать, безобразничать и т. д. Разумеется, всякая перемена жизненного уклада, а тем более переезд сельского жителя в столицу – всегда потрясение, и вовсе не потому, что город грязен и развратен, а деревня чиста и безгрешна; в деревне и пили, и богохульствовали ничуть не меньше… Но, отринув один уклад и не утвердившись в другом, человек нередко оказывается на обочине…
Верно, что есенинской шири и удали оказалось тесно в Москве. Но вряд ли им было бы просторно и в деревне. Кстати, свою деревню зрелый Есенин вовсе не приукрашал, смотрел на нее зоркими глазами, любил и ненавидел, боготворил и презирал, она его притягивала и одновременно отталкивала и, приезжая из Москвы к родителям, он не выдерживал в родной избе и трех суток.
Как поэт он равно обязан и деревне, и городу. Городскому человеку никогда так глубоко не ощутить русскую природу, тоску ее полей. Есенин выразил это так проникновенно, как никто до него и после него. Но, оставшись в деревне, он вряд ли сумел бы так развить свой дар. Короче: деревня обучила Есенина песне, а город – стиху.
Если же говорить о литературном влиянии, то наибольшее влияние на него оказали Гоголь и Лесков, а не – как принято считать – Некрасов. У Есенина не встретишь некрасовской заунывности, некрасовского страдания; есенинский стих всегда энергичен, нигде не затянут, любовь к слову по-лесковски безоглядна, но чувство соразмерности и сообразности пушкинское. Это чувство и помогло Есенину преодолеть имажинизм, период, когда его увлекала яркая образность.
В «Автобиографии» 1924 года он писал:
«…основанное в 1919 году течение имажинизм, с одной стороны – мной, с другой – Шершеневичем, хоть и повернуло формально русскую поэзию по другому руслу восприятия, но зато не дало никому еще права претендовать на талант. Сейчас я отрицаю всякие школы. Считаю, что поэт и не может держаться определенной какой-нибудь школы. Это связывает по рукам и ногам. Только свободный художник может принести свободное слово».
И несмотря на все пьяные скандалы и на иные сомнительные поступки (вызывая недоумение Гумилева и Ахматовой, читал стихи царице и царевнам; воспевал Ленина, а о Троцком обронил в очерке «Железный Миргород» – «Мне нравится гений этого человека» и назвал перманентную революцию «великим замыслом»; не заботился о детях и женах; был несвободен от снобизма – тяготел к известным женщинам, женился на Айседоре Дункан, на внучке Льва Толстого); так вот, при всем при этом, Есенин оставался одним из самых свободных русских лириков, поскольку свобода поэта не столько в неподчинении властям предержащим и в открытом их поношении, сколько в безразличии к ним и в следовании своему предназначению.
Дар такой свободы был дан Есенину с лихвой. Именно этот дар был ненавистен сталинскому режиму, и потому Есенина со времени его самоубийства и до смерти Сталина издавали ничтожно мало. Видимо, советская власть понимала, что Есенин ее не любил, а если порой и похваливал, то, что называется, через не могу. В «Анне Снегиной» он покривил душой, дескать, летом семнадцатого года на вопрос крестьян:
«Скажи,
Кто такое Ленин?»
Я тихо ответил:
«Он – вы».
Вряд ли в то время, да и впоследствии тоже Есенин относился к Ленину как к крестьянской надежде. Во время тамбовского восстания он явно сочувствовал его вожаку Александру Антонову. Это видно по поэме «Пугачев», написанной в тот же 1921 год. И Нестор Махно был ему куда симпатичней Ленина. Недаром главный герой «Страны негодяев» Номах (анаграмма фамилии Махно).
Впрочем, иногда у Есенина прорывалось истинное отношение к вождю революции. Например:
Конечно, мне и
Ленин не икона,
Я знаю мир…
Люблю свою семью… —
или полное сарказма:
Но эта пакость —
Хладная планета!
Ее и Солнцем-Лениным
Пока не растопить!..
Впрочем, тут же, забыв о вожде пролетариата, Есенин возвращается к самому себе:
Вот потому
С больной душой поэта
Пошел скандалить я,
Озорничать и пить.
Хотя, как мне кажется, озорничал он, пил и скандалил вовсе не из-за несовершенства Солнечной системы. Ахматова как-то сказала, что талант взрывоопасен и неподготовленному человеку совладать со своим даром совсем не просто. Не обремененного воспитанием юношу талант часто толкает к безобразиям. К своему дару Есенин был явно не готов. За ним стояло не дворянское и не интеллигентское прошлое, а длинная череда крепостных предков, проведших жизнь в унижении и дикости; он не унаследовал от них умения смирять инстинкты; отсюда, по-видимому, такие его перепады и срывы. Но именно они и сделали Есенина народным поэтом. Воспевая русскую удаль и русское безобразие, он силой своего дара даже буйству и пьянству придавал удивительный лиризм: в есенинских стихах они теряли свою неприглядность и, наоборот, обретали притягательность. Разумеется, он не призывал своих читателей к мужеству и стойкости, как его великая современница Ахматова, написавшая:
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Однако слабого человека, неспособного сопротивляться низменным страстям, жестоко раздавленного бытом и эпохой, есенинские стихи поднимали, они возвращали ему самоуважение, и он, за всю свою жизнь, возможно, не раскрывший ни одного стихотворного сборника, становился рьяным сторонником поэта. Вот почему есенинская слава превосходит славу и Ахматовой, и Мандельштама, и Пастернака: этих поэтов любили читатели стихов, а Есенина любили все. Он учил своих читателей простоте и естественности, высшему человеческому искусству быть собой и оставаться собой, и тоже никогда не был с атакующим классом, а всегда с униженными и оскорбленными.
Удивительна есенинская загадка, которую всё еще не раскрыло литературоведение: чем страшней, безнадежней и неудержимей неслась жизнь Есенина к своей трагической развязке, тем прекрасней становилась его лирика. Он колесил по России, не находил себе покоя ни в Москве, ни в Питере, ни на Кавказе, ни в родном селе, пил, свирепствовал и, раскачиваясь, как маятник, между добром и злом, писал свои бессмертные стихи все лучше и лучше. Видимо, в поэзии, как в физике, чем дальше от минуса к плюсу, то есть, чем выше разность потенциалов, тем больше накал чувств и тем сильней лирическая энергия.
Такая безоглядная жизнь и такая безоглядная работа, видимо, привели Есенина к депрессии, а затем и к самоубийству. Смерти он не боялся, но, помня слова боготворимого им Гоголя: «Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдаст назад и обратно!» – страшился старости и не только потому, что был красив и горько сожалел:
Облетает моя голова,
Куст волос золотистых вянет… —
а оттого что необоснованно пугался, мол, с годами теряет «буйство глаз и половодье чувств», без которых лирическому поэту – гибель… Страх потери вдохновения терзал его все настойчивей, и в тридцать лет он, по свидетельству современников, выглядел так, словно износил несколько жизней. Но работал он все упорней и печалью по уходящей молодости так же привлекал к себе читательские души. (Ведь русская нация еще молода, а молодости свойственны и грусть, и чувство обреченности, и разгул, и надрыв, и неумение смирить себя и хоть как-то наладить жизнь, придать ей хоть какой-то порядок…)
Меж тем ощущение близкой гибели звучало в есенинских стихах всё навязчивей:
Я знаю, знаю. Скоро, скоро
Ни по моей, ни чьей вине
Под низким траурным забором
Лежать придется так же мне.
17 августа 1925
Эту избу на крыльце с собакой
Словно я вижу в последний раз.
23 сентября
Снежная равнина, белая луна,
Саваном покрыта наша сторона.
И березы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?
4-5 октября
И наконец, накануне самоубийства:
До свиданья, друг мой, до свиданья…
Но, предназначив расставанье, Есенин от нас не ушел. У его стихов завораживающая сила, и мне кажется, что сегодня есенинская поэзия, как ничья другая, способна хоть как-то объединить российских граждан самых разных пристрастий, достатков и биографий. Ведь все, кто не покинул страну и покидать ее не собирается, те с печалью, с любовью и все-таки с надеждой повторяют про себя есенинские строки:
…Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь.
Знать, у всех у нас такая участь,
И, пожалуй, каждого спроси —
Радуясь, свирепствуя и мучась,
Хорошо живется на Руси.
С юношеских стихов:
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда… —
или:
Все они убийцы или воры,
Как судил им рок.
Полюбил я грустные их взоры
С впадинами щек… —
до страшной в своей обнаженности «Москвы кабацкой» и полного безнадежности «Черного человека» красота есенинского стиха не убывает, а напротив, растет. Есенинский звук, есенинская образность каким-то чудом и волшебством преображают безобразие жизни в сокровенную лирику.
И не прав Маяковский, поэт колоссального дара, но, к сожалению, не всегда верного чутья, утверждавший в своем предсмертном вступлении в поэму, что в отличие от песенно-есененного провитязя его, Маяковского стих дойдет через хребты веков и через головы поэтов и правительств. Есенин с легкостью, без малейших потерь одолел эти препятствия, и ушедший двадцатый век лишь укрупнил поэта.
Глава тридцать восьмая
УВОЛЕННАЯ РОМАНТИКА
Багрицкий
Печататься он стал рано, но газеты были местные, и его известность лет десять не выходила за пределы Одессы. При ничтожных гонорарах поэт жил впроголодь: он умел лишь сочинять стихи, и ничто другое его не увлекало. С юности он страдал астмой, и не исключено, что романтиком и фантазером его сделало слабое здоровье. Не умея плавать, он писал о синих морях, не покидая Одессы, воспевал далекие материки и вымышленных героев. И, разумеется, подражал Гумилеву, привлекавшему Багрицкого не только звучными и отточенными стихами, но и романтическими африканскими экспедициями, фронтовыми подвигами, двумя солдатскими Георгиями и смертью не на постели, при нотариусе и враче…
Не умея хоть как-то устроить свою жизнь (а на руках уже были жена и ребенок), Багрицкий уходил от реальности, которая, судя по стихам, его не прельщала:
От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…
Как и положено романтику, он тянулся к далекому и неведомому, а близкое его отталкивало:
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
«Подлец! Подлец!» <…>
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
– Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи! —
Я покидаю старую кровать:
– Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
«Происхождение», 1930
Но даже в легкомысленной, отдаленной от обеих столиц Одессе прятаться от действительности становилось все труднее, и стихов на тему советских будней приходилось писать всё больше. Как правило, все эти «Большевики», «Октябрь», «Красная Армия», «Первое мая», «Коммунары», «Ленин с нами» и т. д. и т. п. выходили слабыми, скучными, в них не было ни лирического волнения, ни душевного подъема, и в свой прижизненный сборник Багрицкий их не включил. Это были стихи – для черного хлеба, а для души по-прежнему оставалась романтика: птицелов Дидель, Уленшпигель, Ламме Гудзак, разбойник Вальтера Скотта…
Меж тем истинная поэзия двадцатого века от жизни не пряталась. Если она – всегда неожиданность, всегда езда в незнаемое, то романтика непременно следует неким книжным канонам и в лучшем случае обходит жизнь по касательной. Два одессита, два друга и погодка, Багрицкий и Бабель, выросли в семьях примерно одного достатка и мировосприятия, однако отношение их к своему детству диаметрально противоположное. Бабель, хотя писал прозу и пьесы, был лириком и в «Одесских рассказах», и в пьесе «Закат». (Недаром чуткий к лирике Маяковский помнил бабелевскую пьесу наизусть.) То, что происходило на Молдаванке, было поэтично, но к романтике отношения не имело. Поэтому воспетое Бабелем Багрицкий отверг:
Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
«Происхождение»
Меж тем на бабелевской Молдаванке кулаки не кидали, а били насмерть, однако у Бабеля жизнь Одессы полнокровна и кипит весельем, а в «Происхождении» она уныла и убога. Багрицкий все еще мечтает о прошлом, надеясь найти в нем красоту и силу. Но даже когда он пишет о Пушкине, которого боготворил, чьими строфами спасался во время астматических приступов, всё у него выходит плоско и слабо:
Я мстил за Пушкина под Перекопом,
Я Пушкина через Урал пронес,
Я с Пушкиным шатался по окопам,
Покрытый вшами, голоден и бос…
«О Пушкине», 1924
Пушкин к литературной политике не приспособлен. К тому же, ни под Перекопом, ни на Урале, ни даже просто в окопах Багрицкий никогда не был; опять же это всё не из его жизни, словом, романтическая риторика.
На мгновенье романтическим героем Багрицкому представился Троцкий. В «Стихах о поэте и романтике» (1925 [1929]) несколько строк были посвящены бывшему вождю Красной Армии. Друзья перевезли Багрицкого в Москву и устроили ему встречу с Троцким. Тому стихи не понравились, и через четыре года, когда Троцкого выслали из страны, Багрицкий заменил его Лениным:
Другой, будто глыба над веком застыл,
Зырянин лицом и с глазами фантаста…
На площади гомон, гармоника, дым.
И двое встают над голодным народом.
За кем ты пойдешь? Я пошел за вторым —
Романтика ближе к боям и походам… —
хотя Ленин в боях и походах не бывал.
В этих же стихах Багрицкий прощается и со своим давним кумиром, а по сути дела отказывается от него:
Депеша из Питера: страшная весть
О черном предательстве Гумилева…
Я мчалась в телеге, проселками шла
И, хоть преступленья его не простила,
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Сказано красиво, но логики тут маловато. Пусть Багрицкий и не знал, что Гумилев ни в каком заговоре не участвовал, все равно при чем тут черное предательство? Ведь Гумилев никогда большевикам не присягал и, стало быть, предать их не мог.
Но как бы то ни было, разрыв с отцом акмеизма состоялся, и Багрицкий, избавившись от своей прежней, несвойственной ему холодноватой и отстраненной манеры, обретает собственный голос.
Рискну предположить, что столица во многом не оправдала его ожиданий; действительность всегда обманывает мечту, и в Москве Багрицкий со щемящей любовью и ностальгией вспомнил Украину уже без романтических птицеловов:
Тополей седая стая,
Воздух тополиный…
Украина, мать родная,
Песня-Украина!..
На твоем степном раздолье
Сыромаха скачет,
Свищет перекати-поле
Да ворона крячет… —
причем не только украинскую природу, но и недавнюю украинскую трагедию и всё ее отчаяние.
Так родилась «Дума про Опанаса», – на мой взгляд, вершина поэзии Багрицкого, поэма великой жалости, поэма исторической безысходности, в которой оказались все ее персонажи и прежде всего ее главный герой Опанас.
Несмотря на относительно нестрогие нэповские времена (1926) «Дума» в печать проходила непросто. Редакторы ее немилосердно корежили. Четко выстроенная вещь со строгой композицией, где все образы, все лирические отступления, наконец, весь сюжет завязаны на судьбе батрака Опанаса, оказалась скособоченной. Последняя строфа:
Так пускай и я погибну
У Попова лога,
Той же славною кончиной,
Как Иосиф Коган!.. —
явно пристегнута к поэме и сводит ее к одной из неглавных линий.
В тридцатые годы «Думу» хвалили, хотя отмечали, что бандит Опанас написан ярче комиссара Когана, в сороковые – поэму ругали, зачем Багрицкий сделал героем еврея; сегодня, после всех исторических катаклизмов, о поэме как-то забыли… Меж тем, хотя в «Думе» немало словесных огрехов – следов былого романтического парения над реальностью (например: свищет житом пажить, хотя пажить – пастбище и свистать хлебом не может; револьвер висит на цепке от паникадила – паникадило – церковная люстра, его цепь тяжела и массивна, револьвера к ней не привяжешь; Багрицкий явно спутал паникадило с кадилом;) но все эти и другие досадные мелочи в общем не портят замечательной вещи.
Поэма посвящена Опанасу, несчастному, запутавшемуся, обманутому и обманувшемуся хлеборобу, но несчастны и обмануты в поэме все – и комиссар Коган, и комбриг Ко-товский, и Нестор Махно, искренне и истово желавшие покончить со злом и вечной несправедливостью, однако от их усилий несправедливости и зла стало лишь во много раз больше. И все-таки они в поэме герои второго ряда, «Дума» Багрицкого, повторяю, про Опанаса.
За шестьдесят лет до Гражданской войны царь-Освободитель дал таким, как Опанас, волю, но земли не дал, и потому работящий мужик, вовсе не пьянчуга и не лодырь, любящий и толково знающий крестьянскую работу, вынужден батрачить на богатого немца-колониста Штоля. Вот оно – изначальное зло!
Этого батрака, надеясь на его классовое бедняцкое сознание, мобилизовали в продотряд комиссара Когана, чтобы он отнимал у своих бывших хозяев хлеб. Но Опа-нас зол не на колониста Штоля (несмотря на то что много на него работал, купить себе земли смог; более того, он готов работать на Штоля и дальше и бежит к нему от Когана. Зол же он как раз на комиссара, на первый взгляд вроде бы творящего справедливость, отнимающего хлеб у сытых, чтобы накормить голодных, в том числе и Опана-са; зол, потому что предчувствует в этой реквизиции грядущее раскулачивание). Вот оно, поэтическое провиденье: за четыре года до коллективизации зримо ее увидеть! Впрочем, в поэме есть прозрения и куда далънобойней. Скажем:
Див сулит полночным кличем
Гибель Приднестровью…
Но вернемся к Опанасу. Комиссарской «справедливости» он не желает:
Не хочу махать винтовкой,
Хочу на работу! —
то есть хочу назад в батраки. Это его личный выбор. А то, что творит комиссар, Опанас считает грабежом, хотя грабят не его: у Опанаса взять нечего…
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Залезает носом в хаты,
Которые чище!
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
«Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!»
Ну, а кто подымет бучу —
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять – и крышка!
Чернозем потек болотом
От крови и пота…
Однако и у комиссара Когана тоже есть своя, хотя весьма сомнительная и уже разоблаченная событиями конца нашего века мечта. Впрочем, она обманула не его одного: она обманывала и раньше… Лет через восемь после «Думы про Опанаса» Михаил Светлов написал стихи о Робеспьере «Всадник», где были такие строки:
Словно солнце в пустыне неба —
Неподкупный среди людей.
Не хватает овса и хлеба
Для великих его идей.
Не хватает – так отнимай чужое ради светлого будущего, которое так и не наступило и, как мы наконец-то убедились, никогда не наступит. Если неподкупного комиссара Когана греет предсказанная большевистскими вождями мечта о мировой революции и ради нее ни себя, ни других комиссару не жаль, то для Опанаса эта мировая революция чистая блажь, и для этой блажи он не станет отнимать чужой хлеб, и убивать ради нее, в отличие от комиссара, он никого, даже самого Когана, не желает.
Однако историческая безысходность, прибивая его от Когана к Махно, вынуждает Опанаса сначала убить раввина и стащить с него шубу, затем вырезать продотряд и наконец расстрелять щуплого очкарика-Когана, оставшегося верным своим идеям и оттого умирающего мужественно. Сочувствие к обманутому еврейскому юноше Багрицкий пытается прикрыть иронической интонацией, отчего сцена расстрела, обретая бытовые черты, выглядит одновременно и обыденно, и трагично:
Всходит солнце боевое
Над степной дорогой,
На дороге нынче двое —
Опанас и Коган.
Над пылающим порогом
Зной дымит и тает;
Комиссар товарищ
Коган Барахло скидает…
Да и Нестор Махно, которого долгие годы наши историки изображали не иначе как иродом и злодеем, тоже хотел, как ему представлялось, самого лучшего: крестьянской свободной республики. И колониста Штоля он пристрелил потому, что Штоль богатей, потому что на Штоля горбатились батраки вроде Опанаса. То есть Махно, не понимая Опанаса (так же, как не понимал его Коган), хочет, чтобы Опанас был счастлив на его, махновский лад, и заставляет хлебороба заняться самым нежеланным для него делом – разбоем.
И наконец, четвертый персонаж «Думы» комбриг Котовский, в дореволюционные времена российский Робин Гуд, каторжник, затем прославленный кавалерист, убитый в 1925 году при до сих пор не выясненных обстоятельствах. Котовскому Багрицкий придает черты сказочного богатыря:
Казакует пред бойцами
Григорий Котовский…
Над конем играет шашка
Проливною силой,
Сбита красная фуражка
На бритый затылок.
И конь у него сверкает белым рафинадом, и вообще всё по плечу былинному комбригу, даже партизанщину приструнил:
От приварка рожи гладки,
Поступь удалая,
Амуниция в порядке,
Как при Николае.
И в этих, и во многих других строфах «Думы» героика намеренно снижена иронией, что спасает поэму от ложного пафоса и придает ей поэтическую достоверность.
Несмотря на то что все четверо – Опанас, Коган, Махно и Котовский – только и делают в поэме, что убивают, Багрицкому жалко их всех, потому что все они запутались и все обречены, все уходят из этой жизни, которая, несмотря на вечное дыхание смерти, все равно прекрасна:
Балта – городок приличный,
Городок что надо.
Нет нигде румяней вишни,
Слаще винограда.
В брынзе, в кавунах, в укропе
Звонок день базарный;
Голубей гоняет хлопец
С каланчи пожарной…
Чего только нет в небольшой по размеру поэме. Сколько в ней ветров, звезд, трав, птичьих криков!.. Слышны в ней и пулеметная стрельба, и одиночные выстрелы, и скрип телег, и шум возов, и грохот тачанок, и топот лошадей, и блаженная тишина поля. А как разнообразны ее ритмы! Недаром Багрицкий перенял их у Кобзаря. Зная давнюю аксиому: тот, кто не был подмастерьем, мастером не станет, Багрицкий, работая над «Думой», не уставал учиться у Шевченко; даже написал на расхожий сюжет о гибели обманутой девушки «Песню об Устине»; в ее строфах угадываются будущие ритмы «Думы про Опана-са» – большой поэмы и большой поэзии.