Электронная библиотека » Владимир Короленко » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 24 августа 2018, 13:40


Автор книги: Владимир Короленко


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Зачем решетки и что я здесь делаю? Зачем я здесь, и неужто я не могу сейчас выйти; а если бы попытаться… Ну да, – там у солдат – заряжены ружья… Черт знает, что такое! И что я им, этим солдатам, сделал?…

Но и по мере того, как моя душа, разнеженная светлыми снами ночи, допускала к себе черту за чертой из окружающей действительности, – ум все-таки отказывался признать эту действительность, она все-таки казалась удивительно нелогичной, почти невозможной…

Запертые двери… Ну да, за ними арестанты.

В моем воображении проносится картина из дальнего детства. Я шел по улице с нянькой, и на повороте мы наткнулись на партию арестантов, окруженных конвоем. Я помню, с каким ужасом старуха уносила нас, малышей, на другую сторону улицы и как потом рассказывала дома о том, что мы чуть-чуть не попали в гурьбу «кандальных». Мне долго казалось после этого, что мы избегли страшной опасности.

Долго вспоминались мне угрюмые лица, и взгляд черных глаз одного из арестантов, кинутый нам в догонку, когда мы бежали через улицу, преследовал меня даже во сне. Проснувшись в глубокую полночь, я будил мать и спрашивал ее, крепко ли стерегут их в тюрьме и не могут ли они убежать и явиться ко мне… в особенности этот высокий, с черными глазами… В смущенной душе вставало смутное представление о нарушителях «общественной правды» и о необходимости их запирать и стеречь…

И вот, я сам теперь с ними, в тюрьме. Я вижу, что их стерегут крепко. Я стою среди них и чувствую, что не могу справиться мыслью с тем, что здесь вокруг меня происходит…

Они заперты… они стучат в двери… Кто-то суетливо шныряет по коридору со связкой ключей с совершенно растерянным видом. Это и есть один из представителей общественной правды, которую они нарушили. И те, вчерашние, – тоже ее представители…

Но тогда, что же это за странное сопоставление: преступники протестуют против беззакония во имя какой-то «правды» («где же у вас правда?» – слышится мне голос Кузьмина), – а явная неправда совершается именно представителями правды общественной. И протест остается тщетным.

А этот еще «ходатель» Кузьмин. Мне вспоминается его фигура и то, что говорили об нем вчера: сам он человек «денежный», принадлежит к числу так называемых «Иванов» и через месяц выйдет на волю. На нем ситцевая рубаха, суконные шаровары и сапоги «с бураками», а он приносил жалобы за тех, кому не выдают казенного платья, кто «обносился»… Кто он?… Преступник. Но вместе с тем, сам не испытывая голода, он возвышает голос и рискует за голодных… И за это он несет кару, сидит в одиночном заключении, может быть в сыром, темном и холодном карцере… И все это…

Неужели все это преступник несет за других?…

Да, за других! Это несомненно, так же несомненно, как и то, что смотритель, посадивший его в секретную, делал это лишь за себя и во имя хищнических Интересов. Кавардак, где все вывернуто наизнанку и вверх ногами… И я понимал все это еще вчера, представлял себе всю последовательность и причинность этого хаоса!.. Но вот теперь, после ночи со светлыми здоровыми снами, моя душа, ум, сознание настроились на какой-то особенный лад, где все было так гармонично, и цельно, и ясно, но во всем этом строе не оказывалось ни малейшего местечка для всей путаницы, предстоявшей теперь воочию «реальной» действительности. Я просто не мог ее мыслить, и лишь спустя долгое время и постепенно, черта за чертой, в моей душе смолкали идеалистические впечатления снов, и на их месте «реальная» путаница водворялась во всей яркости своего реализма.

– Да, да! Это именно так бывает, – подумал я и не без горечи в душе признал существующий факт… После этого мне осталось только вернуться в камеру, причем субъект с ключами немедленно запечатлел все мои размышления: он тотчас же запер меня на замок, ввиду приближавшейся «поверки».

VIII. Упавшая волна

Федор Иваныч, один из моих соседей, сам был когда-то тюремным смотрителем; он недаром провел много лет среди тюремной практики. Если мы все чуяли приближение грозы в настроении арестантов, то он, в свою очередь, чуял совершенную ясность в настроении начальства. Для грозы нужно напряжение двух противоположных электричеств… Серая арестантская масса, ободранная, голодная, лишенная всего, чего еще могла быть лишена, вконец изобиженная и затронутая в лице своего пострадавшего ходателя, – глухо ворчала и волновалась. В больших многолюдных камерах «поверку» встречали ропотом, и из задних рядов слышались даже определенные требования:

– Ваше благородие, – Кузьмина отпустите!.. Не доводите до греха лучше… Бунт сделаем.

Но смотритель, толстый, здоровый и сытый мужчина, с лицом, на котором виднелось равнодушие тюремщика, с глазами, глядевшими из-под тяжелых век, относился к этим заявлениям в высшей степени хладнокровно. Он вовсе не сердился. Да и за что ему было сердиться? Жалобы были направлены против него, – это правда. Но он и весь его штат были вперед твердо уверены, что эти жалобы останутся без всяких последствий. Смотритель делал вид, что трепещет начальственного гнева, когда его превосходительство важно тыкал палкой в пятно на стене или обнаруживал местопребывание капустной гусеницы. Но когда ухо его превосходительства поражали нестройные, резкие вопли арестантов, на лице смотрителя являлось только выражение трогательной заботливости о спокойствии высшего начальства, и ничего больше. И если вчера он посадил Кузьмина в секретную и запер на замок арестантов, то это сделано было без всякой злобы. Во-первых, нельзя же было оставить безнаказанным такое бесцеремонное отношение к начальству. Во-вторых, тут была отчасти ловкая тактика опытного человека: толпа была раздражена, у нее были известные цели, и они не достигнуты. Удовлетворить толпу было трудно и неудобно в видах администрации, поэтому было гораздо умнее – подставить толпе другие цели, другие желания. Кузьмина взяли, и обиженная «шпанка» забыла на время свои обиды: она помнит только своего пострадавшего заступника и ее лозунгом становится теперь общее требование:

– Ваше благородие… Кузьмина отпустите…

А это требование удовлетворить уже гораздо легче… Впрочем, пока – все эти заявления смотритель пропускал мимо ушей. Он только стоял у порога, когда солдаты считали арестантов, и внимательно смотрел на серую массу своими неподвижными глазами. Он видел суровые, еще более насупившиеся лица тюремной аристократии, видел робко-враждебнее взгляды мелкоты, видел острые огоньки злобы, загоравшиеся в иных глазах. Он слышал грубые ответы, замечал нецеремонные толчки, будто невзначай с пренебрежительным нахальством расточаемые проходящими арестантами прислужникам и караулу, – и внимательный холодный взгляд старика будто раскидывал над чем-то и что-то взвешивал. Он недаром провел десятки лет в этих коридорах и камерах лицом к лицу с этой разнородной по составу, но тем не менее замечательно однохарактерной массой. Он сжился с нею, как хороший наездник сживается с лошадью; он изучил ее изменчивое настроение, как опытный машинист изучает ход своего судна. Этот человек был связан с серой массой органической, тесною связью: он толстел по мере того, как шпанка худела; на его довольном лице разгорался румянец по мере того, как на их лицах выступала желтая бледность; его глаза сверкали, когда их тускнели и гасли; у него плодились дети, по мере того, как в камерах росла смертность… Так ему ли было не знать «своих» арестантов?…

Но он молчал. Поверка кончилась. Камеры отперты. Арестанты с гулом и шумом, топая ногами, крича, звеня кандалами, разбегаются по коридорам. В голосах, в движениях разнузданность и отсутствие дисциплины. Шпанка грозит, перекликается, заявляет требования и валит на двор, где должно произойти общее совещание о том, как «вызволять» Кузьмина.

Но на дворе вместо раздраженных криков слышны веселые возгласы. В середине двора столпилась куча арестантов, и среди нее высоко взлетает подкидываемый на руках «ходатель». Оказалось, что он был выпущен раньше всех и гулял по двору уже в то время, когда по другим камерам еще ходила поверка.

– Ваша правда, – обращается к Иванову Завязкин, вбегая в камеру, – Кузьмина давно отпустили.

– Известное дело, – говорит вяло Иванов, – из-за чего его держать? Кабы еще какому ревизору жаловался, а то… Ведь уж этот начальник известный. Смотритель его куда захочет, туда и повернет!..

Таким образом, волна, не успев подняться, упала. Толпа и тут оказалась толпой: шпанка считала важным результатом своей затеи уже и то, что она обошлась дешево. В этом обстоятельстве все видели некоторое нравственное удовлетворение:

– То-то!.. С нами тоже, брат, не очень-то!..

IX. Сословия N-cкой тюрьмы

И жизнь тюремного общества опять вошла в колею праздного шатания по двору и жестокой тюремной скуки.

Что такое тюремное общество, каков его склад и бытовые формы, – это уже известно из многих превосходных исследований и описаний, поэтому я ограничусь здесь лишь краткими чертами этого уклада и главным образом обращу внимание на некоторые особенности, отличавшие общество данной тюрьмы в то время, когда мне пришлось его наблюдать.

Главные черты, которые ложатся в основу тюремного общества, это, во-первых, подневольность, заранее предписанный образ жизни, во-вторых – некоторая обеспеченность извне во всем необходимейшем («кров» и «пища»). В этих рамках артельный дух русского человека создал свою оригинальную тюремную общину, с ее нравами и обычаями. Она стремится по возможности обойти стеснения, устанавливая майданы, род тайных тюремных заведений с продажей водки и табаку, приспособляя эти доходные статьи для нужд членов артели, нужд часто совершенно незаконных (пособие побегам и т. д.). Последняя цель проводится очень широко установлением, например, особых льгот для бродяг, которые пользуются в майданах обязательным кредитом до известных пределов, с весьма условным обязательством должников относительно уплаты долга. Во-вторых, организация тюремной артели стремится к возможно справедливому распределению пищи и удобств помещения, причем права членов не признаются равными. Артель имеет свои условия: каторжник; закованный в кандалы, уже в силу большего отягчения своей участи, пользуется некоторыми преимуществами перед «высадочными» или идущими на поселение. Но особенной любовью и признанием пользуется со стороны тюремного населения звание бродяги.

Таким образом, в обыкновенной тюремной общине вы всегда найдете три слоя: каторжанин – человек решительный, дерзкий, готовый на все, прошедший школу мрачного преступления, внушающий страх и умеющий взять то, в чем, быть может, ему бы охотно отказали. Затем бродяга, как бы рыцарь особого тюремного ордена, имеющего свои уставы и правила. Бродяга выделился не суровостью преступления; в числе бродяг есть, конечно, и убийцы, но есть также и просто поселенцы, не бывшие в каторге. Бродяга – странник, вечный жид, носящий в груди общее стремление арестанта к воле, к лучшей жизни, порой – к далекой родине. С тех пор, как злодейка-судьба поставила человека на скорбную, проторенную тысячами ног Владимирку, – для него действительность хуже смерти, а жизнь – лишь в мечте. Не у всякого хватает уменья, ловкости, наконец, решительности и силы реализировать эту мечту. А бродяга является ее носителем, ее адептом, ее рыцарем. Человек, который сумел уйти с каторги или с поселения, который прошел горы и долины Забайкалья под винтовками бурят, проплыл по бурному морю (так называют в Сибири Байкал), – такой человек доказал, что он не болтун, что он истинный служитель того святого огня – надежды, который горит в каждом сердце. Он – воплощенная надежда, ее носитедь, ее рыцарь. Правда, он теперь опять в тюрьме и опять пойдет той же дорогой. Но он все же прошел три-четыре тысячи верст «по воле», он «побывал на вестях у таежного генерала Кукушкина», дышал целые месяцы вольным воздухом, значит, – думает арестант, – он может опять уйти, – на этот раз с успехом, – и увести других за собой. Таким образом, бродяга является жрецом того священного чувства, которое только и светит еще в душе осужденного. Кроме того, бродяга отмечен особенной чертой трагизма, которая вызывает невольное сочувствие даже не у арестанта. И это потому, что он, этот вечный жид, носит в своем сердце желание, никогда не находящее удовлетворения. Он как будто прообраз общей судьбы человеческого рода: все его счастье, все проблески его мрачной жизни – в этом недостижимом стремлении к воле, потерянному счастью, которое, быть может, так манит к себе и кажется таким светлым именно потому, что оно потеряно. Вся жизнь бродяги – в тайге, на пустынных таежных тропах, среди трудов и лишений. Придет бродяга на родину – и тотчас же бродягу «имают» и опять «гонят» обратно. Да, никто лучше бродяги не может ощущать ту истину, что счастье человека – в стремлении… Но для бродяги – какое это горькое, какое тяжелое счастье!..

Наконец, третье тюремное сословие – заурядная серая масса, приговоренная к менее тяжким наказаниям – «высидке» или ссылке в места более или менее отдаленные. Это – мелкота и по роду преступления, и ничем себя не заявившая.

Но N-ский острог, который я здесь описываю, представлял еще некоторые особенности. В сущности, черты, о которых идет речь, встречаются и в других тюрьмах, но здесь они выразились особенно рельефно. Дело в том, что совершенно экстраординарные размеры, до которых развилось здесь хищение тюремной администрации под эгидой знатока капустных червей, – тоже отразились на тюремной общине. Значение одной из ее основ – даровой одежды и пищи – было сильно ослаблено: пища выдавалась в высшей степени недоброкачественная, и питание одной казенной пищей было равносильно медленному умиранию; одежда тоже почти не выдавалась или выдавалась рваная и не защищавшая от холода. Это обстоятельство выдвинуло в данном обществе экономический вопрос в самой острой форме и повело к тому, что общая группировка тюремных сословий усложнилась: наряду с тремя упомянутыми подразделениями, выделились категории более местного и притом экономического характера… А так как, сверх того, вследствие полной бездеятельности властей, производивших дознания и следствия, «содержающая» тюрьма содержала своих жильцов подолгу, далеко свыше среднего срока других тюрем, то эти категории приняли характер устойчивости и окрепли.

Заурядная масса называлась здесь «шпанкой». Откуда следует производить это наименование, – я затрудняюсь сказать. Быть может, фантастические, разнохарактерные и чрезвычайно причудливые лохмотья, в какие здесь рядилась эта серая масса за неимением достаточной казенной одежи, – подали повод к ироническому сопоставлению с «гишпанцем», являющимся в представлении русского человека образцом изысканно-причудливой костюмировки.

– Вон, глядите, какой шпанец идет, – кивнул мне головой Федор Иванов на одного из представителей этого злополучного сословия. Гишпанец был без «котов», босой; нижнее белье болталось отрепьями в виде бахромы; ворот некогда красной рубахи был истрепан до невозможности. И в довершение сходства с гишпанцем, несчастный, проходя мимо нас, употреблял все усилия, чтобы, искусно драпируя рваный халат, прикрыть им вопиющие недостатки остального костюма…

Впрочем, кроме слова «шпанка», сословие это характеризовалось еще собирательным названием «кобылка», что указывает на сближение этой массы с кучами насекомых. Это опять-таки очень метко: когда я смотрел на нее, как она без цели и смысла суется по двору, не зная куда девать свою бесформенную и тупую тоску, как она налипает на окна в коридорах, как она кидается на всякую начавшуюся где бы то ни было драку, сразу наваливаясь бессмысленно барахтающейся кучей, – мне всякий раз приходило на ум это сравнение с кишащею кучей насекомых. Шпанка – это все безличное, несчастное, потерявшее руководящую нить в бессмысленном хаосе тюремных часов, дней и недель. Шпанка не осуждена окончательно и бесповоротно; большинству предстоит высидка, оправдание, недальняя ссылка. Только бы поскорее «вырешили», «обсудили». Шпанка ждет, шпанка надеется, шпанка просит, плачет, умоляет. Дни уходят за днями, месяцы складываются в годы, и каждую неделю надежды шпанки аккуратно разбиваются стряпчим, неуклонно сообщающим, что дело у «заседателя 2-го участка». У шпанки накипает отчаяние, тупое недоумение и ужас человека, свалившегося неожиданно в колодезь и начинающего убеждаться, что никто не имеет желания его оттуда вытащить. Но так как надежда погибла не окончательно, то шпанка хватается за всякую соломинку. Шпанка покорна, робка и склонна к унижению. Она носит лохмотья, ест гадость, терпит и от начальства, и от более решительных сотоварищей, которые на ее злополучии созидают свое благополучие. В одном из стихотворений некоего тюремного поэта, с произведениями которого я имел случай познакомиться в той же тюрьме, начальство обращается к шпанке с таким наставлением, которое действительно является в данном случае единственным руководящим принципом, заменившим все томы Уложений:

 
Да вы знаете ли это:
Кто чиновнику грубит,
Тот не только одно лето, —
Десять лет в тюрьме сидит!..
 

И шпанка старается умилостивить всех, чем может…

Испытывали ли вы упорную, продолжительную зубную боль? Если да, – то вы, вероятно, помните то особенное чувство, которое является ее результатом: минуты, часы тянутся бесконечной чередой, а эта тупая, невыносимая, ноющая боль не смолкает. Нервы слабеют, слабеет воля… Кажется, никогда уже не наступит успокоение, и из глубины подымается, теснится в груди это особенное бесформенное ощущение… Какая-то тоска, злоба, которая сосет и гложет тем сильнее, что она совершенно не имеет на что обратиться. Она готова прорваться, но вследствие этой беспредметности остается внутри и делает самую жизнь невыносимой пыткой.

Представьте то же чувство, только менее острое, но зато растянутое на целые длинные месяцы, а пожалуй, и годы, – и вы поймете общее настроение тюремной шпанки… Человек ждет решения. Быть может, по этому решению ему придется отсидеть месяц, но он сидит уже девять-десять месяцев, год, полтора… И каждую неделю ждет стряпчего, и каждую неделю его надежды разбиваются, и каждую неделю в груди нарастает тупая боль отчаяния… Впереди – неопределенная цепь этих дней и недель жуткой тоски. И в душе растет злоба, которой некуда излиться. Но она все же растет и она-то, эта злоба, глядит из бегающих глаз этого человека, которые тускнеют вдобавок от голода… И с этой тоской в груди шпанка шатается из угла в угол тюрьмы, где всякое пятно давно изучено. Шпанка так же легко бросается к вашим ногам, как и лезет в драку; так же легко проливает слезы, как и ругается; она перед вами унижается, но может укусить, вдруг, без всякой видимой причины, от одного тупого и беспредметного бешенства, которое накипело в груди. И все это совершается на одном общем фоне – грозящей, снедающей тюремной тоски и скуки.

В коридоре на моих глазах нередко происходили сцены в таком роде. Идет арестант с каким-то ведром с известкой. Навстречу другой – со шваброй. Швабра слегка задевает ведро.

– Ты что толкаешься! – вдруг грозно вскрикивает известка.

– Молчи! – орет швабра.

Один кладет швабру, другой ставит известку на пол.

– Я-те, смотри, тресну!..

– Попробуй, подлая фигура!..

Собирается куча зрителей. Противники наступают друг на друга, причем оба сыплют самыми отборными, самыми изысканными ругательствами, какие только и может придумать тюремный досуг. Иногда дело доходит до драки, и тогда зрители непременно принимают участие. Крик, шум, со двора бежит караул…

Но большей частью до драки не доходит.

Оба противника отлично понимают, что ни один из них не виноват в том, что другого держат в постылой тюрьме, и потому диапазон ругани понижается.

– У-у-у!.. – рычат оба, сближаясь лицами, и в сверкающих глазах видна надежда, что противник не выдержит и даст резонное основание для возмездия.

Но – еще минута, в течение которой оба гишпанца наскакивают подобно петухам друг на друга, – и затем, как-то вдруг, опять без видимой причины, оба отворачиваются. Один берет швабру, другой ведро – и оба уходят, как ни в чем не бывало.

За то стоит кому-нибудь начать драку, и «шпанье» так и липнет к дерущимся.

Однажды в полдень я подошел к двери коридора, когда она отворилась и в коридор ввели арестанта. За ним шли двое конвойных. Очевидно, вели его в секретную. Арестант торопился, робко озираясь. По-видимому, он имел причины чувствовать себя не в полной безопасности и старался пройти незамеченным, пользуясь тем, что арестанты гуляли и коридор был пуст…

Но вот из камеры вышел высокий брюнет, остановился, пристально взглянул на потупившегося новичка и, когда тот проходил мимо, – вдруг бросился на него. Послышался какой-то визг. Конвойные не успели сообразить в чем дело, как новичок лежал на полу, а нападающий сидел на нем.

– Братцы, бей… бей его… – крикнул последний каким-то сдавленным, задыхающимся голосом, и вдруг из растворенных камер стали выбегать люди, и все кидались на несчастного. Зрелище было безобразно и ужасно. Первый нападавший с усилием высвобождался из навалившейся кучи. Куча эта визжала, сопела и шевелилась. По временам она раздвигалась сама собой, и тогда мелькало искаженное от боли, страха и ударов лицо жертвы.

– Братцы… душу… душу… на покаяние… – хрипит несчастный, но этот хрип смолкает, сдавленный и затертый ожесточенною кучей, которая тяжело барахтается и сопит с какой-то устрашающей нечеловеческой жестокостью.

Я бросился на помощь двум конвойным, но наши усилия, конечно, не спасли бы жертву, если бы коридорный, убежавший в контору еще при начале свалки, не привел караульных, которые раскидали эту обезумевшую от ярости кучу прикладами.

В этом случае мне удалось узнать причину бойни: тут действовала тюремная Немезида. Несчастный, подвергшийся этой жестокой экзекуции, препровождался из М-ской центрально-каторжной тюрьмы. В этой тюрьме содержался в секретной камере важный преступник, которого фамилия не была известна даже арестантам. Семенов (фамилия избитого) носил ему пищу и выносил из его камеры «парашку». Заключенный, которому не к кому больше было обращаться, попросил С-ва написать кому-то в Россию письмо с извещением, где он находится, и. с просьбой выслать денег, причем деньги должны быть посланы на имя Семенова. Последний согласился; деньги пришли перед самым выходом Семенова из центральной тюрьмы на Кару, и он их присвоил. Он думал, что тюрьма об этом не узнает. Кроме него и двух тюремных надзирателей, специально приставленных к узнику, – никто не видался и не говорил с заключенным. Но тюрьма как-то узнала. Пересыльная партия, которая пришла из М-ской тюрьмы, разнесла всюду весть об измене Семенова заключенному в каменный ящик товарищу. Партия проходила через пересыльную тюрьму, а Семенова, для ограждения его безопасности, привезли в «Содержающую», но, как видите, тюремная Немезида и здесь настигла изменника.

Часа через два я подошел к дверям секретной, чтобы наведаться о состоянии избитого. Уже вечерело. В окно секретной глядели тусклые сумерки. Что-то темное лежало на койке. Я разглядел фигуру Семенова, который лежал, уткнувшись лицом в подушку. Крупная спина его как-то странно вздрагивала.

Было что-то ужасное в положении этого человека, которого должны были запирать в одиночной камере для его собственной безопасности. Было что-то ужасное в тяжелом молчании темневшей камеры и в безнадежной неподвижности лежавшей на койке фигуры.

– Семенов! – окликнул я.

Арестант вздрогнул и как-то пугливо прижался к койке.

– Не бойтесь. Я пришел спросить, как вы себя чувствуете?

Мой голос, в котором он услышал участие, ободрил Семенова. Он приподнялся, причем я услышал тяжелый стон боли, – и тихо подошел к дверям.

– Плохо. Ох, не жилец я на белом свете…

– Ну, даст бог оправитесь! А куда вас посылают?

– То-то, шлют меня на Кару: там уже есть наши…

Этим все было сказано. Я не нашел слова утешения и только с тяжелым чувством слушал за дверью вздохи человека, которому не мог помочь ничем. Попрощавшись, я отошел от него, и пока я шел по коридору – мне слышались трудные шаги избитого Семенова, а до чуткого слуха долетали его стоны.

И долго ночью я не мог уснуть; мне все представлялась темная каморка, и человек, лишенный всякой надежды, которого будущее темно, как могила…

– Пожалуй, до смерти забьют, а то может и выживет, а только бить его будут всюду. Там, может, как-нибудь этими же деньгами откупится.

В этом случае все-таки действовало что-то вроде тюремного правосудия. Бывает и хуже.

Общая камера улеглась. На нарах рядами лежат спящие арестанты. Нагоревшая лампа коптит и льет печальное, скудное освещение.

На одной из нар тихо приподнимается человек. Прислушавшись, он встает, берет свой халат, трогает рукой одного-двух соседей, и вся кучка тихо крадется к одному из спящих арестантов. Халат быстро накидывается на голову жертвы, и начинается возня.

– Бей, братцы… д-души!..

Шпанка схватывается спросонья, протирает глаза и кидается в кучу. Возня усиливается, слышатся стоны.

– За что и кого это у вас вчера били? – спросил я у одного из жильцов камеры, из которой ночью слышны были крики, сдавленные и заглушенные халатом.

– Да так, зря… Иваны проклятые мужичонка травили. Жиганят!.. У него и денег уже нет; последнюю коровенку баба продала, а они все требовают.

– За что?

– Да за парашку…[36]36
  Парашка – посуда, которая ставится в камерах на ночь. С новопоступивших в тюрьму берут плату за парашку в пользу артели, причем внесший эту плату освобождается от обязанностей вносить и выносить ее. Во многих местах это служит средством для страшного вымогательства со стороны арестантских воротил. (Прим. автора.)


[Закрыть]
Говорю: зря.

– Как же вы-то позволяете бить невинного человека?…

– Да ведь у них, у Иванов, прихвостни свои из шпанки, – тут и самому достанется… И то сказать: тюрьма!.. вдруг это среди ночи накинутся: «Бей!» Иной и не знает, кого, за что, например, бить; вскочит на нары спросонок, туда же галдит: «Бей не на живот!» Народ, знаете, в жестокость от тюрьмы этой самой вогнат. Спросишь этто иного: «Да ты за что бил?» – «А кто его знает…» Вот такое дело! Таким добытом можут они человека со свету сжить… бывало это многократно.

Итак, вот что такое несчастная, оголтелая шпанка.

Со шпанкой смешивается, но все же несколько возвышается над нею жиган, человек тертый, бывалый, который из-под воза легко взбирается на воз и из рядов шпанки ежеминутно может перейти в ряды имущественной тюремной аристократии, называемой Иванами (нарицательное).

В одном из стихотворений тюремного поэта, – стихотворении, рисующем картину тюремного дня на дворе, встречаются черты, характеризующие все три упомянутые класса. Стихотворение начинается картиной майского дня и вызываемого этим ярким днем настроения:

 
Утро ясное настало,
Майский день уже сиял.
Солнце на небе играло,
Арестант заликовал.
 
 
Горе прошлое забыто.
Жизнь веселая кипит.
Иванов с своею свитой
На посте своем стоит.
 

Затем картина самого оживления в среде арестантов:

 
На дворе «стосы» открыты,
И игра идет давно;
Иваны по горло сыты.
А жиган глядит в окно.
 

Но вдруг -

 
…Свист резкий раздается,
Значит: в камеры спеши!
У нас так уже ведется:
В гости жалуют плеши.
 
 
В тюрьму входит начальство.
Дверь по фронту отворилась,
И ступил конвой вперед.
«Шпанья в правде убедилась»,
Стряпчий жданный к ним идет.
 

Надеюсь, читатель не посетует на меня за то, что я привожу это произведение слегка прихрамывающей и не отличающейся выспренным полетом арестантской музы. В нем, хотя и не особенно рельефными, но зато меткими чертами характеризуются все три класса:

 
Иваны по горло сыты,
А жиган глядит в окно.
 

Действительно, сытость, имущественная самостоятельность, «капитальность», если хотите, – вот главная черта тюремного Ивана. Он носит ситцевые рубахи, сравнительно чистые, сапоги с бураками, иногда на нем вы увидите хорошую поддевку, иногда даже пиджак (это, конечно, незаконно, но очень экономно с точки зрения администрации тюрьмы). Он достает водку и может, если сочтет нужным, «поднести» человеку, который заслужит его расположение. Это все дает силу и влияние; он человек благополучный и держащий в своих руках хоть крупицу чужого благополучия; поэтому его голос звучит громко и уверенно в общественных арестантских делах: он может внести плату за право держать майдан (отдаваемый с торгов), он имеет шансы «снять кухню», быть выбранным в старосты. Наконец, в мастерских он же усаживает десятки людей за свою работу и, платя им крохи, делясь барышом с начальством, прикапливает рубли за рублями.

Да! И здесь, как и во всем божием мире, копейка, положенная в чужой труд, политая чужим потом и кровью, родит другую копейку для своего обладателя.

И живется Ивану сравнительно легко. Он не потеряется среди хаоса тюремной неправды, и, если нужно, выкупится, двинет деньгами свое дело, подкупит, «подмажет». Если нельзя, наймет за себя кого-либо из шпанки и сам идет на поселение, а оттуда в бега, между тем как какой-нибудь «сменщик» из «шпанки» идет за него на каторгу, иногда рублей за пять или за десять.

«А жиган глядит в окно!..» Глядит и думает крепкую думу. Он человек тертый, решительный, бывалый. Он изучил тюрьмы и этапы, он чувствует себя гораздо выше шпанки, но обстоятельства его круты. И он глядит в окно и обдумывает какую-нибудь штуку, чтобы жигану стать Иваном. И он придумает. Фортуна не вечно его преследует, хотя она к нему очень изменчива. Обман, вымогательство, иногда просто кража у простоватой шпанки – вывозит жигана. Но чаще всего вывозит его игра, которая ведется в тюрьме с ужасным азартом и иногда на очень крупные суммы… Однообразная канитель тюремных дней рождает потребность в сильных ощущениях, а где же найти их, как не в крупной игре?

Тюремный поэт рисует превратности игры в течение каких-нибудь двух-трех минут, во время самого свистка, зовущего в камеры:

 
Свисток усердно свищет,
Банкир убил туза.
Жиган деньжонок ищет…
В кармане лишь махра…
 

Но свисток не успевает еще смолкнуть, как жиган извернулся, раздобыл деньжонок, и вот картина меняется:

 
Свисток умолк. Смятенье!
Банк сорван жиганом.
Банкир от раздраженья
Ревет уже быком.
 
 
Свисток опять раздался,
Вот поворот какой:
Иван ни с чем остался, —
Иваном стал другой.
 

Однако судьба все-таки остается судьбой, и но большей части жиган недолго пользуется благополучием. Такой уж нрав у него неровный и неспокойный. Человек с чертами кремня и выжиги, несмотря на превратности счастья, – все же опять укрепится и останется Иваном, между тем как жигану на роду написано вечно «глядеть в окно», вспоминать о коротких минутах, когда ему улыбалось счастье, и придумывать новые махинации.

Наконец, и среди бродячего, вырвавшегося из острога так или иначе населения, сибиряк отличает жигана от мирного бродяги. Бродяга идет со своим котелком прямой дорогой, прося Христа ради, иногда запевая под окнами унылую «милосердную». Жиган, хотя бы из тех же бродяг, – другое дело. Он рыщет лесом, его видят по временам деревенские бабы, как он сверкает на них из тайги горящими глазами, он является в подозрительных харчевнях и с самыми отчаянными из местных воров, и где он появится, там нужно держать ухо востро, потому что жиганы – не смирные бродяги, бредущие вереницами к какой-то неведомой цели, точно запоздалые перелетные птицы. Нет, жиган – натура беспокойная и ищет «фарту», идет на риск и на самое отчаянное дело.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации