Текст книги "Бессарабский роман"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
54
Бабушка Третья покупает платья. Достает сервизы. Мечтает, чтобы дети умели играть на музыкальных инструментах, и жена майора – для сына подполковника сойдет, милостиво решает Бабушка Третья, недоучившаяся и десяти классов, – приходит к ним три раза в неделю. Вежливая, сойдет. У нее огромная грудь, которую она кладет на голову Папы Второго, пока тот, тоскуя, выбивает что-то на клавишах пианино. Мальчик потеет и задыхается. Грудь тяжелая, мокрая и пахнет чем-то цветочным, отдыхает она так, что ли? Папа Второй играет. А теперь немножко из Моцарта. Дедушка Третий задумчиво глядит на сиськи майорши, которая стоит за мальчиком, и приходит в себя, только когда жена толкает его локтем. Пианино к черту. Папу Второго учат играть на баяне, и у него получается, так даже лучше, слишком уж это как-то утонченно, пианино, фортепиано, думает Дедушка Третий. Перечитывает Шолохова. Неплохо, но и «Семья Рубанюк» очень даже мощная книга.
Бабушка Третья пробивает чеки и несет домой колбасу, она выглядит, как хорошая советская буфетчица. Поджимает губы. Очень строга к несунам, всегда строго порицает аморальных людей, судит, как самый строгий судья. Ханжа. Губы красит ярко-красной помадой, другой тогда нет, но ей идет, потому что волосы у нее светлые, и когда ее лицо теряет злое выражение, выглядит она очень даже привлекательно. Экономит на всем. Мальчишку отправляют заниматься спортом, и он добивается выдающихся успехов, становится мастером спорта по бегу, пока не получает травму и не уходит из спорта. Много лет спустя.
В Германии все только начинается, и Бабушка Третья готовит детям сытный ужин. Берет огромную миску и льет туда кефир, бросает остатки сметаны, крошит черствую белую булку, льет варенье – она его варит, конечно, и овощи закручивает, так делают все, – и еще чего-то добавляет. Сын ест. Ольга, поджав губы, и что-то это Бабушке Третьей напоминает, есть бурду – как ты сказала? – отказывается. Не буду есть, кричит. Ах ты сучка, кричит Бабушка Третья. Шипит. Но девчонка достойна матери, так что бурду ест Папа Второй, который недоумевает, чего это женщины ссорятся. Кросс в двадцать километров. После него и не такое съешь. Налопавшись от пуза – по выражению Дедушки Третьего – Папа Второй делает уроки и отправляется играть. Куда, спрашивает его Бабушка Первая со скамейки у подъезда. Ну играть. Покажи тетрадки.
Бабушка Третья берет тетрадь сына, в которой сделано домашнее задание по русскому языку, и с очень важным видом – только что она на лавочке рассказывала соседкам, что училась на филологическом факультете в Киеве, когда началась война – черкает. Соседки уважают. Приличная семья, еще и на уроки время остается. Папа Второй в отчаянии. Каждый раз, когда русский язык проверяет мама, он получает «двойку». Ошибки дикие. Недоучившаяся Бабушка Третья до конца жизни так и не научится правильно говорить и писать по-русски. Внуки убедятся. Спустятся в подвал гаража, который, в отличие от «Жигулей», продан не будет, и увидят банки с вареньями и солениями. «Яблука, 1989 год». «Смародинна, 1996». «Кислае вино, 1988 год». Младший выругается. Вынесут на свет божий бутыли с прокисшими уже вареньями и закрутками, будут выливать все за мусорными баками, и в воздухе запахнет брагой. Яблука. Дедушка Третий смеется.
Бабушка Третья поджимает губы и с каменным лицом отсчитывает сдачу. Как только окружающие начинают понимать, что она не та, кем хочет казаться, и не та, кто она есть, приходит пора переезжать. К счастью, это норма. Каждые три-четыре года семья советского офицера переезжает вслед за ним, – как говорится, по кочкам, по кочкам, по маленьким бугрочкам. Сын привык. А вот дочка переживает и каждый раз устраивает истерики, потому что уже привыкла к одноклассникам. Детской психологии еще нет. О стрессе, который переживает ребенок, меняющий школу раз в два года, никто не знает. Дать по заднице. Но дочери уже больше десяти лет, тут простым «по заднице» не ограничишься. Дедушка Третий внушает. Бабушка Третья щиплется. С дочкой они начинают друг друга ненавидеть, и Папа Второй много десятилетий позже думает: а не было ли здесь ревности, не делили ли они между собой таким незамысловатым образом своего обожаемого мужчину? В смысле Дедушку Третьего.
Семья копит деньги, семья собирает фарфор, семья одевается просто, и новая вещь – это праздник, ее берегут как зеницу ока. Даже дочь. В Германии хорошо, и дети постепенно отъедаются, забывается Забайкалье, забывается Сибирь, забывается оборванный мальчишка с окровавленной щекой, вышедший невесть откуда к хутору и пропавший невесть куда. Самой мало. Бабушка Третья ссорится со всеми женами офицерского гарнизона в Германии. Ей приятно. Она в центре внимания, и за год ей удается совершить невозможное: все соперницы повержены, она авторитет, она блюститель нравов и морали, она скала незыблемая. Дедушка Третий служит. Хорошо стреляет, командует как следует и не пьет, а по выходным водит детей гулять в город, с женой под ручку. Так и Лебедь. Тот, когда командует войсками в Тирасполе, каждую субботу выводит жену гулять в парке и бродит с ней по дорожкам, и женщина, уцепившаяся за руку мужа, покорна и смирна. Лебедь разобьется. Дедушка Третий упадет на кровать, скошенный очередью американского летчика, который привидится ему в смертной агонии, и дочь крикнет: папа, дыши! Но он не вздохнет, и все поймут, что это все.
Бабушка Третья всплакнет. Любила очень. С другой стороны, Дедушка Третий был последний, кто помнил ее с самого начала, так что теперь руки у нее развязаны. Можно сочинять что угодно. Бабушка Третья – маленькая, лживая, приятная полная старушка – заканчивает еще несколько институтов, совершает несколько подвигов на войне, добавляет себе лет двадцать трудового стажа, сочиняет невероятные истории. Семья диву дается. Бабушке Третьей плевать, она с ними со всеми рассорилась и даже не звонит внукам, чтобы поздравить с днем рождения правнуков. Всегда экономила на подарках. Папа Второй, выросший из худенького пацана в беретике и шортиках и отцовской награде на маечке в большого мужчину с носом Дедушки Третьего и глазами Бабушки Третьей и двумя рядами своих наград, только диву дается. Старая болтунья.
Бабушке Третьей плевать, она увлеченно и самозабвенно врет, и ей самой уже невдомек, что было, а чего не было. Например, близнецы. Бабушка Третья, сидя у праздничного стола, куда ее из приличия все же позвали, утверждает, что у нее были близнецы. Врет небось. Но дочь, шестидесятилетняя Оленька, говорит, что и правда помнит какого-то ребенка, помнит смутно, что за ребенок, почему? Выдумывает, упрямо говорит Бабушка Третья. Близнец-то нашего Папы Второй родился мертвым, мне его не показали даже, просто сказали, что, мол, двойня и второй умер. Давно это было. Ровно за двадцать лет до того, как я поехала в Ленинград и сдала документы в институт, говорит Бабушка Третья, и внуки вздыхает. Инсти́тут. Так она и говорит, а еще утверждает, что училась на факу́льтете иностранных язы́ков. Взбешенный старший внук пытается поговорить с ней на английском, благо в Штаты едет жить. Да и работает в английской компании, но старушка улыбается и отводит глаза, кто-то бросает что-то по-немецки, старушка встает и прощается, кивнув всем, кроме одной. Невестку ненавидит. Это взаимно.
В Германии семья становится на ноги, и тут приходит известие о том, что приезжает мать Дедушки Третьего, и тот очень рад. Отец в Туркменистане. Сколачивает крепкий и дружный коллектив учителей, которые будут учить дехкан, ошалевших от двадцатилетней войны – революция, Гражданская, раскулачивание, забор призыва на немца, снова гражданская, – всяким премудростям. Писать свое имя. Читать книжки. Повесть о семье Рубанюк, например. Так что мама приедет сама, говорит Дедушка Третий, и Бабушка Третья замирает.
Это сильный враг. Если есть кто, перед кем фурия Бабушка Третья склоняет голову, так это мать мужа. Своенравная полячка. Сухонькая, из породы старых большевиков, порывистая. Бросает окурки и слово «товарищ». Сражалась с басмачами. Верит в победу коммунизма, но то разве достижение. Кто в нее не верит… Приезжает поздно вечером, заходит в квартиру и кивком приветствует внуков. Строит невестку. Та, почуявшая власть и вкус власти – пусть и такой извращенной, как негласная власть среди офицерских жен, – замыкается. Свекровь свирепствует. Она прекрасно видит, что ее сын, блестящий офицер, намного превосходит уровнем эту глупую украинскую клушу, все достоинство которой – большая жопа и необъятные сиськи. Глупая, необразованная. Твой отец – директор школы, твоя мать – учитель и большевик, говорит она присмиревшему Дедушке Третьему, ты сам ленинградский курсант, советский офицер, а эта идиотка не в состоянии имя написать без ошибки. Что же, разводиться? Конечно, нет! Это немыслимо ни для кого, об этом даже речь не идет. Просто мама остается с сыном, чтобы руководить семьей. Раз уж этой клуше повезло захомутать мальчика, пока тот был без присмотра в гарнизоне, то клуше придется жить по принятым в нашей семьей законам. А мы интеллигенция.
Бабушка Третья чувствует справедливость некоторых обвинений – она в самом деле не умна, – и трубит отбой. Отступает при оружии. Молча слушает разглагольствования матери Дедушки Третьего, опускает голову, когда свекровь швыряет в нее чашки – а свекровь швыряет в нее чашки, – терпит презрительное отношение. Плачет ночами. Ей очень жалко себя. Сыну тоже ее жалко, и он – единственное звено, которое как-то мирит двух женщин. Славный мальчишка. Так проходят два года, и подполковник Дедушка Третий получает назначение в Кишинев, где, судя по всему, и закончится его военная карьера. А что же. Спокойное место, и многие офицеры мечтают под конец службы попасть в Молдавскую ССР, чтобы есть дешевые фрукты, растить на участках яблони и пить душистое вино. Лучше, конечно, Тирасполь. Там место еще тише и спокойнее, как раз для пенсионера, и ничто не помешает Дедушке Третьему там глядеть в небо и искать на нем силуэты цапель, а вместо фруктовых садов представлять заболоченные поля Кореи. Не повезло. Распределение происходит в Кишинев, а приказы не обсуждаются, так что семья собирается.
Бабушка Третья пакуется. Трясется над каждой чашкой, бережно укутывает все безделушки, фарфоровых телят, слоников, фрау с оголенными коленками, пересчитывает мелочь в копилках. Свекровь брезгливо смотрит. Глупая толстая мещанка, бросает она на польском. Ты толстая воровка, тащишь колбасу из столовой, с неприязнью говорит глазами свекровь, завтракая бутербродом с толстым ломтем колбасы. Чай без сахара. Бабушка Третья глядит в ответ с ненавистью. В опустевшей квартире никого нет, так что можно не притворяться. Толстая курва, говорит глазами пожилая полячка. Ужо я тебе отомщу, говорит глазами Бабушка Третья. Дверь открывается, это Пашка и Оля вернулись. Взгляды потуплены. Свекровь закуривает папиросу – все провоняла своим табачищем – и обнимает детей за плечи. Но родила-то их я, они мои, это моя собственность, говорит согнутая спина Бабушки Третьей, ползающей по полу в поисках какой-то грошовой безделушки. Это собственность моего сына, презрительно отвечает ей скрюченные руки на плечах детей. Ты ничего не понимаешь в воспитании детей, говорит она, облачаясь в плащ, который так похож на платья-туники двадцатых годов. Добавляет – милочка. Много вы понимаете в этом, говорит Бабушка Третья, отправили сына в тринадцать лет в какое-то училище, а сами по Азии на лошадках скакали. Сын, говорит вопросительно свекровь, подняв брови, и руки ее дрожат. Папироса дымится. Дедушка Третий дает жене по уху. Бабушка Третья плачет. Сын спрашивает: папа, почему мама плачет. Вагон качается и несется в Союз. Германия остается. Красивая, ухоженная, степенная Германия. Каких-то десять лет и раны зажили. Ну еще бы. Мы их жалели, они-то нас нет, думала Бабушка Третья, глядя на Дрезден во время экскурсии. Город-то как новенький! И это после такой-то войны.
К счастью, в Кишинев, где семья селится снова в бараке, приезжает муж свекрови, усатый благодушный белорус. Посмеивается. К снохе особой жалости не испытывает, – видит, какова та, – но жену забирает, и они селятся в районе Баюканы, где еще сто лет назад было поле с вишневым садом посреди. Говорят, Пушкин вишни ел, на дуэли. Это, конечно, глупости и бабьи сказки, смеется суровый реалист Дедушка Третий. Родители селятся неподалеку. Сразу за бараком начинается большое кукурузное поле. Бабушка Третья переводит дух и оглядывается. Поле шелестит. Сады пестрые. Иногда поднимается жаркий ветер и все будто с ума сходят, а в целом терпимо. Много зелени. Молдавия, шестидесятые.
55
В солнечном и сытом городе Кишиневе, куда съезжаются все евреи и отставники Советского Союза – и это буквально спустя десятилетие после страшного голода, кто бы мог подумать, – распускаются цветы на клумбах, и на месте бывших оврагов и пыльных свалок появляются зеленые парки. Город цветет. Два предприимчивых одессита, Моня Кацкий и Сема Шницкий, приезжают в Кишинев, чтобы немножко попить вина и поговорить с толковыми людьми за банки. Двое налетчиков. 1962 год, и налетчики в Советском Союзе уже редкость, но все-таки случаются, хотя о них не пишет пресса. Сема и Моня. Приятели пьют чудесное вино, по пять копеек за стакан, такого в Одессе, конечно, нет, и закусывают пирожками по три копейки за штуку, пирожки огромные просто. Большие, желтые. Лежат на столах продавщицы от ресторана «Дойна», возведенного буквально за пару месяцев, греют на солнышке масляные бочка. Ай да объедение. Ну что, поели, попили, Сема? Пора за дело, Моня.
Ночью приятели взламывают отделение Сбербанка на Ботанике – это новый и невероятно зеленый район – и похищают все наличные средства. Есть проблемы. Им пытается помешать сторож, и его приходится стукнуть по голове отмычкой, получатся не очень ровно, и сторож погибает. Убийство – это ЧП. В республике, всего несколько лет назад не считавшей умерших на дорогах от голода кулаков, особо тяжким преступлением считается грабеж или изнасилование, а чтобы убийство… Милиция рыщет. Само собой, Моню и Сему, которые решили переждать облаву у одного знакомого в частном доме у железнодорожного вокзала, находят. Отстреливаются. Уходят на несколько кварталов наверх, в новострои, возведенные улице Минской, и забегают в подъезд. Врываются в дом.
Ключи тогда в Кишиневе оставляли под мокрыми тряпками, лежавшими у каждой двери, эта штука называлась дверным ковриком. Под ним ключи. Саша, Маша, Сема, деточки, я ухожу на работу во вторую смену, ключи под дверным ковриком, смотрите, никому не открывайте, ужин на столе. Двери не закрывают. Если хозяин в квартире, то зачем закрывать дверь, и кишиневские многоэтажные – в пять, а то и в девять, но то будет позже, – дома приветливо покачивают открытыми дверьми. Сема и Моня. Туда и бегут. Запирают двери и берут в заложники всех, кто находится в квартире, – случай невероятный для тех лет. Захвачена целая семья – отец, мать и двое маленьких детей. Ну жиды.
Подполковник милиции Иван Сергеев зло сплевывает, но спохватывается – рядом чуть напряженно глядит в сторону старшина милиции Ефраим Копецкий. Тоже еврей. Прошел всю войну, как и он, подполковник, тоже с наградами, семью потерял где-то под Оргеевым, поговаривали про негашеную известь и вагоны и другую чушь. Сергеев извиняется. Громко и твердо. Старшина машет рукой, и они, посовещавшись, решают, как освободить семью. Дом эвакуируют. Спецназа нет. Группы «Альфа» нет. Антитеррористических операций нет. Террора нет. Дом номер один по улице Минской, первый многоэтажный дом Ботаники, стоит пустой, и только в одной квартире звуки. Дети плачут. Старшина, потерявший семью, снимает с пояса пистолет и идет в квартиру, за ним, немного подумав, идет подполковник, тоже без оружия. Два героя. Много лет спустя участники интернет-дискуссии, посвященной переименованию кишиневских улиц, зададутся вопросом, есть ли сейчас в МВД республики подполковники, готовые пойти на освобождение заложников. Чтобы лично?
Подполковник Сергеев кивает. Старшина Ефраим улыбается. Мужчины подходят к дверям и выбивают их, переполох и суматоха. Заложники спасены. Моня и Сема, пытавшиеся скрыться через окно, задержаны и доставлены в кишиневскую тюрьму, ту самую, из которой еще этот фраер Котовский сбежал. Гордиться нечем. Дело рассматривают в самых высших инстанциях, налетчиков и террористов приговаривают к высшей мере наказания. Расстреливают. Что же мы такое натворили, Моня, а, кричит перед смертью Сема, пытаясь разорвать на себе рубашку, но, конечно, у него ничего не получается, потому что руки сзади. Кричит. Я бы рубашку на груди порвал, если бы мог, что же мы такое натворили с тобой, а.
Стреляют вместе. Убивали вместе, грабили вместе, значит в расход пойдут вместе. Казнь происходит ночью, во дворе кишиневской тюрьмы, и, перед тем как погибнуть, блатарь Сема разыгрывает целую комедию. Или трагедию. Это как посмотреть, думает исполняющий обязанности палача, имя которого нам, конечно же, неизвестно. Стреляет в затылок. Сема, качнувшись чуть взад, плавно уходит носом в землю. Моня икает. Это нервное, говорит кто-то из сопровождающих и велит налетчику: отворачивайся, Котовский гребанный. Не может. Приходится его держать двоим, а палачу заходить сзади, но и тут возникает проблема, потому что налетчик Моня отчаянно вертит головой. Это непорядок. Наконец, все это надоедает расстрельной команде, и Моня, если уж не может отвернуться, получает пулю в глаз и еще несколько раз моргает уцелевшим. Тьфу, напасть. Тюрьма напряженно молчит, и хотя казненных осуждают все, в этот момент в камерах крестятся даже те, кто не верят. Собачья смерть. Погибших при освобождении заложников подполковника Сергеева и старшину Ефраима Копецкого хоронят рядышком на Армянском кладбище.
Кого хоронят? Дедушка Третий спрашивает это, стоя у оградки могилы матери, которая ушла всего год назад, и вот настала пора ставить памятник. Ему объясняют. Дедушка Третий – он в форме – отдает честь процессии. Бабушка Третья охает и причитает. Папа Второй с сестренкой играют, ловят ящериц в высокой траве Армянского кладбища. Старшину и подполковника хоронят у высокого забора со стороны кинотеатра, на могиле ставят камень с фотографиями мужчин в форме, над камнем две руки, рукопожатие. Красивая могила. Писатель Лоринков любит сидеть рядом с ней, пить белое вино летом, ну а зимой, конечно, «Кагор» и думать, будто сейчас 1970 год и за оградой кладбища он увидит старые троллейбусы, увидит трамвай, который не спеша тащится по центру Кишинева, увидит холодильники с пломбиром за пятнадцать копеек, увидит женщин в коротеньких платьицах, которые вошли в Кишиневе в моду после какого-то фильма с Бриджит Бардо, увидит мужчин в широких штанах, в шляпах, сдвинутых набок… Много чего представляет. Допивает вино, и всегда оставляет на донышке, и оставшимся плещет на могилу. Промочите горло. Могилу давно уже никто не посещает, и, если бы не Лоринков, она бы уже заросла. Подполковник и старшина. Именами погибших героев называют улицу в Кишиневе. Улица Сергеева-Копецкого. Ничего улица, только стоки часто забиваются. А так – чистенькая.
56
Полицейский Яблочкин осторожно выглядывает из-за угла дома, он видит, что улица вроде бы чистая, но кто их, мятежников, знает. Яблочкин медлит. Русский, он поступает на службу в милицию МССР в 1985 году, он отслужил в армии, у него положительные характеристики, он спортсмен и умница. В 1989 году участвует в охране здания МВД, которое хотят разгромить толпы националистов, и милиции велено сдать оружие. Подчиняется. Трусоватый министр, будущий президент Воронин, приказывает не поддаваться на провокации, и почти сотня милиционеров попадает в больницу с переломами, ушибами и сотрясениями мозга. Яблочкину везет. Он отделывается парой синяков. Воронин уходит из МВД по черному ходу, толпа врывается в здание, и провокаторы жгут архивы. Добрые люди, не жгите архивы! Яблочкин, оттесненный с коллегами в сторону, слышит, как кричит это смуглый молдаванин, но его моментально избивают, потому что архивы жгут все. Стучали-то все. Милицейский Яблочкин уходит домой и спустя два месяца возвращается на службу: смена власти сменой власти, а порядок на улицах нужен.
1991 год. Милицейский Яблочкин становится полицейским Яблочкиным и получает новую форму, очень похожую на ту, которую носят французские ажаны. Молдавия в обносках. Военным выдают старую форму израильтян – полиции вот досталась французская. Яблочкин служит. В 1992 году начинается гражданская война правого берега Днестра с левым, и Яблочкин получает приказ «в составе вверенного ему подразделения выдвигаться в сторону» мятежного региона, где русские мутят воду. Ну он выдвигается. В смысле едет на автобусе, глядя на холмы правобережья. И вспоминая разговор с матерью. Сынок, мы же сами русские. Да, мама, но я служу и получил приказ. Бедный парень, вот дерьмо все это, скажет писатель Лоринков много лет спустя, – это каким же идиотом нужно быть, чтобы, будучи русским, идти воевать против русских за молдаван. Замолчи, жестко скажет жена. Если армия не исполняет приказ, то какая это армия. Если приказано уничтожить самого себя, парирует Лоринков. Армия – это приказы, упрямо говорит жена. Лоринков хмурится. Книга мучает. Полицейский Яблочкин говорит матери: это мой долг, я получил приказ, – и много лет спустя мать повторит это в очередном репортаже, сделанном на молдавским телевидении к очередной годовщине войны 1992 года. Молодой репортер Лоринков. Мать героя. Заплаканная, в черном. Время для тех, кто теряет детей, останавливается, думает Лоринков, он еще ни разу не видел мать или отца, потерявших ребенка, которые бы утешились, пусть и много лет спустя. Вечная рана. Писатель Лоринков тревожно ищет взглядом сына и, найдя, успокаивается – тот бежит вприпрыжку, гонит перед собой воздушный шар. Пешеходная улица. Имени Яблочкина.
Ну а полицейский Яблочкин едет в Бендеры, и автобус выгружает его и еще восемь человек на окраине города. Бардак страшный. Нет карт, нет топлива, очень мало патронов, население озлоблено, потому что захватчики, у которых глаза велики, стреляют раньше, чем думают. Много мародеров. Непорядок, думает полицейский Яблочкин, который непременно пошел бы освобождать заложников голыми руками, а сейчас просто получил приказ. Ловит грабителей. Пять человек, пытавшиеся вынести диван из мебельного магазина под презрительными взглядами местных, остановлены и поставлены к стенке. Выясняют кто. Оказывается, узнает обескураженный Яблочкин, это наши волонтеры, ну в смысле добровольцы. Пришлось отпустить. Наконец, встречают какого-то офицера, и тот объясняет, где штаб. Около тюрьмы, в которой волнуются заключенные, – если тех выпустят, сладко не покажется никому, так что по зарешеченному зданию не стреляет ни одна сторона. Яблочкину приказывают: снова выдвигайтесь за тюрьму, вам следует взять под контроль улицу такую-то, спустя несколько часов по ней пройдут наши БТРы.
Ожесточенная стрельба. Это молдавские волонтеры расстреливают здание бендерского горисполкома, где сидят городские депутаты и представители международных организаций. Это же иностранцы! Насрать на ваших иностранцев, орут радостные волонтеры и, выпив еще вина, снова стреляют по зданию. Скоро победа! Полицейский Яблочкин хмурится и качает головой, уж больно пустынная она, эта улица. Но приказ есть приказ, так что полицейский Яблочкин выходит из-за угла дома на тротуар, чуть пригнувшись, и начинает медленно идти. За ним выходят его подчиненные, но полицейский Яблочкин еще не знает, что это временно, ведь неправильно, когда русский командует молдаванами. Понизят в звании. Но потом, зачем сейчас расстраивать человека? Подчиненные переглядываются. Полицейский Яблочкин решается. Пошел вперед.
Писатель Лоринков сквернословит. Он в Молдавии, кажется, единственный, кто начал собирать документы и свидетельства гражданской войны 1992 года. Невероятно. Каких-то десять лет назад здесь была война, а сейчас ее как будто бы и не было, и с кем ни заговоришь об этом, все отводят глаза и мямлят какую-то херню. Должно быть, думает Лоринков, так же странно все было в середине века, когда в Кишиневе, умиравшем от голода, всего спустя каких-то пять лет наступило продовольственное изобилие. Дешевая жратва. Вино за несколько копеек, чистенькие улочки, гуляй до утра, никакой уличной преступности, дешевые плацинды, фрукты, солнце, ослепительно белые бордюры тротуаров.
Писатель Лоринков помнит, как околачивала пороги всех молдавских газет вдова героя войны 1992 года, какого-то артиллерийского полковника, погибшего в Бендерах. Семья бедствует. Нет денег ни на что, и мы просим хотя бы устроить девочку на бесплатное место в вузе, лепетала несчастная женщина, ошеломленная тем, как быстро Бог смял ее судьбу и ее семью. Словно пьяница пивную банку. Был 1994 год. Наверное, думает, Лоринков, потерять мужа – в некотором смысле как потерять ребенка. Конечно, не помогли. Много разговоров о самопожертвовании и никакой помощи. А полковник Карасев, вспоминает писатель Лоринков и сквернословит еще громче, – тот самый, который тоже получил приказ и остался наедине с русскими танками, и сотня молдаван, которыми он командовал, побежала, осталась пара человек. Русский полковник Карасев получает приказ и отстреливается от русских танков, преданный молдавскими солдатами, пока не получает страшнейшую контузию. Умирает. Чистейший идиотизм. Где улица Карасева? А еще десятки и сотни других? Идите на хер со своими приказами, говорит писатель Лоринков, утритесь своим сраным патриотизмом, придурки. Ради чего все эти смерти? Чтобы какой-нибудь кишиневский придурок смог поехать в Тирасполь и размахивать там румынским флагом в кафе? Нация посетителей баров. Лоринков в бешенстве. Сквернословит. Ненавижу Молдавию сраную.
Полицейский Яблочкин терпимо относится к Молдавии. Ну раз уж здесь, так здесь. Он тяжело дышит, хотя идет прогулочным шагом и на нем нет бронежилета. Страх давит. Подчиненные его тоже вспотели, пройдена половина улицы, и пока все в порядке, но стрельба в центре города все громче, и кто-то предполагает: взяли горисполком. Яблочкин тоже так полагает, и ему становится немного легче. Чуть опускает оружие. В этот момент раздается свист, и отряд не успевает даже лечь, что не имело бы абсолютно никакого смысла. Расстреляны со всех сторон. Бойцы сопротивления были в домах по обеим сторонам улицы. Полицейский Яблочкин умирает сразу. Не понял, что случилось. Даже выстрелить не успел. Побил все рекорды присутствия на войне. Он и его подчиненные. Лежат в смешной форме ажанов, у одного рука еще дергается. Стреляют в голову. Тела потом отвезут за город, чтобы скинуть в общую яму, где хоронят и тех и других, некогда разбираться, лето, трупы за день вздуваются. Герой Яблочкин. Его именем назовут улицу в Кишиневе. Пешеходную.
У горисполкома появляется несколько танков. Это русские офицеры из 14-й армии нарушают приказ о нейтралитете и покидают часть. Многие гибнут. Приказом министра обороны Российской Федерации все они уволены из армии за два дня до случившегося. Задним числом. Хоронят как героев. Называют их именами улицы. Ставят танк, и перед ним всегда горит лампадка. Ну эти хоть умирали за себя, говорит Лоринков, но глаза все равно щиплет. Горисполком ликует, и иностранные наблюдатели наконец вылезают из подвала, где лежали почти сутки, сжав голову и в ужасе ожидая, когда здание возьмут штурмом и их всех вырежут. Улетают в тот же день. Пораженное Приднестровье читает их многостраничные отчеты, где ничего не говорится о мирных жертвах и о том, кто напал. Лоринков улыбается и сквернословит. Полицейский Яблочкин кивает. Президент Молдавии Снегур спрашивает у советника, есть ли у них русские герои, а то общественное мнение его задолбало уже обвинениями в русофобии и шовинизме. Неудивительно. Ведь он русофоб и шовинист. Советник исчезает на пару часов, а потом появляется с досье полицейского Яблочкина, и президент Снегур думает, как наградить героя. Ордена жалко. Давай назовем его именем улицу, предлагает он советнику Мокану. Тот говорит, а чего. Поплоше да поменьше. Подписывают бумаги. Улица Яблочкина – это пешеходный переулок длиной пятьдесят метров и шириной три. Вот она, награда благодарной страны. Смех и грех, думает Лоринков. Патриотизм траханый, сплевывает Лоринков. Он, в отличие от соотечественников, короткой памятью не страдает. Да, злопамятный. Хотя 1992 год вспоминать не любит. Был патриотом. К счастью, поумнел. Зовет сына, тот берет за руку. Ну что, в «Макдоналдс»? Уходят с улицы. С улицы имени Яблочкина.