Автор книги: Владимир Романов
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
103 «Сельская честь» – опера П. Масканьи в одно действие, либретто к которой написали Дж. Тарджони-Тодзетти и Г. Менаши по одноименной новелле и пьесе Дж. Верги. Премьера оперы состоялась 17 мая 1890 г. в Риме в театре «Констанци». В России она была показана впервые в 1891 г. в Москве итальянской труппой. На профессиональной русской сцене «Сельская честь» появилась в сезоне 1892–1893 гг. в Казани благодаря антрепризе В. Петровского.
104 «Нерон» – опера А. Г. Рубинштейна в 4 действиях (8 картинах) на французское либретто Ж. Барбье. Премьера оперы прошла 1 ноября 1879 г. в Гамбурге. В России «Нерон» был поставлен впервые в Петербурге 29 января 1884 г. силами итальянской труппы, на русской сцене – в Мариинском театре 31 октября 1902 г.
105 Спарафучиле (Спарафучилле) – один из героев оперы Дж. Верди «Риголетто», созданной в 1850–1851 гг. «Риголетто» – опера в 3 действиях (4 картинах), либретто которой написал Ф. М. Пьяве по драме В. Гюго «Король забавляется». Премьера оперы состоялась 11 марта 1851 г. в Венеции в театре «Ла Фениче». В России «Риголетто» был впервые исполнен артистами Императорской итальянской оперы в Петербурге 31 января 1853 г. Первое исполнение оперы отечественными певцами на итальянском языке состоялось 20 октября 1859 г. в московском Большом театре. На русском языке «Риголетто» прозвучал впервые в Петербурге 6 ноября 1878 г.
106 «Паяцы» – опера Р. Леонкавалло в 2 действиях с прологом на либретто самого композитора. Премьера оперы прошла 21 мая 1892 г. в Милане в «Театро даль Верме». На русской сцене она была поставлена впервые 11 января 1893 г. в Москве Товариществом И. П. Прянишникова.
107 «Самсон и Далила» – опера К. Сен-Санса в 3 действиях, либретто которой написал Ф. Лемер. Премьера оперы состоялась 2 декабря 1877 г. в Веймаре. В России ее исполнила впервые в 1893 г. в Петербурге французская труппа. На русской сцене премьера оперы прошла в Мариинском театре 19 ноября 1896 г.
108 В действительности австрийская императрицы Елизавета, супруга императора Франца-Иосифа I, была смертельно ранена в Женеве 10 сентября 1898 г. итальянским анархистом Л. Лукени. Что касается другого итальянского анархиста, Санте Казерио, то он 24 июня 1894 г. в Лионе смертельно ранил президента Франции М.-Ф. Сади Карно.
109 «Ревизор» – комедия в 5 действиях Н. В. Гоголя, первоначальную сценическую редакцию которой он написал в 1836 г., а окончательную – в 1842. Первые представления комедии по первоначальной редакции произошли 19 апреля 1836 г. в Александринском театре и 25 мая того же года – в Малом театре. В обоих театрах комедия неоднократно возобновлялась: до 1870 г. в Александринском и до 1882 в Малом – в первоначальной редакции, позднее – по редакции 1842 г.
110 «Женитьба, или Совершенно невероятное событие в двух действиях» – пьеса Н. В. Гоголя, окончательная редакция которой была впервые показана 9 декабря 1842 г. в Александринском театре.
111 «Лес» – комедия в 5 действиях А. Н. Островского, написанная им в 1870 г. Премьера комедии состоялась 1 ноября 1871 в Александринском театре.
112 «Поздняя любовь» («Сцены из жизни захолустья в четырех действиях») – пьеса А. Н. Островского, написанная в 1873 г. и впервые поставленная на сцене Малого театра.
Глава 2. Окончание гимназии. Университет (1893–1897 годы)Кража экзаменационных тем в гимназии; радость освобождения от нее и сознание своего невежества. Первые впечатления от юридического факультета Киевского университета; профессора Ренненкампф, Пихно, Соколовский и Владимирский-Буданов; критическое отношение к утопиям. Переезд в Петербург; стильная красота столицы; похороны императора Александра III и венчание Николая II; увлечение молодым Царем. Восточный и юридический факультеты; влияние профессора Коркунова. Переход в консервативный лагерь. Недостатки программы и способов преподавания на юридическом факультете; узкоспециальный характер его и отсутствие национальных начал. Столичные театры и искусство. Государственные экзамены; кутежи в Киеве; выбор государственной службы.
Так Днепром и театром была заполнена лучшая часть нашего гимназического времени.
Наше отношение в гимназии к процедуре получения аттестата зрелости как к неизбежному злу ярко проявилось в обстоятельствах окончания нами гимназии, вызвавших по нашему адресу даже резко обличительные статьи в прессе. «Киевлянин»1 объявил, что хорошо юношество, которое входит в жизнь ворами.
Дело в том, что главную часть экзамена на аттестат зрелости составляли у нас так называемые письменные испытания по древним языкам, математике и словесности. Тема испытания вырабатывалась в Управлении учебного округа2, для всех гимназий округа одна. Темы в пакетах за печатями округа хранились в окружной канцелярии и затем рассылались во все гимназии. Группа гимназистов нашего класса вошла в переговоры с одним ловким киевским евреем относительно похищения «тем»; сумма вознаграждения была условлена в несколько тысяч рублей и собрана по добровольной подписке; в нашем классе оказался один только юноша, да и тот первый ученик-зубрила, который отказался принять участие в нашем предприятии. Еврею с большим риском удалось остаться в Канцелярии попечителя Киевского округа на ночь под столом, вскрыть ящик стола, вскрыть пакеты, переписать темы и затем запечатать их наново и вообще привести все в порядок.
Таким образом, за несколько дней до экзамена мы знали, о чем потребуется писать, и все заранее подготовились. Один я, абсолютно не интересуясь древними языками, которыми я владел совершенно свободно, впал в какую-то непонятную лень; сочинение на тему «Поэт в произведениях Пушкина» решил написать с экспромта, а задачу по алгебре прослушал невнимательно, слабо усвоил ее разрешение и ограничился тщательным, чисто механическим подчеркиванием в сборнике логарифмов тех цифр, которые относились к задаче. Последнее обстоятельство и спасло класс от передержки всех письменных испытаний: учебник (сборник логарифмов) оказался старым, со многими другими кроме моих отметок; я в них так долго разбирался, что задача к сроку оказалась мною не решенной. По древним же языкам весь класс так одинаково хорошо написал работу, что, в связи с возникшими в городе слухами о краже тем, была назначена переэкзаменовка. Только добряк Григорович никак не мог понять, как могли стать известными ученикам темы, и возмущался назначенной переэкзаменовкой. Я помню, с каким трепетом все экзаменующиеся, застыв в молчании, ждали торжественного объявления тем директором гимназии; этому предшествовал осмотр печатей комиссией учителей; когда пакет подносился к окну и все внимательно осматривали печать, водворялась гробовая тишина; всеми владела мысль, не замечен ли какой-либо дефект в печати; затем ожидание, не надул ли еврей, та ли тема, которая была им нам сообщена. Все это само по себе издергало уже нервы гимназистов, а тут еще вторичное письменное испытание по древним языкам. Учителя поняли настроение экзаменовавшихся и не препятствовали на вторичном экзамене знатокам греческого и латинского языков открыто диктовать перевод; в числе этих знатоков был, конечно, и я; когда мы входили в актовый зал, то за меня держался гуськом целый хвост товарищей, человек в двадцать; за другими тремя-четырьмя классиками-специалистами тянулись такие же группы; рассаживались за столы все группы, имея во главе своего, так сказать, лидера-знатока; я диктовал перевод своему соседу, он писал и одновременно читал следующему и т. д. по определенной линии. Экзамен, конечно, всеми был выдержан блестяще, а я за классические познания получил, как обыкновенно, удовлетворительные отметки и по математике.
Ощущение свободы после окончания выпускных экзаменов с такой захватывающей радостной силой, как весной 1893 года, никогда, вероятно, не повторилось бы в моей жизни, если бы через 25 лет мне не пришлось испытать равносильного счастья при освобождении от большевистского ига3.
Окончившие гимназию узнавались на улицах по их сияющим физиономиям, даже если на них не было свеженьких студенческих фуражек; почти все в день выхода из гимназии закурили только для того, чтобы демонстрировать свое право курить на улице. Моя компания пировала по поводу получения аттестата зрелости где-то за городом, закончив кутеж на Жуковом острове близ Китаева4; не помню, по какой причине, я потерял свою компанию, кажется, потому, что был занят приобретением штатского одеяния, но вспоминаю, какое ужасное впечатление на другой день произвела на меня физиономия Володи Ковалевского, который заснул после пирушки в лесу, положив голову на муравьиную кучу; лицо его стало раза в три больше нормального и все было покрыто красными прыщиками; особенно ужасен был нос; в довершение эффекта щеголял он почему-то в красной турецкой фреске и с громадным мундштуком в зубах.
Кстати о моем собственном костюме: я так хотел поскорее забыть о форменной одежде, что решил приобрести себе не студенческий, а обязательно штатский костюм; с этой целью я отправился в еврейский магазин готового платья – Людмера на Крещатике, где приказчик, вероятно, убедившись в моей полной неопытности в деле мод, посоветовал мне приобрести единственную во всем магазине пиджачную пару чисто розового цвета. «Вам все в Киеве будут завидовать», – убежденно говорил он мне, и костюм был мною приобретен; такого костюма я, действительно, не только в Киеве, но и вообще нигде ни разу в жизни не встречал; я всю жизнь, до революции, берег на память жилет от этого первого моего штатского одеяния, самый же костюм утонул во время моих опытов плавания в одежде. К розовому костюму я не нашел ничего лучше, как приобрести синее пальто, желтую соломенную шляпу по названию «Здравствуйте и прощайте» (с двумя козырьками) и какой-то громадный пестрый зонтик; на глазах было водворено темно-синее пенсне, для большей солидности. Когда в яркий солнечный день я появился в таком наряде на Крещатике, большинство знакомых не отвечало на мои радостные поклоны: меня не узнавали и смотрели на меня с нескрываемым изумлением, а когда со мною встретилась моя тетка Леночка, она могла сказать только «ах», и ее добрые глаза исполнились слезами.
Но меня самого, при тогдашнем стремлении моем к протесту против всего общепринятого, костюм мой более чем удовлетворял; он был эмблемой всего моего настроения, созданного гимназическим формализмом и беспорядочностью моего миросозерцания.
Случайно отбившись в день окончания гимназии от своей компании, я провел вечер в скромном ресторанчике «Север» против оперного театра, один, за бутылкой дешевого вина. Одиночество ли, или реакция на первый бурно-радостный день свободы, но мне вдруг стало грустно; я стал сознавать, что закончена какая-то значительная часть моей жизни, что начинается нечто другое, новое и, быть может, ответственное. Я задумался над тем, как малы мои знания, и мысль о необходимости доучиваться преследовала меня, мешая отдаться непосредственному веселью. Вернулся я домой печальный и вскоре засел за учебники географии, истории и даже алгебры. Так я начал учиться… по окончании гимназии.
Что же в общем представлял я из себя на пороге университета? Довольно хорошее, по моему возрасту, знание литературы, особенно русской и Шекспира, весьма незаурядное знание оперной музыки, сильно развитое, благодаря литературе и музыке, чувство национальной гордости, скептическое отношение к современному общественному и государственному строю, вера в социалистические утопии, атеизм и сознание чувства долга по отношению к людям при одновременном стремлении ко всему экстравагантному, к какому-то «хулиганству» – вот, в общих чертах, как может быть охарактеризовано тогдашнее «я». Всем положительным я был обязан семье и внешкольным, так сказать, влияниям; всем отрицательным – влиянию, сознательному или бессознательному, современной мне системы обучения и воспитания в классических гимназиях.
Будущее мое «я» зависело при таких условиях от многих случайностей, предсказать его с уверенностью, мне кажется, было трудно.
Гимназия наша, в пределах даже выпусков моего и моего брата, дала и ряд абсолютно честных тружеников, полезных России, и несколько типов в стиле героев Максима Горького, и людей без всяких принципов и полезной общественной роли, и, наконец, такого нравственного изувера, как комиссар народного просвещения при большевистском режиме Луначарский5; зародыши будущего были во всех заложены еще гимназическим режимом, но развитие их в ту или иную сторону зависело от последующих влияний и, в частности, от университета.
Прошло 25 лет, и киевская Императорская Александровская гимназия воспитывала уже в детях действительный, а не казенный национализм и патриотизм; в ее стенах происходило то, что в мое время было немыслимо: рискуя всем, даже самой жизнью, все воспитанники гимназии продолжали исполнять родной гимн, вплоть до принудительного закрытия гимназии, а мой 14-летний племянник, задумав взорвать пороховые склады большевиков, был пойман ими и поставлен «к стенке» для расстрела, но затем неожиданно помилован и получил в наказание 25 ударов шомполами.
Новое время сумело воспитать еще в стенах гимназии истинные, а не казенные начала патриотизма. Другой близкий мне юноша – двоюродный брат Сережа за стойкое исповедование этих начал был расстрелян большевиками. В среде сознательной молодежи этого времени уже не было циников, которые не понимали бы «удовольствия» быть битым за идею, за то, что «земля вертится».
Так за 25 лет изменились условия гимназического воспитания и жизни.
В университет6 я, как и все и всегда мало-мальски вдумчивые юноши с гимназической скамьи, вступал с известной долей какого-то благоговения и надежды, что там, наконец, откроется для нас ряд истин; об упорной систематической работе, о том, что наука двигается вперед чрезвычайно медленным постепенным завоеванием крупиц истины, требует для этого обыкновенных чернорабочих, а не гениев, которые, может быть, раз в век собирают воедино все крупицы, обобщают их и делают выводы, дающие новые теории и системы, – об этом всем думалось, конечно, мало. Одним словом, романтическое воспитание окрашивало в романтические краски и предстоящие занятия в университете. Первые лекции на юридическом факультете произвели очень сильное впечатление, начиная от их содержания и кончая такими отличными от гимназических уроков мелочами, как обращение к нам «милостивые государи», отсутствие вызовов к ответу уроков, серьезная тишина в аудитории во время лекций и т. п.
Вступительную лекцию читал покойный ныне Д. И. Пихно; это был известный экономист и публицист, издававший старейшую в Киеве русскую национальную газету «Киевлянин», перешедшую теперь к сыну ее первого учредителя В. В. Шульгину, члену первых трех Государственных дум7 и популярному деятелю Национальной партии8. Д. И. Пихно был внешне плохой лектор; глухой голос, манера тянуть «е-е», пока найдется подходящее выражение мысли, повторение за подлежащим соответственного местоимения, например: «Наука, е-е, она» и т. д. Но все окупалось серьезностью и, главное, искренней любовью к науке профессора. Поэтому, несмотря на «левое» настроение большинства студентов, консерватор Пихно пользовался должным уважением.
На первой своей лекции он дал нам понять значение университета – Universitas litterarum[61]61
Мировой литературы (лат.). Вписано от руки.
[Закрыть], по сравнению с различными специальными учебными заведениями; здесь, говорил он, читаются все науки; студенты в стенах университета имеют возможность слушать лекции по любому интересующему их предмету, а не только по своей специальности, а главное, путем постоянного обмена сведениями и мнениями с товарищами-студентами различных факультетов расширять свой умственный кругозор. Пихно был прав: ни одно учебное заведение, кроме университета, не дает бо́льших возможностей к широкому гуманитарному образованию, к выработке цельного миросозерцания; специалисты – технологи, путейцы, электротехники и проч. работают гораздо усерднее и больше, но лучшие из них – обычно проходили раньше через университет.
Я, воспользовавшись советом Пихно, прослушал ряд лекций на других факультетах, главным образом на филологическом, предпочтение которому юридического, с моей стороны, весьма огорчило моих гимназических учителей-классиков. Известный славяновед профессор Флоринский, для чего-то расстрелянный теперь большевиками, живо заинтересовал меня славянским вопросом; большой интерес возбуждали во мне также лекции покойного Прахова по истории искусств. Зато две лекции по зоологии, кроме отвращения и скуки, ничего по себе не оставили; это был не мой любимец – живой образный Брем; серьезный, солидный профессор с седой бородой монотонным голосом рассказывал о том, как проявляется половая жизнь у пауков и у морских ежей; для оживления лекции он вдруг, не меняя серьезного выражения лица, жестами и походкой изображал паука, подкрадывающегося к паучихе. Тогда, на этой именно лекции впервые у меня явилась мысль, впоследствии перешедшая в убеждение и определенное разочарование в методах университетского преподавания, о бессмысленности дословного, подробного повествования большинством профессоров всего того, что содержится в учебниках.
На юридическом факультете самое сильное впечатление и влияние на нас имели лекции по теории права (в Киеве говорилось «энциклопедии») профессора Ренненкампфа; он был ректором университета в [18]80-х годах, при нем произошли серьезные студенческие волнения в Киеве, в его квартире студенты разбили тогда окна, считая его угнетателем свободного студенчества9. Такие сведения о том или ином профессоре переходят по преданию от одного курса к другому. И вот, несмотря на подобный формуляр Ренненкампфа, первая же его лекция закончилась громом аплодисментов переполненной аудитории; то же повторялось и на всех последующих лекциях, несмотря на просьбы профессора не выражать ему одобрения, так как это запрещено правилами университета. Удержаться от аплодирования не было возможности, с такой талантливостью, так захватывающе ярко, ясно и образно преподносил нам профессор различные теории права и государственно-общественного строя. Р[енненкампф] ничего не читал нам из своего небольшого сухого учебника; он предназначался исключительно для того, чтобы вызубрить его к экзамену, на котором Р[енненкампф] ничего другого и не спрашивал, кроме помещенного в учебнике. Это был, так сказать, минимум сведений, обязательный для каждого среднего юриста; максимум, нужный для научного развития, давался на лекциях; каждая группа лекций посвящалась одному философу права, одной теории; были проанализированы даже учения Руссо, Толстого. Вообще Р[енненкампф] подробно останавливался на утопических государственных и общественных течениях. Ему, прежде всего, был я обязан искоренением во мне увлечения мечтательно-социалистическими идеями. Это для меня и массы моих товарищей было весьма большим приобретением от университета; мы впервые приучились мыслить и работать положительными научными методами. Сколько я в разное время впоследствии ни читал социалистической литературы, я всегда оставался социалистом постольку, поскольку дело касалось критики современного капиталистического строя, и переставал быть социалистом тотчас же, когда критика переходила к области положительного творчества, к области замены капиталистического строя каким-то другим, неведомым, фантастическим мечтанием, а не осуществимой действительностью. Я чувствую, что был прав уже по одному тому, что через четверть века после лекции Ренненкампфа социализму удалось блестяще разрушить Россию, но совершенно не удалось положительное творчество.
Кроме Ренненкампфа, я не пропустил ни одной лекции по истории римского права профессора Соколовского; это был красивый, с громким голосом, популярный в Киеве спортсмен; однажды он пробовал ходить даже по канату, сломал себе ногу и читал лекции, кладя больную забинтованную ногу на кафедру; летом и зимой он ходил в пиджаке без пальто. Учебника его не было. На экзамене он требовал отвечать по записанным самими студентами его лекциям; это приучало быстро схватывать и записывать чужую речь, что впоследствии на службе оказалось весьма полезным при ведении журналов различных совещаний. Живой, образный язык Соколовского, умение в каждой лекции дать связную логическую картину из законченной жизни правовых отношений на фоне внешних государственных событий великого народа, все это делало лекции по истории римского права особенно популярными, аудитория всегда была переполнена, меня же эти лекции привлекали еще, вероятно, и потому, что я слышал на них любимый мой язык – латинский.
Крупнейшую научную силу нашего факультета в Киевском университете представлял знаменитый историк русского права Владимирский-Буданов, но читал лекции он так скучно, таким монотонным голосом, все время покручивая свои длиннейшие, опущенные вниз хохлацкие усы, что невольно на большинство слушателей нападала какая-то непреодолимая сонливость. «Замечаю, что многие спят», – сказал однажды этот профессор таким спокойным, размеренным, каким-то скандирующим голосом, не меняя тона его по сравнению с прерванным изложением сведений о каком-то древнерусском правовом институте, что только я и несколько студентов, сидевших на первой парте, услышали это замечание; остальные продолжали мирно дремать или даже непробудно спать.
Все остальное, что читалось нам на первом курсе юридического факультета, было безнадежно скучно, нудно и даже не нужно, но об этом я буду говорить ниже. Итак, увы, подобно гимназии, только отдельные лекции, отдельные преподаватели говорили нам живое, интересное, нужное слово.
Тем не менее на первом курсе увлечение университетом и влияние его были сильны. Юноши искали истины, колебались, находили и теряли ее. Не забыть, как циник и бонвиван М. выскочил из физического кабинета, чуть не сбил с ног Володю Ковалевского и радостно-победоносно прокричал ему: «Электричество есть?» Тот с недоумением подтвердил этот факт. Тогда М. заявил: «Ну, так и Бог есть; ага!»
В такой период времени особенно нужны юношеству те, кто, кроме сообщения ему сведений о пауках и ежах, могут способствовать если не выработке миросозерцания, то указанию путей, какими можно достигнуть этого. Вот почему, по рассказам моего брата, ломились аудитории от слушателей всех факультетов на лекциях, начатых в Киеве, после моего отъезда в Петербург, философом-натуралистом Челпановым по философии и этике. Кто не находил, по вине профессоров или по собственному желанию, ответа на крупные вопросы, впадал в инертное состояние и жаждал только скорейшего получения диплома, формально вызубривая все, что по программе полагалось, или увлекался внеучебной деятельностью, подпольной политической, социалистической или украинофильской, ибо она не требовала упорного труда и была живее лекции о ежах.
Мои мысли о перемене факультета возникли под влиянием пристрастия моего к языковедению и так как, кроме лекций Ренненкампфа и Соколовского, все остальное на юридическом факультете казалось мне скучным. В намерении поступить на восточный факультет меня укреплял мой друг с первых классов гимназии Н. В. Катеринич. Часто за бутылкой вишневки мы проводили вечера в его уютной меблированной комнате с балконом на углу Михайловской улицы10 и красивейшей площади Михайловского монастыря11. «Ну подумайте, дядя (философствуя, он всегда обращался на “вы”), что нам дает юридический факультет? Уголовное право, гражданское право, полицейское право, финансовое право… все право, да право, ничего для сердца; а кончим мы восточный факультет, все-таки увидим новые страны, людей – китайцев, японцев». Для того, чтобы отрезать себе все пути отступления, К[атеринич] не пошел даже на экзамены и подал прошение в Петербургский университет о приеме его на восточный факультет, я же благоразумно все-таки выдержал благополучно экзамены на второй курс юридического факультета.
Осенью 1894 года, в день тезоименитства императора Александра III – 30 августа, я прибыл с бабушкой в Петербург, где прожил и проработал, с небольшими перерывами, двадцать лет.
Город, главным образом своим поразительно строгим выдержанным стилем, мощностью и красотой Невы с ее гранитными набережными, разноцветными фонариками, отражавшимися в воде многочисленных каналов, и вообще нарядным праздничным видом табельного дня, произвел на меня громадное впечатление; с первого же дня я полюбил его, и потребовалось много лет работы, развлечений и усталости, чтобы меня потянуло в провинцию. После Киева Петербург – тоже любимейший мой город в мире. Многие сразу (а иногда и совсем) не замечают красоты нашей столицы; изобилие простых казарменных домов, унылый вид некоторых окраинных улиц, например, в районе Загородного проспекта12, недостаток часто солнца скрывают от глаза самое красивое, что есть в Петербурге – его стиль, отсутствие дурного вкуса, мещанской вычурности. Известный художник поляк Семирадский после долгого отсутствия в России приехал из Рима в Петербург; у своего друга и однокашника по Академии художеств П. О. Ковалевского он часто восторгался Петербургом, изумляясь, как он мог в молодости не замечать художественной стильности этого города. «Очевидно, – говорил он, – надо развить художественный вкус, чтобы понять красоту Петербурга; в юности я совсем не видел того, что теперь вижу».
В первый же год моего пребывания в столице мне пришлось видеть ее во всей ее величественной красоте ввиду исключительных обстоятельств: похорон императора Александра III13 и бракосочетания молодого царя Николая II и Алисы Гессенской (императрицы Александры Федоровны)14. Стилю Петербурга более, по моему мнению и вкусу, подходит печаль; траурные лампады, с подымающимся к небу черным дымом на фронтонах Александринского театра15 и других зданий, окутанные черным крепом электрические фонари, дававшие мрачное освещение длинным прямым улицам города, какая-то особая тяжелая тишина их – все это действовало на нервы и, несмотря на тогдашнее мое антимонархическое настроение, заставляло чувствовать где-то в глубине души, что в России, для русских произошло какое-то действительно крупное событие, умер действительно кто-то сильный и мощный, а может быть и нужный России. У здания городской думы16 вывешивались объявления о ходе болезни Александра III; с каждым днем объявления эти делались тревожнее: пульс и дыхание ухудшались; у объявлений толпилось всегда много народа; по дороге в университет я ежедневно прочитывал их; 21 октября объявление было окружено особенно большой толпой, я не мог его прочесть, но уже знал, что царь скончался; под вечер я его прочел: «Император Александр III тихо во Бозе почил»; подошел какой-то глубокий старик – отставной фельдфебель, долго читал объявление старческими глазами, вдруг горько зарыдал и опустился на колени.
У меня и моих товарищей было ощущение радости, что в России новый царь, о котором определенно тогда говорили как о стороннике либеральных[62]62
Далее в тексте зачеркнуто: «идей».
[Закрыть] реформ, конституции17. Но печаль масс и траурный вид города как-то нарушали эту радость; начинались сомнения, которым, под влиянием последующих событий в моей жизни, суждено было через несколько лет перебросить меня в другой, противоположный лагерь сторонников самодержавия, которые, независимо от той или иной их политической программы, получили, кажется в 1905 году, огульное название черносотенцев18.
Осеннее[63]63
Исправлено от руки из: «Весеннее».
[Закрыть] торжество Петербурга – бракосочетание молодого императора, менее, с эстетической стороны, захватывало, чем печальный день похорон его отца. Я был на Невском19, по обеим сторонам которого стояли толпы народа. Царь с молодой женой медленно ехал в раззолоченной карете; меня поразило его равнодушное, какое-то скучающее выражение лица (он, очевидно, и тогда не любил ничего деланного); одной рукой он все время как-то машинально покручивал усы. Изумило меня также, что вдовствующая императрица Мария Федоровна, следовавшая отдельно тоже в золотой карете, приветствовалась с гораздо большим энтузиазмом, чем молодая чета; к карете бросилась толпа людей, в том числе много студентов, они бежали за ней и кричали «ура»; царица ласково раскланивалась. У Аничкова дворца20, куда проследовал царь с супругой, начал скопляться весь народ, стоявший по пути его следования; я был общим течением увлечен туда же; полиция, боясь, вероятно, чтобы не было случаев падения в Фонтанку21, загородила дальнейший выход от дворца; между тем не знавшие об этом заграждении пробирались со всего Невского ко дворцу; становилось все теснее; за пением гимна и разных русских песен, почему-то, между прочим, и «Дубинушки», крики к подходящим «Повернуть назад» заглушались; дышать было все тяжелее и тяжелее; я чувствовал, как сжимается грудная клетка; видел рядом с собой совершенно бледное лицо В. Ковалевского; видел невероятно растерянное лицо Н. Катеринича; он, типичный полтавский помещик, любитель покоя и тишины, с первых дней возненавидел шумную столицу с ее необычным для провинции уличным движением, даже крик кучеров «поди» он принимал как нечто лично оскорбительное; переходя Невский, он обычно зажмуривал глаза и кидался стремглав в гущу экипажей и пешеходов, как пловец в бурную реку; понятно, что беспорядок, давка, пение, крики и стоны перед дворцом привели его в состояние полной растерянности и негодования; я думаю, что это торжество главным образом повлияло на его решение вернуться в любимый, в то время очень тихий Киев. Я выбрался из толпы, постепенно проталкиваясь кверху, по головам ее и с тех пор получил навсегда отвращение к уличным сборищам; Катеринич или Ковалевский прибегли к моему способу, а другому удалось влезть на фонарь возле дворца, где он заседал до восстановления порядка, когда полиция, наконец, открыла пропуск через Аничков мост22 на Фонтанке.
Сильное впечатление произвели на меня также похороны А. Г. Рубинштейна23; я никогда не мог себе простить, что по приезде в Петербург не пошел на объявленный им концерт; думал, что их будет еще много, успею. И вдруг известие о смерти великого пианиста. Печальная процессия прибыла в Александро-Невскую лавру24 в сопровождении массы народа только к вечеру. Один архимандрит в полумраке оступился, сходя с высокой могилы, и упал на меня. Затем осталось у могилы только светское общество, и вот откуда-то в сумерках кладбища раздалась красивая декламация: «Он слышит райские напевы, небесный свет теперь ласкает бесплотный взор его очей».
С первых же дней приезда в Петербург началось хождение мое с бабушкой по музеям, главным образом в Эрмитаж25, в Ботанический сад26 и т. п.; бабушка неутомимо сопровождала меня и тетку и давала нам разные объяснения; это было продолжением моего художественного образования, и стало пусто и грустно, когда остался один, а мой старый друг и учитель жизни, с которым я почти никогда до того времени не разлучался, уехала к себе в Китаев, после чего до самой ее смерти в 1910 году я встречался с нею уже только на каникулах, да при сравнительно редких ее приездах в Петербург на месяц-два; писали мы друг другу еженедельно всю жизнь, часто по-французски для практики в языке.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?