Текст книги "Марусина заимка (сборник)"
Автор книги: Владимир Короленко
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
– Послушайте… папироску… Нет ли у вас папиросы?…
– Нет, – ответил я внушительно, – завтра куплю.
Он повалился на подушку, но через несколько минут, только я начал дремать, – в камере опять раздался его однотонный голос.
– Папироску… а?… Нет ли папироски?…
У меня сердце сжалось тоской… В окно глядела по-прежнему луна и по-прежнему под ее лучами росилось, уходя в сизую даль, широкое поле… Но теперь этот широкий мир, залитый спокойным сиянием в тихий час ночи, – показался мне наполненным неисходной тяжелой тоской… Вот он верил так недавно, увлекался, любил, ненавидел, страдал. А теперь…
До самого рассвета в моей камере то и дело раздавался его странный голос, без всякого выражения повторявший вопрос:
– Папиросу мне… Нет ли у вас папироски?…
В камеру давно уже прорвался сырой утренний свет, когда и я, и мой несчастный сосед заснули тяжелым предутренним сном…
VI. Посещение
– По камерам, по камерам расходись!
Этот возглас, прозвучавший у самых моих дверей и затем несколько раз повторенный в коридорах до самых дальних концов, ворвался первым звуком в мое сознание на следующее утро.
Было уже не рано. Мой сосед не шевелился, – должно быть, спал; в углах камеры ютился сизоватый дымок, как-то ровно разлившийся по всей комнате. За дверью слышалось движение: арестанты вбегали со двора, спрыгивали с окон и расходились по своим местам. То и дело скрипел блок входной двери.
Чей-то глаз приложился к круглому отверстию двери. Это отверстие всегда производило на меня особенное впечатление: представьте себе, что вы заперты в четырех стенах и можете одним взглядом окинуть и эти стены, и потолок, и всю эту камеру, с которой вы так близко познакомились в эти долгие часы, когда чувствуете себя наедине с нею. Много таких камер сохранилось в моей памяти, и о каждой я вспоминаю так, как будто у нее своя собственная, отличная от других физиономия: одна глядела на меня злорадно, впиваясь злым взглядом в мою смущенную душу; другая охватывала меня с какой-то суровостью траурной каймой до половины зачерненных стен; третья играла с утра до вечера солнечными лучами, рисовавшими на полу, на стенах, на потолке черную решетку на ярком фоне дневного света. И по мере того, как яркие лучи, перекрещенные резкими и холодными очертаниями железа, молчаливо скользили с одного конца камеры до другого, знаменуя течение долгого тюремного дня, – в душе тихо плыли какие-то смутные ощущения, ничем не отмечавшиеся в памяти, ничем не наполнявшие душу, кроме длящегося впечатления тихой, спокойной грусти… Грусть-тоска так часто упоминаются рядом в народной песне. Действительно, это родственные, но далеко не тожественные чувства. Тоска – это боль уязвленной души; это чувство болезненное и разлагающее; тогда как грусть – необходимая принадлежность самого здорового духа и сплетается с радостью так же, как тень сплетается со светом. Я думал об этом нередко в одной из моих грустных камер, куда заглядывало ко мне солнце. Оно сверкало на полу, рисуя светлые переливчатые узоры и на них – темные полосы решеток. Оно как будто напоминало о том, что там за стенами – простор и воля, и это напоминание будило в душе радостную, хотя и отодвинутую в неопределенность надежду. Но оно же, это светлое солнце, напоминало также, что в окне за моей спиной – железные решетки, и чувство грусти проходило в душе темными полосками. И я думал в такие минуты: не то ли же ощущение рождает в нас громадная камера, называемая жизнью?… Что там за нею? что зовет иногда и манит, молчаливо прикасаясь к самым глубоким тайникам души мягкими лучами надежды?… Но пока – камера все-таки смыкается вокруг стенами «незнания» и на душу ложатся грустные тени решетки, которыми незнание сковало человеческие порывы…
Во всей этой незатейливой обстановке камеры дверь – наиболее интересное, наиболее оживленное место. Отсюда я вошел и сюда выйду. Дверь меня держит здесь, дверь должна распахнуться в желанную минуту свободы; к ней тяготеют все ожидания, все надежды; и вся вражда накипевшего в душе отчаяния изливается прежде всего неистовым грохотом в дверь чем попало. Наконец, это чуть ли не единственное место, через которое вы, так или иначе, вступаете в общение с внешним миром.
Поэтому во всякую минуту вы из всей этой камеры наиболее чувствуете, наиболее, так сказать, ощущаете присутствие двери. Она, выделяясь своим темным четыреугольным силуэтом на противоположной стенке, как будто глядит на вас своим глазом. Этот глаз – небольшое круглое отверстие в середине. Обыкновенно он закрыт или как будто прищурен. Но по временам вы слышите, как щелкает деревянное веко, и из-за него, вдруг облетая всю камеру, – сверкает на вас уже настоящий зрачок тюремщика. Вы не видите фигуры, и этот взгляд, выделяющийся просто на черной доске, всегда как-то особенно действует на нервы.
Так подействовал он на меня и в это утро. Я сразу почувствовал, что я заспался, что я в тюрьме, что суровый взгляд двери призывает меня к порядку.
Глаз оставил меня под этим впечатлением в течение нескольких секунд, и затем я услышал голос:
– Оденьтесь, господин. Сам приехал… в конторе теперь, – должно зайдут к нам.
Я стал торопливо одеваться, наскоро собираясь с мыслями к предстоящему посещению. Мой сосед, по-видимому, спал очень крепко, тяжелым и глубоким сном.
Между тем в коридорах последовательно лязгали железные запоры, и по мере того, как щелкание замков приближалось к нашему концу, – шум все убывал. Коридор смолк, но в этом молчании чуялось что-то выжидающее, напряженное.
Блок входной двери взвизгнул как-то почтительно протяжно; заметно, что дверь отворили заблаговременно и держат наготове для прохода особы. В напряженной тишине коридоров раздаются шаги, сначала далеко, потом поближе. Чьи-то каблуки мерно и сухо щелкают по каменному полу, и эти звуки резко выделяются на смешанном фоне сдержанного топота следующей за начальником толпы. Казалось, какая-то волна сразу хлынула в нашу тихую обитель и катится по ней среди всеобщего трепетного внимания… Что-то несет она с собой?…
Мне лично немного могло принести это посещение, но я успел уже заразиться настроением тюрьмы. Я знал, что господин, так уверенно выступающий там, за рядом наших дверей, держит в руках судьбу целых месяцев, пожалуй, годов нашей жизни, – от него зависит разрешить так или иначе это напряженное, испуганное ожидание, в котором почти мгновенно при вести о его прибытии застыла тюрьма.
Шаги приближались. Вдруг среди этого чуткого молчания в коридоре раздался сдавленный крик:
– Ваше превосходительство!
Это крикнул арестант, один из тех сотен людей, которые прижимались к дверям свои камер. По-видимому, крик был непроизвольный. Арестант увидел, что начальство миновало его камеру, и не выдержал; но этот первый возглас разрешил томительную тишь ожидания. За ним послышались другие:
– Ваше превосходительство!.. Господин начальник!.. Сделайте милость!..
По мере того как начальство миновало одну за другой двери камер, крики росли. Целая волна воплей неслась по коридору, покрывая шаги начальства, вырастая постепенно, по мере приближения к нашему концу, подобно приливу. Вдруг, среди этого шума, я услышал, как лязгнул мой замок. Дверь быстро отворилась, и на пороге, не остановленный ни на одну секунду в своем величавом шествии, показался его превосходительство.
Фигура, явившаяся передо мною, поразила меня контрастом с тою «значительностью», какую придали ей в моем воображении все предшествовавшие обстоятельства. В камеру вошел тот самый господин, которого я издали видел вчера на огороде; то же штатское рыжеватое пальто облекало худощавый стан; спина несколько сгорбилась, хотя его превосходительство старался откидываться назад; фуражку с кокардой он снял при входе в камеру и держал ее в заложенных назад руках.
Он кивнул мне головой; я ответил на этот поклон, и тусклый, равнодушно вопросительный взгляд остановился на мне. Под впечатлением всей предшествовавшей сцены я почти совершенно забыл о том, что его превосходительство явился сюда по моей просьбе, что мне надо заявить о чем-то, и вместо всякой просьбы я, в свою очередь, внимательно смотрел в лицо этого человека, стараясь, – почти невольно, – разгадать, что скрывается под этими апатичными чертами и в этом тусклом взгляде?… Была ли это жестокость или просто равнодушие, привычка или тупое бесчувствие?…
Наступила неловкая пауза. Выходило так, как будто вся эта кутерьма поднята совершенно напрасно; его превосходительство миновал столько людей, ожидавших его с крайним нетерпением отчаяния, и теперь стоял здесь, в моей камере, неизвестно зачем. Неизвестно зачем явились сюда и его провожатые, толстый смотритель с грубыми чертами лица, полицеймейстер с огромным брюхом, на тонких ногах, чиновник особых поручений, – мундирная фигура с баками и портфелью под мышкой, караульные офицеры с саблями на весу.
Но его превосходительство, очевидно, привык уже носить трудное бремя своего сана. Он как-то сразу овладел положением, поднял голову, и его тусклый взгляд скользнул над моей головой, по стенам камеры, и остановился на каком-то сыром пятне в углу. Казалось, он только для того и пришел сюда, чтобы исследовать стены.
Губы его превосходительства сжались. Он сделал три шага по направлению к пятну и ткнул в него палкой; это было замечательно красивое, в своем безмолвном величии, движение, и все окружающие по-видимому оценили его по достоинству. Чиновник особых поручений укоризненно покачал головой, полицеймейстер ступил несколько шагов вперед, смотритель проворно подбежал к его превосходительству.
– Виноват, вашество… действительно… упущение. Вперед не будет…
Мне показалось, что в голосе смотрителя слышатся почти радостные ноты. Его превосходительство счел инцидент законченным и обратился ко мне:
– Вам угодно-с?…
И он слегка наклонил набок голову, ожидая моего ответа.
Я заявил просьбу о переводе в другую камеру.
– Что ж, это можно. Перевести! – приказал он смотрителю. – Еще что?
– Ничего больше.
Поклон. Его превосходительство вышел, свита за ним, причем офицеры сделали пол-оборот на месте и в ту же минуту, точно по сигналу, опять послышался гул арестантских голосов, который теперь звучал на всем протяжении коридора. Крики были так единодушны и неожиданны, как будто само старое здание приобрело вдруг голос, чтобы заговорить к человеку в рыжем пальто о своем неисходном горе…
Сквозь мою незапертую дверь я вижу, как его превосходительство на одно мгновение теряет свое спокойное самообладание. Он останавливается и что-то говорит смотрителю. Тот топает ногой и вскрикивает очень громко:
– Молчать, тише!
Голоса смолкают; его превосходительство опять откидывает стан, надевает фуражку с кокардой и решительно подходит к двери одной из камер, расположенной наискосок от меня. Ключник торопливо отворяет замок.
Я подхожу ближе к своей двери, и из-за спин начальнической свиты мне виднеются лица арестантов, красные и взволнованные. Арестанты столпились у нар с видом людей, застигнутых врасплох и сознающих, что на них теперь лежит ответственность и перед начальством, и перед товарищами. Впереди этой кучки становится человек небольшого роста, с энергичными чертами лица, несколько восточного типа. Это камера выдвинула для объяснений своего депутата.
– Ну?… – слышу я голос его превосходительства, и этот несложный вопрос звучит каким-то подавляющим презрением.
Я вижу, как по лицам арестантов пробегают судороги мучительного напряжения и боязни за исход дела. Видно, что они боятся не только за себя, но их угнетает сознание важности и ответственности своего положения, в которое поставила их случайная удача.
– Претензию имеем, ваше-ство, – говорит несколько голосов.
– И мы, и мы претензию! Все, все! – гудят остальные камеры. Где-то далеко, в конце коридора слышны гулкие удары в дверь, и смотритель отряжает туда коридорного.
– Говори один, – приказывает кто-то из начальства… Из ближайшей камеры раздается голос: «Ребята, тише, слышь!..», и коридор смолкает. Человек восточного типа выходит вперед.
– Жалобы имеем, ваше превосходительство. Извольте разобрать.
– Никаких жалоб, – холодно произносит его превосходительство, и я удивляюсь, откуда в этой незначительной фигуре берется такая сила бесчувствия… – Вы арестанты и ничего более – не забывайтесь.
На лицах арестантов тяжелое недоумение. Депутат резко выступает вперед.
– Извольте выслушать, ваше превосходительство.
– Постойте… Э-э-э, – тянет начальник, – и это «э-э-э» как-то особенно раскатывается по коридору, все возвышаясь пренебрежительно-угрожающей нотой.
– Э-э-э… вы на кого жалуетесь?
– На начальство…
– Так! На начальство, то есть на чиновников, – кивает головой его превосходительство. – Ну а вы кто такие?
– Арестанты мы… – с некоторым недоумением произносит арестантский «ходатель».
– Совершенно верно!.. Теперь… э-э-э! Скажите мне: кому я должен больше верить, – вам или царскому чиновнику… А? Вам, я говорю, и-ли чи-нов-ни-ку…
– Ваше превосходительство! – торопливо гудит вся толпа, видя, что его превосходительство ускользает от ее «ходателя». – Сделайте милость, будьте отец…
– Где же у вас правда? – кричит Кузьмин, порываясь вперед.
В коридоре полная деморализация. Все эти люди, еще за минуту молчавшие и подчинившиеся добровольной дисциплине, теперь в каком-то отчаянии кидаются вразброд, всякий со своим делом. Коридор опять неистово гудит сотнями воплей…
– Ваше-ство… второй год без вины!.. Ваше-ство, – мои деньги не отдают… с голоду дохнем. Господин начальник… обносились совсем!.. Холодаем, хуже собак!..
Но начальник уже вышел в коридор. Его дряблое лицо раскраснелось. Видно, что вся эта сцена стоила ему некоторого усилия. Даже глаза его сверкают и на щеках играет румянец.
– Или чи-нов-ни-ку?… – Слышу я еще его возглас, уже в коридоре, е выражением какого-то упрямого торжества…
В камере возня. Арестанты стеснились у двери и не дают ее запереть… «Ходатель» силой прорвался на коридор и порывается бежать за начальником. Его хватают и вталкивают обратно… Заметив, что я смотрю на всю эту сцену, мою дверь быстро захлопывают. Гул коридора как-то сразу падает, становится глуше… Визжит блок быстро и резко; входная дверь падает с шумом, отдающимся у меня дребезжанием стекол. «Посещание» кончилось…
Тюрьма погрузилась в молчание. В коридорах стоит тишина. Очевидно, арестанты обсуждают по камерам результаты «посещания».
Я тоже раздумываю обо всем, что разыгралось перед моими глазами. В то время я был мало знаком с Сибирью и это меня удивляло. Теперь, когда я ближе познакомился и с этим господином, и с другим сибирским начальством, я уже более не удивляюсь, ибо «понять – значит… перестать удивляться!»
Начать с того, что его превосходительство человек вовсе не злой. Многие, и в особенности служащие под его начальством, считают его, и не без основания, человеком добрейшей души. В его незначительных чертах вы напрасно искали бы выражения жестокости; в них виднелась только какая-то непроницаемость, неуязвимость. Начав свою карьеру в конторе, он всю жизнь имел дело с бумагой, с цифрой, с отчетом и вдруг, волей судеб, попал на высокий ответственный пост, да еще в Сибири. И Сибирь сразу охватила его кучей живых, подвижных, подлых и юрких фактов, которым он не мог не только вывести правильный баланс, но даже подвести элементарные итоги. И он по неволе стал непроницаем. Из всех прерогатив и обязанностей своего сана он усвоил одну внешнюю величавость и за нее держался крепко. Она давала ему возможность являть вид человека, который не только «все это» видит, но «все это» уже обобщил, подвел «всему этому» итог и выработал на все «высшую точку зрения». Но, в сущности, он стоял, как в лесу… Зато все, что он мог понять, заметить и указать, – было его коньком; он очень любил хорошо и чисто написанные бумаги, правильно подсчитанные цифры, хорошо расчищенные огородные грядки. Он прочитал где-то брошюрку о вредных насекомых и между прочим – о капустной бабочке с ее личинками; с тех пор все свои заботы «по тюремному вопросу» он сосредоточил на тюремном огороде и именно на маленьких червячках, которые заводятся в складках листьев, в самых сокровенных местах. Все остальное он относил к области, подлежащей «высшим взглядам». Это была именно область жгучих жизненных фактов, скользкая, колеблющаяся почва, вступив на которую с первого шага он рисковал попасть в неисходные затруднения… Что ни шаг, – то кого-нибудь надо отдать под суд… За что? Как? На каком основании?… Что ни шаг, то нужно улучшать, искоренять, преобразовывать. Каким образом? Наконец, что ни шаг, то и самому немудрено попасть в какую-нибудь кашу. Все так темно, так запутано, неясно…
И вот проходит два-три года. Кое-что (немногое) уясняется. Из этого хаоса отношений, отчетов, жалоб, слез, проклятий, разъяснений и оправданий – острыми и заметными углами выставляются разные «концы» уже и для него понятных злоупотреблений… Человеческое чувство шевелится, говорит совесть. Он пробует ухватить этот конец… Но вдруг оказывается, что за одним злоупотреблением тянется связанное с ним другое; другое перепутано с третьим и т. д. И вот, вместе с затронутым концом, начинает шевелиться все окружающее болото, ходит ходуном вся почва, та самая почва, на которой он стоит уже несколько лет в своем непроницаемом величии. Дело и само по себе трудное, а тут еще бедный человек видит, что, «искореняя злоупотребление», он в конце неизбежного расследования приходит к весьма щекотливому пункту. «Прикосновенные» один за другим перебраны, их деяния квалифицированы, подведены статьи уложения о наказаниях. А длинная, перепутанная нить все еще тянется из взбаламученного болота. И вот является еще один «прикосновенный» и подлежащий квалификации. Кто такой?
«Доверенное лицо», «разъяснитель» начальственных недоумений, скромно потупив глаза, тихо произносит:
– Вы сами, ваше-ство!
– Как? В каком смысле?
– Бездействие власти!.. Такой-то жаловался лично, такой-то подавал письменную жалобу вашему превосходительству, такой-то доносил, такой-то освобожден по личному вашему приказанию.
Личное приказание!.. Да, он давал такое приказание и даже показывал вид, что он отлично понимает все дело и превосходно знает, что такой-то арестован неправильно и «подлежит немедленному освобождению». Да, это все было действительно…
– Гм… да… так вы думаете?…
– Думаю, ваше-ство, что это дело очень… неприятное.
– Н-да, ну, как-нибудь там, пожалуйста. В сущности если, знаете, посмотреть с высшей точки зрения, то ведь все это… имеет общие причины… Одним словом…
– Совершенно справедливо…
И «высшая точка зрения» вывозит. Высшая точка зрения становится крепостью, куда спасается начальственная неуязвимость. И вся эта среда, ворующая, злоупотребляющая, скрывающая концы, – становится постепенно и незаметно его собственной средой, с которой он связан крепко, посредством… «бездействия власти». А все, что стремится вытянуть на свет божий опасные концы, всколебать «почву», потревожить это тесно сплоченное «общество», – все это сливается в его встревоженном воображении в одном названии: «антиобщественные элементы!..»
И вот, совесть прячется в дальний угол, покрывается броней «неуязвимости» и величия. Проходят годы, и она совсем смолкает… И вырабатывают эти годы особую начальственную психологию. Он сам не ворует, не злоупотребляет, не участвует в выгодах «предприятий». Он только «помирился» и твердо помнит о роковом бездействии власти. Он живет в «обществе», которое подлежит чуть не поголовному преданию суду, и ему самому грозит перспектива, сопряженная с «бездействием». Вследствие этого враги окружающего общества – его враги, и вот он начинает искренно считать их врагами «общества», в широком значении этого слова. Антиобщественные элементы! А его «общество» отлично понимает его настроение и умеет им пользоваться…
Такой именно человек прошел сейчас равнодушно мимо страданий старой тюрьмы, преподав арестантам урок по части «высших взглядов». И возбужденные надежды тюрьмы сразу схлынули, ожидание взять приступом внимание начальства – не осуществилось. Теперь вступали в свои права ожидания другого рода. Это были ожидания возмездия.
Коридоры стихли; камеры судили и рядили, как быть? Их не отпирали, хотя начальник уехал; лишь изредка раздавался стук в ту или другую дверь.
– Что надо? – спрашивал коридорный.
– До ветру, – отвечал сконфуженный голос; дверь отворялась, и по коридору слышалось одинокое шлепанье арестантских «котов» [31]31
Котами называют незатейливую арестантскую обувь. (Прим. автора.)
[Закрыть].
Порой арестант, проходивший из дальних коридоров, подбегал к дверям камеры, которую посетило начальство, и торопливо спрашивал:
– Кузьмин тут?
– Тут, – отвечали из камеры.
Вся тюрьма уже знала, что именно Кузьмин вел объяснение с начальством, и теперь все интересовались судьбой своего представителя, зная, что его ожидает первый удар возмездия за жалобу.
Я с величайшим интересом прислушивался к этому напряженному, сдержанному ожиданию тюрьмы. Мне казалось, что в воздухе носится общая буря…
Визжит блок входной двери; в коридоре слышен стук прикладов; кучка солдат с помощником смотрителя останавливается у камеры Кузьмина. Дверь отворяют.
– Кузьмин, выходи!
– Не ходи, Кузя! – кричит неистовый голос из дальней камеры. – Не выдавай, ребята! – Но этот призыв остается одиноким. Камера, в которой жил Кузьмин, была малочисленна, и ей предстояло действовать на свой страх. Кузьмин бойко и беззаботно выходит из камеры.
– Куда? – спрашивает он, и я вижу в мое оконце, как он пытлипо вглядывается в лицо помощника.
– В секретную, – отвечает этот равнодушно.
– В секретную, братцы! – говорит Кузьмин весело. Видно, что это меньшее из наказаний, которых он мог ожидать. Большее началось бы не с секретной камеры, а с темного ящика, называемого карцером.
– Молодец, Кузя! Ничего! Будем вызволять, – кричат арестанты.
– Бунт сделаем, – слышится из других камер.
– Не выдадим!
Кузьмина уводят, а через несколько минут отворяют камеры к обеду. Коридор наполняется шумом и топотом, в котором ожидание «истории», вся напряженность этого ожидания как-то сразу теряется и тонет.
Тюрьма проголодалась…
К вечеру, незадолго перед поверкой, меня привели в «дворянскую», где у меня оказалось три сожителя. Один – Завязкин, с которым я имел уже удовольствие беседовать у дверного оконца, оказался приятным молодым человеком с совершенно культурными приемами; другой – маленький плотный человечек в парусиновой паре – усердно свертывал гильзы, очевидно, для продажи. Звали его Иринеем. Третий, Федор Иванов, был угрюмый человек лет сорока, с исстрадавшимися грубоватыми чертами лица.
Встретили меня мои новые соседи очень радушно, но я был так утомлен дорогой, от которой мне не удалось отдохнуть прошедшую ночь, что попросил извинения и тотчас же улегся в постель.
Все в мире относительно, и теперь, в этой освещенной камере, в обществе спокойных и здравомыслящих людей, я засыпал с чувством какого-то особенного «физического довольства». Мне был приятен свет и то, что надо мной не раздается неизменная тоскливая фраза: «нет ли папироски?» – было приятно и быстрое постукивание палочки, на которую Ириней навертывал гильзы, и легкое веяние свободного ветра, который врывался сквозь решетки в открытое окно, обмахивая мою пылавшую голову… Сквозь дремоту я слышал мягкий баритон Завязкина, говорившего тихо, чтобы меня не беспокоить. По временам Ириней возражал кратко, торопливо и решительно, как человек хотя и бойкий, но занятый и не любящий тратить слов по-пустому, а Федор Иванов вставлял от времени до времени неторопливые замечания, произносимые глухим голосом, от звуков которого я как будто все глубже и глубже погружался в дремоту.
Разговор моих новых соседей, естественно, касался злобы дня и ожидаемых от сегодняшнего происшествия последствий. В тишине коридоров носилось что-та особенное, какая-то электрическая напряженность. По временам из дальней камеры, которую я уже научился отличать по ее бурным звукам, слышался грохот ударяемой двери и какое-нибудь громкое требование, приправленное ругательствами. Каждый раз, когда в коридоре раздавался этот голос, Завязкин подходил к нашей двери и прислушивался с тревожным вниманием.
– Канарский опять, – сообщал он.
– Горячится, – констатировал Ириней, постукивая гильзовой палочкой.
– Горячись не горячись, все одно ничего не выйдет, – вяло философствовал Федор Иванов. – Так, зря только…
– Нет, господа, мне кажется, что завтра выйдет кутерьма. Посмотрите, – сомневается Завязкин. – Да и действительно, стоит…
– Ничего не стоит, – так же вяло отвечает Иванов, – да и не будет ничего. Первое дело, – Кузьмина скоро отпустят. Ведь если бы смотритель захотел, – мог бы его в карцер посадить, а то, вишь, в секретную. Тоже свое дело знает. Вторая причина: шпанка хоть и горячится, а дойди до дела – все на попятный. Не тот народ… Канарский думает, – все, как он. Пустяки это…
Завязкин возражал. Мне казалось тоже, что назавтра в тюрьме разыграется продолжение вчерашней драмы. Присутствуя при этой драме в качестве стороннего зрителя, я, за моей дверью, испытывал прилив какого-то особенного чувства, искавшего исхода, и по его захватывающей силе судил о том, что должна была ощущать вся эта заинтересованная и изобиженная масса, которой вдобавок и терять-то приходилось немного. И мне казалось, что в воздухе носится что-то раздражающее нервы, предвещающее бурю… Когда после обеда арестантов опять заперли, а Кузьмин продолжал сидеть в секретной, – мне слышалось в тишине тюрьмы, изредка нарушаемой грохотом двери или громкими окриками из камеры Канарского, – нарастающее напряжение гнева озлобленной массы. Я думал, что теперь из камеры в камеру идет общий «сговор», который должен утром разрешиться по принятому плану… Струна натягивалась, и, по моему мнению, тюремное начальство рисковало перетянуть ее слишком.
Разговор на эту тему продолжался в камере, но я потерял его нить. Сон, опускавшийся на меня своими волнами, – сглаживал впечатления этого дня… Я слышал голоса, точно далекое бормотание, ощущал по временам приятное свежее дуновение ветра, врывавшегося с поля в открытое окно, – причем пламя свечи вздрагивало и колебалось… Вот дрогнуло и окно с решеткой, расплылось в какую-то светлую неопределенность, а там – еще один удар нежащей дремотной волны, – и я очутился вне камеры, вне тюрьмы… Прозвенел колокольчик, напевавший мне так долго свою унылую дорожную песню, прошумели долгие «волоки» [32]32
Волоком называют лесную дорогу. (Прим. автора.)
[Закрыть] смутным аккордом лесного шума, пронеслись одно за другим ощущения длинного и грустного пути – и тоже стушевались…
Я сладко и крепко заснул.
VII. Иллюзии и действительность
Проснулся я не особенно рано, но еще до поверки. Мои сожители были уже одеты. Ириней опять свертывал гильзы. Федор Иваныч задумчиво сидел на окне. Завязкина в камере не было.
Ключ от нашей камеры коридорный брал из конторы раньше поверки, – это была одна из наших привилегий, – и теперь Завязкин, выйдя из камеры, тихонько ходил по коридору.
– Ну что? – спросил Ириней, когда он вернулся. Федор Иваныч не спеша повернулся на окне.
– Кто их знает. «Иваны», кажется, не пристанут. «Шпанье» [33]33
Иванами (в смысле нарицательном) звали в N-ской тюрьме тюремную аристократию. Шпанье, шпанка – презрительное название заурядной арестантской массы. (Прим. автора.)
[Закрыть], положим, кое-где ворчит. Пуще всех горячится Канарский. Слышите – у них уже начинается.
Действительно, в эту минуту послышался резкий стук в дверь, отдававшийся эхом коридора. Когда он смолк, то в разных местах прозвучали менее решительные удары. Коридорный быстро побежал на стук, и оттуда доносился до нас глухой шум разговора. Сильный грудной голос Канарского поднимался по временам раздраженным криком, но слов расслышать было невозможно. А в то же время из разных камер вырывались из отверстий и раскатисто гремели по коридору буйные окрики.
– А-атпир-ра-ай… Вали, ребята… Нажимай…
По временам какой-нибудь зычный голос просто разлетался несуразным гоготанием.
– Го-го-го-го!..
Тюрьма рычала, подобно пробуждающемуся зверю, и этими звуками выражала свой вызов, свое пренебрежение к обычной дисциплине.
– Ну а Кузьмин где? – спросил Ириней.
– В шестом номере его нет. Говорят и из секретной перевели в карцер.
– Не может этого быть, – сказал Иванов.
– Почему?
– А потому что… не для чего, – заявил он с полной уверенностью.
– Мало ли что… Не для чего!.. Да ведь плеши[34]34
Плеши – на тюремном жаргоне – начальство. (Прим. автора.)
[Закрыть]-то рассердились…
– Не из чего им горячиться, – сказал Иванов тем же тоном и обернулся к окну.
– Ну, может быть, и неправда. Кто-нибудь нарочно сказал, а только шпанье толкует: «разнесем, мол, карцер, на поверку в камеры не уйдем».
– Да еще выпустят ли из камер?…
– А двери сломать… нешто долго, – неожиданно вымолвил Иванов, стоявший до сих пор за мнение, что никакой «истории» не будет.
– И то говорят, – двери станем ломать… Кажется, однако, что общего согласия нет. А Иваны, так те еще и не подымались. В осьмой общей вчера майданище здоровенный шел. Должно быть, еще и теперь с похмелья головы трещат.
– Ну, кобылка[35]35
Кобылка – то же, что и шпанка. (Прим. автора.)
[Закрыть] пошумит маленько… Ничего!.. Да и Ферапонтов (смотритель) не дурак. Смотри, он и Кузьмина скоро выпустит. Пустое дело…
И Иванов опять повернулся на локте к окну.
Действительно, впоследствии оказалось, что Кузьмина не думали и переводить в карцер. Таким образом это известие нужно причислить к тем «ложным и волнующим слухам», которые рождаются бог весть откуда и быстро облетают взволнованную массу, подливая масла в огонь.
Я тоже оделся и вышел в коридор, поздоровавшись с моими сожителями. Я был еще полон радужных впечатлений сна, и окружавшая меня тюремная действительность как-то трудно пробивалась к сознанию сквозь эту светлую дымку.
Коридор был пуст, и воздух в нем был прохладнее и чище, чем в битком набитых камерах. Сквозь решетчатое окно с приподнятой кверху рамой недавно вставшее солнце кинуло в коридор длинную полосу золотистых лучей, которые тянулись по полу светлыми, игривыми пятнами, будто шевелившимися и переливавшимися на каменных плитах. Свежий ветер обдавал меня прохладным сквозняком, а я стоял и старался сообразить, где я и что вокруг меня происходит.
Говорят, утро вечера мудренее… Мудренее – пожалуй, но не всегда благоразумнее. Вчера вечером я понимал все, и все казалось мне довольно натуральным, хотя и не особенно красивым. А теперь воображение решительно отказывалось признать окружавшую меня действительность, и эта действительность продолжала мне казаться несообразнейшим сном.
Пустой коридор… Крепко запертые двери… Оттуда рвутся люди. Кто-то суетится и бегает с ключами, то резко вступая в полосы света, то утопая в пыльном полумраке… Кто-то сердито ворчит, кто-то гогочет и стонет, кто-то…
А в окнах коридора железные решетки…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.