Электронная библиотека » Владимир Лорченков » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Бессарабский роман"


  • Текст добавлен: 19 марта 2025, 13:30


Автор книги: Владимир Лорченков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
42

Здравствуйте, Иван Михайлович, говорят издалека прохожие и приподнимают над головой шляпу. Уважают его. Заикин, прибывший в Бессарабию по контракту выступать в местном цирке да оставшийся здесь на долгие пятнадцать лет, неторопливо кивает. Уважает себя. Крепкий мужчина в годах, с прекрасного цвета лицом, всегда аккуратно одетый, слегка даже щегольски, Заикин любит прогуливаться по улице от своего дома к проспекту Короля Михая, бывшему до румын проспектом императора Александра и ставшему в независимой Молдавии проспектом Штефана Великого. Страсть к названиям. Заикин снисходительно относится к этой черте молдаван, ну или бессарабских румын – как их ни назови, люди-то одни. Он вообще к аборигенам ласков, в отличие от многих русских. Иван Михайлович! Право, не будете же вы утверждать… Не буду, говорит он, но неужели вы, сударыня, станете отрицать, что молдаване добры, кротки и трудолюбивы, а те черты характера их, кои принято осуждать, не что иное, как признаки инфантильности этой детской, в сущности, нации.

Молдаване и впрямь дети. Восхищенно глядят они на то, как Иван Заикин, подняв над головой штангу с десятью взрослыми мужчинами, легко вертит эту конструкцию над головой. Жонглирует гирями. Сваливает быка ударом кулака по лбу. Румыны аплодируют. Администрация, вся сплошь из Бухареста, состоит из образованных господ офицеров, они относятся к русским с прохладцей, но сочувственно, – в конце концов, это неплохие русские, которые пострадали от большевиков и которые спасут нас от большевиков. Может быть. В 1930 году, конечно, в это верится уже не так, как в 1927-м. Иван Михайлович Заикин заходит в свой дом, он глядит в окна квартиры писателя Лоринкова, которую тот снимал четыре года, когда еще не был женат, квартиру по улице Албишоара.

Дом Заикина – на улице Заикина. Хорошо хоть эту не переименовали, думает писатель Лоринков, – что удивительно, учитывая страсть моих земляков к переименованиям. Названия порхают. Одна улица может за два года сменить до десяти названий. Молдаване, словно дети, искренне верят, что, если сменить вывеску, что-то изменится. Но улицу делает не название, а подметенный тротуар и отсутствие заплат на проезжей части, брезгливо думает Лоринков, излишне нетерпимый к своей инфантильной нации.

Заикин улыбается. Человек гигантских размеров, Иван Михайлович с трудом умещается в аэроплане, на котором облетает окрестности Кишинева, – ведь он, помимо атлетики и борьбы, увлекается этим спортом будущего, авиаторством. В шлеме он великолепен. Дамы собираются посмотреть, как русский Геркулес, коротающий в Кишиневе дни в большевистском изгнании, усаживается в самолет. Какие ляжки! Иван Михайлович посмеивается. Он человек западных взглядов, либерал в том смысле, в каком либералом был Пушкин, поплевывавший вишневые косточки на жирную землю Бессарабии. Все пройдет. Все образуется, уверен Иван Михайлович, все будет хорошо, главное поменьше думать и говорить о политике, побольше заниматься физическими упражнениями и интересоваться всем новым и прогрессивным. Авиацией, например. Геринг кивает. Лоринков жмет штангу.

Иван Заикин садится в кафе под открытым небом, за зданием Благородного собрания, которое нынче кинотеатр, а парк, в котором это кафе было, теперь парк Пушкина. Бюст поэта уже стоит. Заикин садится как раз так, чтобы видеть этот памятник – точную копию московского – и фонтан. Приносят чай. А ведь я здесь уже десять лет, думает Заикин. 1937 год. За дальним столиком истерично смеется какая-то госпожа, и Заикину неприятно видеть, как она держит папиросу, как она накрашена, как она бросает взгляды на румынских офицеров и как те бросают взгляды на нее, Заикин даже чувствует запах ее духов, чересчур сильный, сомнений нет, в кафе сидит шлюха. Говорит по-русски. Иван Михайлович морщится, он уверен, что русская эмиграция должна нести здесь бремя белого человека. Хмурится, отворачивается.

Бронзовый Пушкин, напротив, глядит на Ольгу Статную с интересом – женщина хочет подцепить какого-нибудь офицера рангом повыше, чтобы узнать побольше, и передать информацию своим коллегам по подполью, – классик всегда был терпим к девушкам, слабым на передок. Чего уж, любил это дело. Заикин и Пушкин не знают, что Оленька разведчица. Оленька шпионка. Так говорит о себе стареющая – уже под сорок – Ольга Афанасьевна, когда остается одна и раздевается перед зеркалом размером в стену ее дома по улице Болгарской. Не зеркало большое, стена маленькая. Домик крохотный. Голова под потолок. Одной оставаться страшно. Одной оставаться глупо, нелепо и опасно. Ольга не любит оставаться одна – сразу же в голову приходят мысли о тщетности всего (знать бы чего), и хочется мужа, детей, и уехать куда-нибудь, и чтобы дом был просторный, а не эта клетка, в которой пахнет известкой. Белили недавно. Поэтому Оленьке – как она себя называет – на самом деле нравится то, что с ней спят румынские офицеры, и вовсе даже не из-за этого, а потому, что в это время рядом с ней кто-то.

Хотя, конечно, можно обойтись по-другому. Завести кошку? Но тогда товарищи – Статная все еще произносит это слово, спотыкаясь языком, – посмотрят с презрением. Будут отворачиваться в толпе. Они и сейчас отворачиваются. Но делают это специально, чтоб никто не узнал, что они связаны, и что Ольга Статная не шлюха, а разведчик. Хотя для многих шлюха. Пушкин вот пялится. Заикин хмурится. Ольга выпивает рюмку коньяку, что уже само по себе довольно смело, и встает, чтобы подойти к знаменитому русскому. Здрасте. Борец молча ждет, чего скажет ему эта расхрабрившаяся шлюшка, смотрит снизу, но так, будто сверху. Офицеры поглядывают. А у нас, говорит вдруг Статная, ваша фотография была, вы там в трико стоите и держите над головой повозку, а в той сидит целое семейство крестьян малороссийских, папенька всегда вашей силой восхищался, он даже говорил, что сам Котовский вам письма писал, про приемы спрашивал, правда? Весьма обязан, бурчит пятидесятилетний Заикин. Что-то еще? Я разведчица, хочет сказать ему Ольга, и выполняю задание, я вроде Котовского, рискую собой во имя благородной цели, вот кто я, а не то, что вы думаете. Но коньяку не хватает. Ольга, глупо улыбнувшись, возвращается к своему столику и из-за смеха каких-то посетителей краснеет, хотя, может, это и не над ней смеялись.

Играет оркестр. Военный, играет марши, и мелодии всякие наигрывает, это – то немногое и то многое, что в Бессарабии не меняется, не переименовывается и не разрушается. Оркестр играл при царе. При короле. При Советах. При маршале. Снова при Советах. После Советов. Военный оркестр в парке Пушкина играл всегда, и всегда бегали вокруг него дети, и сидели на лавочках зеваки, и мундиры на оркестрантах были разными, но всегда новенькими и выглаженными, и репертуар разным, но всегда инструменты были яркими и начищенными, и трубы блестели на солнце, как обручальные кольца. Заикин встает и уходит. Гуляющие почтительно расступаются. Здороваются. Оркестр, музыка!

43

Писатель Лоринков выходит за город и садятся на холме, с которого открывается вид на широкую дорогу, соединившую город с аэропортом. Несется кортеж. В Кишиневе открыт какой-то там саммит каких-то там стран, и президент Воронин дарит уже премьер-министру Путину хрустального крокодила. Русский вежливо благодарит, чуть подняв брови. Этот зверь, это вот рептилия, в смысле я хочу сказать пресмыкающееся, говорит президент Воронин, оно никогда не идет взад, в смысле не пятится, вот… Спичрайтеры стонут. Путин кивает.

Кортежи несутся из аэропорта в город весь день и часть ночи. Все утро и часть следующего дня кортежи несутся из города в аэропорт. Собираются зеваки. Улицы оцеплены и снайперы лежат на крышах домов, готовые пресечь любой акт террора, а жителям домов у дорог велено не подходить к окнам. Стреляем без предупреждения. Лоринков открывает бутылку шампанского и пьет ее из горлышка, глядя на то, как по дороге несутся огоньки. На нем белый свитер. Снайпер на крыше берет человека в белом свитере и с шампанским в руке в прицел и разглядывает несколько минут. Вроде нет. Как сюда попал этот идиот, спрашивает он в приемник на плече, глядя в прицел, и спустя полчаса на холме показываются запыхавшиеся полицейские. Пожалуйста, уходите. Лоринкову все равно, шампанское он уже допил.

Подобные недоразумения для него не впервой, думает он, глядя, как стрекочет над Босфором полицейский вертолет, а улицу перекрывает турецкий спецназ в смешных пластиковых щитках, из-за которых парни похожи на роботов его сына Матвея. В Стамбуле сам папа римский. Приятель, спрашивает ошарашенный полицейский Лоринкова, бредущего вдоль абсолютно пустой набережной, как ты здесь оказался? Пришел, говорит Лоринков. Пораженный полицейский глядит на человека, вовсе не удивленного тем, что он в центре Стамбула, возле Босфора, на совершенно пустой улице. Сумасшедший русский. Угадал, кивает Лоринков и только тогда интересуется, в чем собственно дело. Папа римский сейчас будет идти по этой дороге, говорит полицейский, и писатель Лоринков кивает. Знаешь, говорит он. Как-то в Кишиневе, откуда я родом, меня чуть было не пристрелил снайпер, потому что холм, на котором я выпивал вино, оказывается, был самым удобным местом для нападения на кортеж, который как раз совершенно случайно… Полицейский смеется. Невероятно, как всякая правда.

Да кто ты такой, спрашивает, все еще смеясь, полицейский, и Лоринков, стоя под стрекочущим полицейским вертолетом, на улице, по которой вот-вот проедет папа, отвечает. Я писатель, говорит он. Уже уходя, провожаемый почтительным эскортом полицейских – мусульмане тоже бережно относятся к юродивым, – он думает о том, что впервые признал это как факт. Я писатель, думает он. Я писатель, говорит он. Что, вежливо спрашивает его другой полицейский и дает визитку гостиницы брата, где отлично кормят, всего в шаге от Святой Софии, друг. Папа Бенедикт проезжает. Улицы и набережные вновь наполняются сотнями тысяч людей, и толпы, эта кровь Стамбула, вновь циркулируют, и Лоринков уходит от себя растерянного, уходит от Босфора и поднимается от Золотого Рога, который переходит по мосту, мимо футбольного стадиона, на площадь Независимости, чтобы прогуляться по проспекту Истикляль. Пахнет сдобой. Гремит трамвай.

44

Писатель Лоринков давно уже ничего не пишет. То ли дело, когда он был не писателем, а человеком, который просто много писал. Зато он запускает воздушного змея – на том самом холме, на котором сидел, глядя на президентские кортежи, склонив голову в прицеле снайпера внутренних войск. Змей трепещет. Под ним, раскинув руки, суетливо бегает сын писателя Лоринкова, которому очень хочется запустить змея самому, но он еще чересчур мал, придется просто посмотреть и потерпеть. Теперь держи. Змей поднимается, медленно, как человек, который после падения становится на ноги, и взмывает. Сын держит леску. Писатель Лоринков страхует и глядит на сына. Думает, что люди не становятся со временем лучше или хуже, слабее или сильнее, умнее или глупее. Единственное, что меняется, – всего лишь размеры тела. Мы становится больше, а потом, к старости, снова уменьшаемся. Это всё. Возраст играет с нами, как мальчишки с лягушкой и соломинкой. В остальном мы не меняемся, думает Лоринков, которого не узнают однокурсники по университету, настолько он изменился и так повзрослел за каких-то десять лет.

Откуда-то снизу карабкаются человек пятнадцать, которые тащат парашют с мотором. Модная в этом году забава. Лоринков морщится, потому что любит бывать с сыном наедине: испытывая чувство необъяснимой жалости при виде детской спины, он позволяет мальчишке побыть собой, и тот, оторви-и-выбрось, странным образом, затихает. Глядит внимательно. На холме обычная история. Общечеловеческая. Младший держит змея. Старший страхует. Писатель Лоринков думает еще, что история – слепая. Что она не ведет к какой-то точке, к кульминации какой-то, и что мы сами эту кульминацию себе позже выдумываем; для времени же, решает писатель Лоринков, остановок нет. История не вела Александра к Гавгамелам. Для нее Гавгамелы – такой же миг, как день до них или сто дней спустя. Для времени любой значимый для нас день – песчинка из миллионов на пляже. Значит, время не следит за нами, думает писатель Лоринков, наблюдая за змеем. Как река не следит за поднятым течением песком. Лоринков глубоко вздыхает и чувствует, что с этого момента наблюдение снято. За ним никто не следит. Мы свободны. Как герой книги Фаулза, которого оставили наедине с собой и его любовью. Опека с нас снята. Мы свободны. Я свободен, говорит вслух писатель Лоринков. Чего это я, думает он. Змей вырывается и, покрутившись над ними, уносится вверх. Синий проказник. Ветер усиливается. Сын радуется.

45

Из-за того, что подул ветер, в октябре 1997 года в Кишиневе становится холодно, хотя и солнце, так что двое бродяг, пришедших на Армянское кладбище со стороны телецентра, то есть сверху, где нет ворот – они просто перемахнули через забор, – стараются копать быстрее. Машут лопатами. Вопросов они не вызывают. Потому что на кладбище постоянно кто-то копает: хоть оно и закрыто, но честолюбивые молдаване все как один хотят, чтобы их зарыли в центре города. Потому что они оборваны и пьяны, как обычные сотрудники кладбища. Потому что выходной день, и на кладбище нет никого, кроме сторожа, да и тот дремлет у ворот.

Копай быстрее. Бродяга подзуживает товарища, а тот машет часто, да неглубоко. Хватит отдыхать, поработай и ты, бормочет копающий, и второй присоединяется к делу. Ты уверен? Богом тебе клянусь, я знаю, что в этой могиле дыра, под которой и есть склеп этого самого Бернардацци сраного. Ну гляди. Бродяги копают. Они собираются пробить дыру в кирпичном склепе самого знаменитого архитектора Бернардацци, который построил здесь почти все. Церковь в центре, церковь в Унгенах, городская управа, больница, планировка центра… Все он. Бернардации придумал Кишинев. Еще до того, как его преобразили Советы, конечно, но те отнеслись к наследию архитектора бережно, и в Молдавии царит культ Бернардацци. Здесь есть улица Бернардацци, был кинотеатр имени Бернардацци, работает школа Бернардацци. Нет только могилы. Как-то в суете революции, последовавшего за ней воссоединения с Румынией, прихода Советов, ухода Советов, прихода-ухода румын, возвращения Советов о могиле Бернардацци забыли. Знают, что на Армянском. Где именно на этом кладбище, знает один бог, да и тот изрядно запутался в чехарде переименований, которыми так увлекаются молдаване. Где-то тут.

А вот двое бродяг – алкоголик Миша Полянский и наркоман Павел Григорчук – знают, потому что один из них в бытность свою приличным человеком жил рядом с княгиней Кантакузиной. Ну из бывших. И та ему в очереди за морковкой – они появились в МССР при первом секретаре Петре Лучинском – рассказывала, что присутствовала на похоронах самого Бернардацци, и упомянула, что архитектора предали земле со всеми его любимыми перстнями. Куча золота! А еще камни, так что копай быстрее, говорит обезображенный водкой Полянский напарнику, потому что именно это место она мне указывала, дура старая, когда я ей лапшу на уши повесил, что интересуюсь историей города и все такое…

Лопата звенит. Друзья выкапывают старую могилу середины двадцатого века, а под ней натыкаются на кирпичную кладку. Так и есть. Могила Бернардацци перед ними, и ничего не стоит разбить старый кирпич, изрядно отсыревший под землей, – что они и делают, но потом прячутся. Слышат шаги. Из-за ряда могил царских офицеров, похороненных здесь в 1914 году, после неудачной атаки на позиции немцев, – тридцать одна могилка – показывается человек. Выглядит странно. Молодой парень с большой серьгой в левом ухе, клетчатом пальто, с длинным белым шарфом и тремя бутылками вина в руках. Искатель приключений. Но парень удивляет бродяг: посидев на лавочке и поговорив сам с собой в полный голос – сука, отвянь от меня, проклятая дрянь, господи, вернуться бы, а чтоб дома никого не было, куча золота, человек или тварь дрожащая, давай, ну сколько же можно пить, много, о, много, – он выпивает два литра вина, и очевидно, что это даже не пятый и шестой литры в этих его сегодняшних сутках. Дрожит с отвращением, прикрыв глаза. Потом встает и, покачиваясь, подходит к яме, разрытой бродягами, спускается вниз, в склеп, как будто так и надо!

Бросаются вперед. Парень уже лежит внизу, без чувств, – видно, подвернул ногу и упал, – и бродяги решают оставить его как есть, судьба. Раскрывают гроб. Там лежат кости, немножко ткани, но никаких перстней, никакого золота, ничего. Бродяги ссорятся и орут друг на друга – видимо, подозрительная старуха-сука не на ту могилу навела, – и, разозлившись, один бьет другого лопатой по лицу. Тот падает, ударивший убегает.

Княжну Кантакузину обманом выселяют из квартиры, и она перебирается в дом престарелых, где пишет воспоминания о царской Бессарабии. Успевает закончить. Ветер все сильнее, и двери и окна домов закрываются. Мэр Кишинева Дорин Киртака расстегивает ширинку и сует туда куклу Микки-Мауса. Президент Воронин пьет коньяк, захлебываясь, и проливая его себе за воротник. От ветра Бессарабия сходит с ума.

Уже мертвецки пьяный – но еще не писатель – Лоринков лежит в склепе, не видя и не слыша происходящего, а над ним в дыре, пробитой бродягами, свищет ветер. Лоринков ворочается. Приходит в себя несколько часов спустя и, не замечая кровоточащего тела бродяги, копается в гробу условного Бернардацци. Жалкое тряпье. Лоринков сплевывает и выбирается на поверхность. Идея прийти на кладбище, чтобы совершить безрассудный поступок – и заодно разжиться драгоценностями из какого-нибудь старинного склепа, – уже не кажется ему остроумной. Экзистенциальный, блядь, опыт, с иронией думает он и, пошатываясь, идет на другой конец кладбища, где есть одно укромное, известное лишь ему, место. Пятачок в кустарниках. Падает на землю. Отсыпается. Ему снится почему-то сражение персов с римлянами, и во сне он командует когортой, что запоминает на всю жизнь. Писатель Лоринков идет сбоку от когорты, плачет, кричит, просит держать строй – его солдат атакует конница – и убивает троих всадников. Он не успевает увернуться от копья четвертого и чувствует сильный удар ледяного металла в грудь. Просыпается и видит, что солнце садится и земля остыла. Он боится оставаться один, временами ему кажется, что безумие все же одолело его. Он трет виски, допивает вино и уходит с кладбища, почистив, по возможности, пальто и джинсы. Дома не находит никого, кроме записки, – ее он рвет, не читая, и выбрасывает в ведро. Сердце писателя Лоринкова бьется в груди прерывисто, и он кладет руку на грудь, чтобы оно успокоилось. Чувствует себя. С висков капает пот. Писатель Лоринков раздевается и драит квартиру. Включает радио и ложится в ванную. Наливает туда колпачок пены. Закрывает глаза. Минут через десять вода набирается, так что он выключает кран. Становится слышно радио. Передают Баха. Лоринков просыпается, когда вода уже остыла и по радио передают уже какой-то джаз. Чувствует легкую головную боль, которая, как он знает, усилится к полуночи, а к утру свалит его в постель. Спускает воду. Сворачивается на бок. Спит дальше. В доме престарелых пенсионерка Кантакузина вспоминает, что ошиблась. Бернардацци же похоронили на Польском. Девичья память.

46

Автомашины подъезжают к Равенсбрюку, и трофейная команда ликует, потому что по пути им удалось наткнуться на обоз высокопоставленного немецкого офицера. Те все одинаковы. Германия превыше всего, дорогие мальчики, вы должны взять эти винтовки и пойти умирать в лес, как настоящие вервольфы, пример вам дорогой и незабвенный фюрер, устроим этим изнеженным американцам битву в Валгалле, умоем кровью русских узкоглазых варваров, все как один встанем, и люди Германии образуют самый неприступный вал ее обороны, Германия, вставай…

В обозе – золотишко. А еще немножечко – всего-то тридцать-сорок сервизов – фарфора, ковры с вышитыми золотом оленями и охотящимися на них всадниками с серебряными рогами, столовые приборы из старинного же серебра, картины, монеты, ассигнации, шубы – в общем, добра ровно столько, сколько хватило бы, например, ему, Джонни Крейцу, лет на сто безбедного существования. Киоск хот-догов. Это мечта Джонни, и он к ней стремится, вот что цель его жизни, а Вторая мировая война в Европе и драка с япошками – это досадное недоразумение по пути к счастью, которое будет издавать аромат жареных сосисок, горчицы – настоящей, русской, – и это будет ноу-хау Джонни, он ставит на эту горчицу все. Секрет фирмы. Крейц не идиот, он прекрасно знает, что в Нью-Йорке, где он обитает, есть тысячи, нет, десятки тысяч палаток и тележек, с которых продают еду, и в каждой такой палатке, у каждой такой тележки стоят тысячи, нет, десятки тысяч джонни крейцев, монь шмулевичей, рагацци мазацци, иванов петровых, ли сунь янов, маджабы беджепутов и иже с ними. Конкуренция высока. Но Джонни уже решил для себя, чем именно его хот-доги отличаются от тех, которые готовят в Нью-Йорке, и секрет, как всегда, прячется не в основном блюде, а в дополнении, или приправе, если хотите, хотя называть горчицу приправой так же глупо, как сиськи – дополнительным предметом туалета. Джонни сплевывает.

Машины, тяжело груженные, еле тащатся по дороге, забитой гражданскими, которых безжалостно сталкивают с обочины, пусть эти немцы сраные почувствуют наконец, что такое война, и скажут спасибо, что никто их не расстреливает, как этот их Геббельс. Бегут. Воинская часть, за которой команда Джонни идет следом, оказалась в тылу немцев, и немцы, уходящие от наступающих американских войск, глядят на противника с изумлением и страхом. Конец пришел. Бойтесь, бойтесь, гансы сраные, думает Джонни, без особой, впрочем, неприязни, и сплевывает из окна. Вспоминает отца. Сынок, говорил ему папа, здоровущий амбал, склонность которого к авантюрам, но не габариты, унаследовал Джонни, – а хотелось бы наоборот, – сынок, не плюйся ты, бога ради, как сраный гойский верблюд.

Ха-ха. Папашка верблюда если где и видел, так в страшном сне. Вечный фантазер. Сам из России, ну откуда-то с юга, – название «Бессарабия» Джонни просто не выговорить, – но попал в Штаты из Латинской Америки, а зачем его туда черт занес, непонятно, ну хотя бы из России сбежал. Спасибо и на том. В России ужасно холодно и постоянные еврейские погромы, знает Джонни, впрочем, они кончились, когда к власти пришли Советы, но тогда громить стали не только евреев, но и всех остальных. Папаша чудом выжил в банановой мясорубке и попал в Нью-Йорк, а здесь женился и произвел на свет его, Джонни Крейца. Это сокращенно. Полностью их фамилия звучит как Крейцеры и означает название монетки в какой-то Гамбургерской империи, в которой папашка тоже успел пожить, и Джонни эта чехарда невероятно поражает. Гамбургерская империя. Джонни весело смеется и высовывается в окно, чтобы полюбоваться пейзажем и оглянуться, не упало ли чего с грузовика, то и дело что-то срывается.

Очень сыро. Дождь идет с утра, и шел весь вчерашний вечер, и до этого шел несколько дней, а до того дождь шел почти месяц, и поэтому здесь всегда очень зелено, – такое буйство зелени увидит только младший брат Джонни, когда попадет во Вьетнам, да там и останется кучкой говна и костей под большим и зеленым листом какого-то диковинного восточного лопуха, – и зелень сочная, наливная. Ой вей. Джонни смеется, вспоминая вечные присказки папаши, который по субботам пил, дрался и шлялся по бабам, свинину жрал так, что за ушами пыль клубилась, но искренне считал себя евреем, ой вей. Ну что же. Наверное, им он и был, только плохим евреем. К тому же у папаши был грешок – семья, оставленная где-то там, в России, которую он пытался разыскать, но ни черта у него не получилось, их, наверное, всех уже в Сибирь сослали, а Сибирь, она вроде штата Аляска.

Суровая и холодная. Это все, что Джонни знает о штате Аляска. Другие штаты тоже не поразили его настолько, чтобы он стал интересоваться их историей, географией или еще чем. Джонни любит Нью-Йорк. За пределы города он выбрался только однажды, и надо же, чтобы эта поездка совпала с высадкой союзных войск в Нормандии, хохочет Джонни. Служба не пыльная. Трофейные команды делятся на две категории: первая ездит по полям сражений и собирает оружие, которое там остается, а вторая занимается материальными ценностями более высокого порядка, да еще и жратвой. Вторая лучше. Служить в ней и посчастливится Джонни Крейцу, за что он не забывает благодарить Бога, про себя называя его «Ты, Который все создал». Просит и о горчице.

Папаша, очень горевавший по семье в России, что не помешало ему забацать Джонни и братишку – видимо, он делал это скорбя, думает солдат, – не менее, чем о брошенных жене и детишках, болтал о русской еде. Горчице, например. Так что, когда Джонни исполнилось шестнадцать, и невысокий, но крепкий парень смог давать папаше сдачи, он пошел к старшему Крейцеру и спросил, что же это за горчица такая, которую он до сих пор не может забыть, хотя с успехом осуществил это в отношении своей первой жены. Старик насупился. Но показал сыну, как делают настоящую русскую горчицу: совсем не такую, как у нас, с удивлением подумал Джонни, наша сладковатая и чуть острая, русская же… Страсти Господни. Понятно, почему старик уехал. Но Джонни опытным путем определил, что если добавить в майонез совсем чуть-чуть этой горчицы и еще пару-тройку ингредиентов, о которых необязательно знать даже нам, то получается невероятно вкусный соус.

Империя Джонни К! В мыслях парень ее уже построил, осталось дело за малым – победить Гитлера, вернуться домой и заняться делом. Открыть киоск, потом два, потом сто, потом… Дирижабли, небоскреб, сеть закусочных по всей стране, это Америка, ребята, а не Россия, где евреев во время погромов кормят этой вашей страшной горчицей, и не Германия, где с ребятами, у которых кое-где кое-что обрезано, творят что-то похуже. Чертовы немцы.

Машина тормозит. Джонни с веселым недоумением глядит на шофера, он не беспокоится, потому что немцы, деморализованные появлением американцев в тылу – а до разгрома осталось совсем немного, герр Гитлер уже сыграл в ящик на днях, – а тот кивает в сторону левой обочины. Ребята в форме. На немецкую не похожа. Джонни и его команда уже знают, что американцы и русские встретились, но это где-то далеко, а вот чтобы здесь, неужели?! Крейц возбужден. Он думает о том, что, возможно, кто-то из русских парней сможет, в качестве союзнического одолжения, поделиться с ним секретом знаменитого русского хрена – старый хрен папаша утверждает, что у него это вылетело из головы, – и тогда империя Джонни К будет еще богаче, люди ведь любят что-то пикантное, острое и экзотическое, ну не совсем так чтоб уж. Китаезы перебор. Но русские-то, они ведь как мы почти, думает Джонни и выходит из машины, чтобы поприветствовать союзников. Однако те, посовещавшись издали, скрываются в лесу.

Ох, Джонни, говорит шофер. Тс-с-с, говорит храбрый солдат Джонни, который, хоть и занят тем, что собирает гобелены, которые не удалось спереть нацистским бонзам, но в бою не трусит, проверено. Троих пристрелил. Т-с-с-с. Еще два грузовика, следующих за ними, останавливаются, и несколько солдат выходят на дорогу, помахав рукой истребителю союзников, что улетает куда-то на Берлин. Кажется, в лесу русские, говорит Крейцер и, поручив оставшимся присматривать за имуществом, берет двух человек и идет с ними к лесу. Беженцы сторонятся. Джонни не обращает на них ни малейшего внимания, он не злой и не добрый, просто он хочет узнать, кто в лесу, и потом, он уже знает, что происходит с евреями в Германии, так что с чего бы ему кого-то тут жалеть. Сплевывает. Плохая привычка, верно, мысленно соглашается парень с папашей и, дойдя до первых деревьев – удивительно, до чего леса у них здесь напоминают парки, только заброшенные и сильно заросшие, – наклоняется. Доходит до кустов. Отодвигает ветку.

Перед ним возникает удивительное зрелище, не забыть его до самой смерти. Несколько сотен женщин в полосатых костюмах сидят на земле, и вид у них, прямо скажем, такой, что не мешало бы сразу каждой выдать по хот-догу и миске супа, и подкованный Джонни сразу понимает, что это заключенные. Вокруг военные. Человек двадцать, и самый смуглый среди них, интересно, есть у них свои негры, думает Джонни, наверняка да, негры же везде есть, – что-то читает по бумажке, поглядывая на него. «Маринапостока». Маринапостока, значит. Джонни широко улыбается, лезет через кусты и говорит громко вслух, чтобы, значит, уважить: маринапостока! Женщины глядят на него с недоумением, и военный, нахмурившись, еще раз говорит «маринапостока», и тут до Джонни доходит, что он присутствует при перекличке. Черт побери. Еще до него доходит, что это не русские, а немцы, просто форма у них особая, концлагерная, и они выволокли несчастных арестанток в лес, а сейчас пересчитывают, вот незадача. Джонни поднимает оружие. Фашисты тоже.

Не стреляйте, говорит на приличном английском языке женщина с волосами, которые торчат из нее, как обивка из порванного кресла, неухоженные, редкие, ужасные на вид, это русские, они пришли освободить нас. Недоразумение улаживается. Маринапостока, хохочет Джонни, хлопает по плечу русского военного и фотографируется на память аппаратом, который вытащил из обоза того немца, не насовсем, конечно, а просто чтобы поснимать для себя тайком. Стоят выпрямившись. Улыбаются. Джонни Крейцер. Дедушка Второй. Ну, ребята, говорит Джонни, нам здесь делать нечего, мы едем обратно, командование разберется, кому где стоять. Немка-переводчица прощается. Тельман. Ничего не говорит ее фамилия Джонни. Хотя, вспоминает он. Поворачивается. Скажите, есть какой-то особенный рецепт немецкой горчицы, спрашивает он женщину. Та теряется. Джонни терпеливо ждет несколько минут, а жена коммуниста Тельмана, судя по лицу, честно пытается вспомнить. Нет, извините, говорит она. Искренне расстроена.

Ладно, ничего, говорит Джонни, и пока солдаты по его распоряжению несут от грузовиков к лесу немного еды – все, что у них есть, – дарит женщине часы, снятые с какого-то ганса. Сам надевает. Считайте подарком американского командования, мэм, за то, что выжили. Как неожиданно. Мы отвыкли от часов, говорит она, глядя на свою руку как на что-то чужое, у нас там вся жизнь была по гудку. Больше не будет, мэм. Дай-то Бог. Джонни возвращается к грузовикам, и глаза его щиплет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации