Электронная библиотека » Владимир Захаров » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 3 сентября 2019, 14:00


Автор книги: Владимир Захаров


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Миша вываливался из картины мира. Уже тогда, в детстве, натыкаясь на непонимание, не умея говорить с миром на его языке, я осознал, что Миша – выродок. Что он не принадлежит не только к моему внутреннему миру, но даже и к внешнему, подчас враждебному, не принадлежит тоже. Такой одинокий садюга. По ту сторону… Он не воткнулся занозой мне в сердце. Но он стал важной тенью в театре теней. Я раз навсегда понял, что есть я, есть другие, с кем я не всегда нахожу общий язык, и есть совсем другие. Чужие и мне и миру. Я, как мог, играл спектакль своего детства; Миша стоял за кулисами. Это был очень полезный опыт: постижение многоэтажности мира…

Лет через двадцать я увидел Мишу в отделе внутренних дел. В милиции. Он там работал. Разумеется, он меня не узнал. Я оторопел, потому что узнал его сразу, не мог не узнать. Глаза были такие же, как встарь. И улыбка, плотоядный оскал тот же. Закономерная случайность, однако!)

После истории с мальчиком-диссидентом я на долгие годы испугался большинства. Невзлюбил коллектив. Вернее, мы с коллективом невзлюбили друг друга. Стало труднее находить друзей, мешал все тот же страх. Ведь вот так доверишься иному сверстнику, раскроешь душу, даже про Орфея с Эвридикой расскажешь, а он, такой родной, такой свой, вдруг, как в черной сказке, обернется вокруг себя, и, глядь, человека нет, а на том месте, где он только что был, красуется, дымясь, представитель большинства. Потом, конечно, я узнал, что коллектив бывает и хорошим. Но то было потом. Меня настораживало все, исходящее от большинства. Или сверху, что то же самое. Стоило учителям поступить хоть чуточку несправедливо с кем-нибудь из одноклассников, как я тотчас же встревал и пытался разъяснить недоразумение. Ко мне стала липнуть кличка «адвокат». В хорошем, правда, смысле. Я никогда не интересовался футболом и прочими «болами», но, когда приходилось смотреть, за компанию, болел за аутсайдера. За лидера-то чего болеть, ему и так хорошо… То ли на седьмой, то ли на восьмой класс пришлась история с Анджелой Дэвис, с негритянкой на фоне «холодной войны». У Дэвис начались проблемы с властями США, и власти стали ее преследовать. Советская пропаганда, разумеется, вцепилась в Анджелу мертвой хваткой. Каждый божий день газеты, телевидение и радио живописали героическую женщину, которая, одна-одинешенька на всю Америку, борется за гражданские права то ли негров, то ли вообще. Советский народ, если верить тогдашним СМИ, единодушно поддерживал Анджелу Дэвис и изнемогал от ненависти к американскому империализму. Впрочем, большинство советского народа и в самом деле изнемогало. (Большинство, справедливости ради признаем, умеет и любить, даже обожать, но почему-то с ненавистью у него получается лучше.) И вот в один прекрасный день по школе разносится слух, что с нас будут собирать подписи в защиту Анджелы Дэвис. Сразу вслед за слухом появляются листочки для подписей. Подписные то есть листочки, а не просто так. Что за бред? Что за идиотский спектакль? Почему я должен расписываться, если это придумал кто-то наверху? Пусть сам и расписывается! И потом, какую же пользу могут принести наши подписи на самом-то деле?! Последний вопрос я задал вслух и был услышан. На перемене меня подозвала к себе учительница истории и обществоведения. Старательно (а может быть, искренне) выпучивая глаза, она сказала:

– Володя! Я только что узнала: ты против борьбы с фашизмом! Ты что же, Володя?! Как такое стало возможно?..

Все-таки я еще был маленький. Чего-чего, а такого поворота не ожидал. Я был нокаутирован. И кажется, так и не смог вымолвить ни слова в ответ.

А вот за другого американца, великого Бобби Фишера, я болел всей душой. Почему, спрашивается? Он ведь был шахматный гений, а никакой не аутсайдер. К советской шахматной школе, которую ему предстояло сокрушить, я относился с уважением. Да она ничего, кроме уважения, и не заслуживала. Но советская пропаганда, то есть голос большинства, старательно рисовала Фишера отвратительно корыстным, взбалмошным, полусумасшедшим выкормышем американского капитализма. Наглым выскочкой, который и в шахматы-то, неизвестно еще, умеет ли играть, а хороших результатов достигает только с помощью скандалов. То ли дело наши, советские, шахматисты! Корректные, милые, высокообразованные. Фишер-то даже школу не закончил, бросил после пятого класса! Такой ли вздорной козявке заползать на хрустальный монолит советских шахмат?! Я видел в Бобби родственную душу. Одиночку, не желающего сливаться с большинством. И как же я радовался, когда он пополз на монолит. Хотя он, конечно, не полз. Он реял. Под ударами его клюва монолит крошился и разлетался на куски. Четвертьфинальный претендентский матч с Таймановым – шесть по бед в шести партиях. Полуфинал с Ларсеном, шахматистом экстра-класса, – тот же неслыханный результат! Даже Тигран Петросян, непробиваемый экс-чемпион, сумел в финальном матче претендентов выиграть у Фишера одну-единственную партию. А проиграл пять! Наконец, чемпион мира Спасский в матче 1972 года в Рейкьявике (все в той же Вырице я старательно вырезал из «Известий» тексты партий этого матча и вклеивал их в толстую тетрадь) был не переигран, а разгромлен Фишером со счетом 7:2! И ведь Бобби так никогда и не покорился большинству. Когда спустя три года ФИДЕ не согласилась проводить матч на первенство мира на его условиях, Фишер ушел из шахмат. Это был красивый уход, хотя лично мне (и только ли мне одному?) это было трудно пережить.

После объявления А. Карпова чемпионом мира, а именно его объявили, сделали чемпионом, я, разумеется, стал болеть за Виктора Корчного. Инстинкт защитника индейцев не оставлял мне выбора. Корчной – великий аутсайдер. Некоронованный чемпион. В его спортивной биографии, по крайней мере на советском отрезке, поразительные взлеты нередко перемежались провалами. В каком-то из шестидесятых годов Корчной оказался чуть ли не в последних строчках таблицы на чемпионате СССР, а спустя всего пару месяцев выиграл сильнейший международный турнир в Будапеште, набрав 12,5 очка из 13 возможных… Он выиграл все партии, и только одной позволил свестись вничью! Впоследствии даже Каспарову подобные результаты не снились. В двадцатом столетии только величайший русский чемпион Александр Алехин покорял подобные вершины. Но сам Корчной чемпионом так никогда и не стал. Он был лучшим, а чемпионом не был. Это сближало его с мерцающими звездами прошлых времен, памятными мне с детства: с Михаилом Чигориным, Гарри Пильсбери, Акибой Рубинштейном… Корчной, как рассказывали, играл в молниеносные шахматы с мастерами спорта, давая им фантастическую фору – 1 к 5! То есть противнику отводилось на партию пять минут, а Корчной довольствовался одной. Одной минутой! Я так никогда и не смог понять, как же он успевал до падения флажка хотя бы раз двадцать—тридцать переставить фигуры и нажать на кнопку часов?! И когда он думал при этом… Но он таки думал, потому что мастеров регулярно обыгрывал. Говорили еще, что он нарушал режим, отсюда и неровность результатов. Но он же зверски талантлив, как же было не нарушать в застойной-то советской стране? Удивительно, наверное даже беспрецедентно, что только после сорока, во второй половине жизни, когда нормальные люди переходят в режим доживания, Корчной взял себя в руки, а заодно и фортуну схватил за горло. Уже в цикле 1972–1974 годов, после воцарения Фишера, Корчной с блеском выиграл претендентский турнир, а потом и отборочные матчи. Исключая финальный. Он недооценил Карпова. Дистрофический, «комсомольский» мальчик вызвал у Виктора Львовича Корчного снисходительную усмешку. Не она ли стоила ему короны? Корчной проиграл финальный претендентский матч со счетом 2: 3 при девятнадцати ничьих. И спустя короткое время, поскольку Фишер хлопнул дверью, Карпов без игры был объявлен чемпионом мира… Фортуна все-таки не обозная потаскушка и лапать себя за горло безнаказанно не позволяет. Но этот проигрыш, казалось бы фатальный, способный сломить кого угодно, Корчного не сломил. Он уехал из Советского Союза. Ушел в абреки, то бишь в диссиденты. Советский Союз, совсем как обманутая невеста, повел себя по-бабски. Даже, пожалуй, по-скотски. Союз как-никак мужского рода… Корчного подвергли бойкоту: устроителям международных шахматных турниров было раз навсегда заявлено, что, если они пригласят Корчного, советские шахматисты, мировая шахматная элита, играть не будут. И Корчного перестали приглашать. Он оказался в отчаянной изоляции. Но в отборочный цикл по системе ФИДЕ его не могли не пригласить: он ведь был участником последнего финального претендентского матча, ставшего волею случая матчем на первенство мира. Но советская невеста, обидевшись всерьез, ответила таким финтом, что даже Гарринча с Марадоной лишились бы сна от зависти. Сын Корчного отчислился из университета, чтобы уехать к отцу, но его поймали в ловушку закона о воинской повинности, обвинили в уклонении от армии, предали суду и загнали на четыре года в зону! И все ради того, чтобы Корчному-отцу небо показалось с овчинку…

Но тут нашла коса на камень. Корчной-старший впал в холодное бешенство. Мне, по крайней мере, видится именно так. Ярость бывает припадочная, лишающая рассудка, но бывает и долгая, горящая ровным огнем. Ее называют страстью. Именно она обращает талант в гений. Представим на минуту: Майклу Джордану не разрешают играть в баскетбол чаще одного раза в год, а его сына захватывают как заложника… Достиг бы Джордан тех результатов, которых достиг? Корчной именно в невозможной для шахматиста ситуации, на пятом к тому же десятке, заиграл как бог. В отборочном цикле 1976–1978 годов он разгромил одного за другим лучших шахматистов мира (включая экс-чемпиона Б. Спасского) и вышел на Карпова. Советского чемпиона…

Матч 1978 года в Багио, филиппинской столице, стал историческим событием. Я тогда уже не был ни ребенком, ни даже юношей. Я был двадцатидвухлетним отцом семейства! Но переживал за Корчного с не меньшей страстью, чем когда-то давным-давно, в другой, отроческой жизни болел за Фишера. Только понимал гораздо больше. И в шахматной игре, и в околошахматных играх. Господи, как мне хотелось, чтобы Корчной победил! В советской печати его поливали грязью, до того зловонной, что ни в сказке сказать, ни пером описать невозможно. Кремлевские тупицы боялись победы Корчного до трясучки. Еще бы! Предатель, перебежчик, лицо без гражданства станет чемпионом мира по шахматам?! Это пострашнее Фишера… Ведь шахматы наряду с хоккеем были парадной витриной противоестественного режима, в который сталинские огрызки заковали страну. И я чаял победы Корчного не только ради него самого. Мне было страшно интересно, что станут делать в случае нашей с Корчным победы лично Леонид Ильич Брежнев, Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза и весь советский народ. Ведь они так беспримерно подло обошлись с ним!

Когда матч начался, я был на сборах, венчавших военную кафедру университета. Так что я забежал довольно далеко вперед, но иначе не получается. Странно, но факт: даже на фоне штурма юридического факультета, ранней женитьбы, рождения дочери, даже на таком «взрослом» фоне матч на первенство мира между Карповым и Корчным намертво впечатался мне в память. Точь-в-точь как те детские занозы в сердце… Хотя почему же странно? Механизм запоминания явно один и тот же. На огневой позиции возле выученной наизусть гаубицы М-30, на пыльных проселках во время марш-бросков, в столовке за трудным усвоением перловой шрапнели, в казарме после отбоя – нигде и никогда я не расставался с маленьким транзисторным радиоприемником. Я болел за Корчного.

Матч, если коротенько, проходил драматически. Поначалу ничьи. Равная игра. Но уже в пятой партии Корчной почти выигрывает, Карпова спасает только его феноменальная цепкость в защите. Зато ставится рекорд: если средняя продолжительность шахматной партии 40–50 ходов, то эта партия длится 124 хода! Восьмую партию выигрывает Карпов, но уже в одиннадцатой Корчной сравнивает счет. Все, казалось бы, идет хорошо. Но… Тринадцатая партия откладывается с явным преимуществом у Корчного. Не помню уже почему, но перед ее доигрыванием соперники играют четырнадцатую, и она тоже откладывается, только на сей раз с несомненным перевесом на стороне Карпова. Доигрываются партии в один день. Я успел записать с голоса диктора обе отложенные позиции и нисколько не сомневаюсь: счет сегодня вечером изменится, будет 2: 2. Но Корчной срывается и проигрывает… обе партии! Так что никакие не 2: 2, а совсем наоборот, 3: 1 в пользу Карпова. Печально, но это, оказывается, еще только цветочки. В семнадцатом поединке Корчной за минуту до победы грубо ошибается и проигрывает. Счет 4: 1. При игре до шести побед положение угрожающее. Может, конец? Пора бежать в гардероб, пока нет очереди? Но после короткой серии ничьих великий аутсайдер выигрывает двадцать первую партию. Счет становится 4:2. Вроде бы не так уж и безнадежно. В двадцать второй партии ничья. И в двадцать третьей – тоже. И в двадцать четвертой, и в двадцать пятой, и в двадцать шестой. Двадцать седьмую Корчной играл белыми фигурами, и ничто, как говорится, не предвещало беды. Но беда случилась, Карпов выиграл. Счет стал 5: 2. Ах, по Галичу, чего ж тут говорить, что ж тут спрашивать… Советский народ, не говоря уж о партии и правительстве, предвкушал победу. Знай наших, собака! Вспомни-ка, полужидовская морда, чей ты хлеб жевал аж до сорока годов!

Я был в отчаянии. Сборы закончились, я на твердую «четверку» сдал материальную часть артиллерии, а в стрельбе из автомата Калашникова достиг выдающихся успехов.

– Отлично стреляет этот студент! – изволили сказать товарищ майор, похлопывая меня стартовым флажком по плечу.

Семья после двухмесячной разлуки приняла меня в объятия. Но что все это значило при счете 2: 5?! Что? Да ничего. Семья-то никуда не денется, и я никуда не денусь от семьи, а вот матч, похоже, проигран…

Но матч еще не был проигран! Корчной черными выиграл долгую двадцать восьмую партию и сразу же еще более продолжительную двадцать девятую. 4: 5 однако… В тридцатой партии – ничья. А тридцать первую в виртуозном эндшпиле снова выигрывает Корчной! 5: 5!!! Такого героизма, такого финишного рывка не знала история шахмат. Я ликовал. А партия и правительство набычились, склонили двуединую башку и стали в предынсультном напряге соображать, как спасти советскую шахматную честь. Раздавленного чемпиона мира отволокли на какой-то то ли футбольный, то ли баскетбольный матч. Развеяться. К нему прислали несчастного Михаила Таля. Утешать и тренировать психологически. На Филиппины в срочном порядке вылетел президент советской шахматной федерации, заслуженный космонавт, чью фамилию я вспомнить не могу. Он, надо полагать, олицетворял собой весь советский народ, явившийся на выручку к своему неустойчивому чемпиону: «Толя, твою мать, ты что же делаешь? На тебя… смотрит все прогрессивное человечество! Ты что за… погнал? Давай-ка соберись. Или ты с нами, или…» Господи, как же все это было смешно! И противно. Карпова толкали к победе, словно непробиваемую девственницу к брачному ложу.

Тот матч в Багио стал частью моей жизни, моего духовного опыта. Много лет спустя я купил книжку В. Корчного «Антишахматы». Не могу удержаться, чтобы не привести здесь фрагмент, относящийся к тридцать второй партии великого матча, ставшей последней. «Я пришел на игру. Очевидцы рассказывали, что в этот день зал напоминал скорее арену полицейских маневров, нежели мирное шахматное соревнование. Здание было переполнено одетыми в штатскую форму полицейскими. Что меня поразило накануне партии: я встретился пару раз глазами с советскими – на их лицах было затаенное торжество, злорадство. У вас никогда не было такого чувства, читатель? О, это незабываемое ощущение! Вы проходите сквозь строй ненавидящих глаз, и каждый в этом строю мысленно разделывает вас под жаркое. Пожалуй, тот, кто не испытал такого, по-настоящему еще и не жил. А мне, дорогие мои, есть что вспомнить, уйдя на пенсию… Все шло своим чередом. Я подготовил вариант, вернее – новый ход в известном, хотя и не очень легком для черных варианте. Я анализировал его много дней, рассчитывая на психологический эффект новинки. Каково же было мое удивление, когда Карпов в критический момент ответил не раздумывая! Он знал этот ход, более того – я вдруг почувствовал, что он ждал его именно сегодня!.. По идее, я должен был быть к этому психологически готов – о том, что наши комнаты прослушиваются, я догадался уже после седьмой партии. И все-таки я почувствовал себя нехорошо… Я отказался явиться на закрытие матча… В матче, превращенном в побоище, где при пособничестве жюри были выброшены к чертям все понятия о честной игре, где бессовестно нарушались правила и соглашения, – в таком соревновании и церемония закрытия превращается в место казни бесправного… За три месяца матча я получил более трехсот писем из двадцати восьми стран… Вот лишь одна из телеграмм: “Всем сердцем с вами. Жан-Поль Сартр, Сэмюэл Бэккет, Эжен Ионеску, Фернандо Аррабаль”».

Да, Корчной проиграл матч. Но он таки дал им всем жизни! Заставил суетиться! Выставил на позор. Леонид Ильич Брежнев лично повесил на крошечную грудь Карпова орден Ленина. Нет слов. (Забавная деталь. Вручая награду, Л. И. прошамкал: «Молодец! Взял корону, так держи!» Возможно, проговорился? Подсознание подвело? Чего не знаю, того не знаю, но выглядели оба на редкость фальшиво.)

И вот Корчному уже скорее 50, чем 40. Он все дальше от «возраста вершины». Он по-прежнему изолирован. Но он по-прежнему побеждает! В претендентском цикле 1980–1981 годов Корчной одолевает одного за другим гроссмейстеров экстра-класса и снова выходит на А. Карпова. Теперь, наверное, А. Карпов объективно сильнее, он-то как раз в расцвете сил, ему около тридцати. Но и свора сопровождения захлебывается лаем еще более самозабвенно, чем даже в Багио. После проигрыша матча на первенство мира в Мерано Корчной пошел на следующий круг, но был в полуфинале остановлен Г. Каспаровым. Начиналась новая эпоха. Двоецарствие Карпова и Корчного кончилось. Кстати, в том матче с Каспаровым, из-за чего – не помню, советская шахматная федерация стала вдруг бодаться с ФИДЕ. В результате ФИДЕ засчитала Каспарову поражение без игры. Совсем как Фишеру в 1975-м. Но Корчной не принял подарка. «Железный джентльмен» стал все же играть с Каспаровым и уступил в честном бою. Тем самым, думается мне, Корчной одержал над Карповым решающую моральную победу. Полную и окончательную!

В 2000 году, взяв с собой младшего сына-подростка (он не играет в шахматы всерьез только лишь потому, что разгильдяй отец поленился его выучить), я отправился в главное здание университета, в актовый зал, на открытие «домашнего» матча между Б. Спасским и В. Корчным. Или В. Корчным и Б. Спасским, соль и специи по вкусу. Мне показалось, что Спасский изменился больше, чем Корчной: как-то ссохся, осел и засахарился. Корчной же, приподнимая то одно, то другое плечо, постреливая живыми глазами, был как ртуть. Или как дикобраз, шевелящий иглами. Никогда в жизни не сливавшийся с большинством, Корчной все время отстреливался. Какой-то университетский профессор в своем слове позволил себе констатацию очевидного в общем-то факта: мол, высшие достижения обоих участников предстоящего матча позади. В ответном выступлении Корчной, задрав одно плечо почти до небес, а другое окунув в самую преисподнюю, изогнувшись по-змеиному, вонзил в простодушного оратора острый клык:

– Профессор только что зачитал некролог!..

Когда отгромыхала торжественная часть, Корчной спустился со сцены и присел в первом ряду. Подписывать книжки. Я выжидал, пока схлынет маленькая толпа. В конце концов, двадцать шесть лет заочной «моральной поддержки», какую я оказывал Корчному, давали мне право хотя бы на пару секунд общения вне толпы. Я подошел и сверху вниз, поскольку он оставался сидеть, сказал:

– Виктор Львович, я ваш преданный болельщик с 74-го года…

– С какого? – переспросил он, будто бы не расслышав.

Выражение его лица в тот момент словами передать невозможно. Для Корчного было невероятно важно, кто перед ним: человек, болевший за него в трудные времена, или же мотылек, порхающий по разрешенной траектории. Я повторил громко и отчетливо:

– С семьдесят четвертого! Я заслуженный преданный болельщик…

Корчной встал. После целой жизни заочного сопереживания я впервые посмотрел ему в глаза. У него оказались добрые глаза. И честные. Я знал это, чуял с шестнадцати, елки-палки, лет! И я понял: ни комплиментов, ни хвалебных речей, ни поношений в адрес общих врагов – не надо. Корчного столько раз подвергали закаливанию, толкая то в паровозную топку, то в ледяную прорубь, что теперь уместно было только тепло. Человеческое, пусть даже слишком человеческое.

– Я хочу пожелать вам долгих лет, Виктор Львович.

– Спасибо, – ответил он в той же тональности.

Наверняка Корчной не запомнил нашей беседы. Мало ли было в его жизни куда более содержательных разговоров. Он ведь великий аутсайдер, боец, гладиатор, лучший… Имеет право забыть. Я-то помню.

Но каким ледоходом затащило меня так далеко в шахматную заводь? И в адвокатуру какие бурлаки заволокли? Маленький защитник индейцев, смешной школьный «правозаступник», покрывающийся аллергической сыпью от любой несправедливости, превратился в официального адвоката с неоднозначной, сказал бы Альфред Кох, репутацией. Как? Обе болезни – и шахматная лихорадка, и зуд заступничества – из одного корня. Он зовется (звался, к несчастью, звался!) Валентин Борисович Федоров. Дядя Валя. Описывая в самом начале фото с мотоколяской-лягушкой, я раскрыл инкогнито мальчика, держащего костыли. Да-да, того самого: в мутоновой шубейке, шапке, похожей на шлем космонавта, и валенках без галош. Этот мальчик – я. А вот мужчина в круглой фетровой шляпе, инвалид внутри маломощного кабриолета с трескучим мотором, – дядя Валя. Сейчас он подвинет себя к самому краю сиденья, схватится левой рукой за верхнюю кромку открытой дверцы. Вот в этот-то момент я и подсуну ему под мышку один из костылей. Тогда, опираясь на костыль как на длинный рычаг, он вытащит себя из машины, крепко держась за дверцу, встанет вертикально и выхватит у меня из рук второй костыль, чтобы самостоятельно вставить его себе под правое плечо. И начнется второй этап ежедневной операции подъема. Дядя Валя, покачивая мертвыми ногами в тяжелых протезах, словно раздвоенным колокольным языком, поднимет себя на первую ступеньку крыльца. Потом на вторую, то есть уже на само крыльцо, но тут под «ударный» костыль надо будет обязательно подставить ногу, чтобы он не ускользнул по гладкому камню, потому что, случись такое, дядя Валя упадет, и будет катастрофа. Пока я был совсем маленький, ногу под костыль подставляла тетя Тася, дяди-Валина мама. Потом, когда я подрос и перестал носить малышовые валенки, операцию стали доверять и мне. Оказавшись на крыльце, дядя Валя делал несколько шагов, более медленных, чем даже черепашьи, и прислонялся спиной к простенку возле дверей парадной. Тогда мы с тетей Тасей заталкивали мотоколяску в гараж. Метров пятьдесят от крыльца почти по прямой. Тетя Тася, просунув руку в опущенное окно дверцы, подруливала и давила вперед плечом, а я толкал сзади. Мне ужасно нравилось толкать. Я изо всей мочи упирался ногами в асфальт и напружинивался всем телом. Вдвоем мы развивали иной раз такую скорость, что перед самым гаражом тетя Тася кричала, чтобы я тормозил, иначе она не успеет выпрямить колеса, коляска встанет наперекосяк, и каково тогда будет завтра выталкивать его обратно… Я что есть силы «тормозил», хватая транспорт за задний бампер, но иногда коляска все-таки утыкалась носом в тыльную стену гаража. Без вредных последствий, правда. Тетя Тася запирала гараж, мы возвращались к висящему на костылях дяде Вале, и долгий путь домой продолжался. Чтобы только добраться до лифта, надо было одолеть два лестничных марша, из которых один – в целый этаж. Такая архитектура. Потом шла погрузка в лифт, подъем на четвертый этаж и выгрузка из лифта. Если он, как случалось частенько, был залит мочой или заблеван, дядю Валю начинало мутить, и он не сразу шел домой, останавливался у стенки перед финишным трехметровым рывком и выкуривал сигарету. Вышибал клин клином. Потом я шел к себе, в левый от лифта конец площадки, а он к себе, направо. Уходя, я слышал, как в раз навсегда заданном ритме скрипят костыли, шаркают ортопедические ботинки, потом, в развитие темы, дважды проворачивается ключ во французском замке, запевают и тут же замолкают дверные петли, снова, через порог, скрипят костыли, дверь бухает, и все стихает. Я слушал эту музыку почти каждый вечер десять лет. А десять лет, начальник, это срок…

Меня никто не приковывал цепью к семье из двух страдальцев, матери и сына. Я сам к ним привязался. Началось, конечно, не с высоких побуждений. (Хотя, собственно, и много позднее, когда по возрасту я уже мог бы осознать и побуждения, и их высоту, мне не приходило в голову этим заниматься – мы к тому времени стали родней, только не вынужденной, по крови, а гораздо ближе, по любви.) Началось… с запаха. Я обожал несравненный, не похожий ни на чистый бензин, ни на солярку запах мотоциклетной смеси. И другие мальчишки балдели от него. Счастье, что тогда не вошло еще в практику малолетних двуногих ловить балдежные ароматы в полиэтиленовые мешки и надевать их себе на голову. Для кайфа. Мы же, гурманствуя, вдыхали мотоциклетную смесь вместе с атмосферным воздухом, тогда еще сравнительно чистым. Тетя Тася, я наблюдал процесс сотни раз, вливала в канистру с семьдесят вторым бензином некоторое, отмеренное раз навсегда, количество автола, единственного в те времена моторного масла. И взбалтывала как следует. Получалась мотоциклетная смесь. Прогорев в цилиндрах дистрофического двигателя коляски, она давала выхлоп, который по сию пору кажется мне если и не более сладким, то уж во всяком случае куда более обольстительным, чем любые французские духи… Где тетя Тася, Таисия Яковлевна, питерская мещанка в энном поколении, брала семьдесят второй бензин? Сейчас уже можно рассказать. «Фигуранты» умерли все, остался один я. А тогда это был гешефт, шахер-махер, а при определенном стечении обстоятельств даже преступление. Тетя Тася покупала за полцены у водителей грузовиков – их было несколько в нашем дворе – сэкономленные талоны на бензин. Водилы всегда умудрялись экономить. Иногда они талоны не продавали тете Тасе, а дарили. В простые времена и нравы просты, ничего удивительного. Мать и сын (впоследствии вместо матери – я) ехали на бензоколонку и отоваривали талоны. Был и другой вариант: тетя Тася «тормозила» на проспекте грузовик и завлекала его во двор. Во дворе – с оглядкой, конечно, мало ли что! – водила вставлял в бензобак один конец резинового шланга, а другой хватал губами и предпринимал энергичное всасывающее усилие, вроде глубокой затяжки, отчего бензинчик тоненькой струйкой брызгал в подставленную загодя канистру. Целая, в общем, проблема! Бесплатными мотоколясками инвалидов худо-бедно обеспечивали, а бензином – нет. Так что началось с запаха. Чем продолжилось? А тем же самым. Запахом… книг. Конечно, сначала мы подружились, и то была странная дружба. Тридцатитрехлетний беспомощный, но светящийся изнутри интеллигент, без ног, но – с крыльями, и семилетний мальчик, может, и чреватый вопросами, но покамест не задававший их. («Всю жизнь, с детских лет, меня мучают проклятые вопросы, которые Достоевский считал столь характерными для русских мальчиков» – Н. Бердяев.) Почему мне было так приятно, так ответственно и серьезно держать его костыли? А он-то что во мне нашел? Можно, конечно, найти ответы на эти вопросы, особенно если привлечь специалистов и вообще постараться. Только не нужно. У Льва Толстого, ныне полузабытого мастера задавать самому себе безответные вопросы, есть пьеса «Живой труп». В ней имеется такая сцена: Федя Протасов, главный герой, «живой труп», сидит в ресторане и слушает цыган. И видит, как за соседним столиком некий мужчина, возомнивший себя композитором, пытается записать цыганское пение с помощью нотных знаков. Федя презрительно поглядывает на музыканта и в конце концов изрекает: «Не запишет. А запишет да в оперу всунет – все изгадит»… Так что мы подружились, тридцатитрехлетний с семилетним. И я стал почти каждый день ходить к дяде Вале в гости. На часик-полтора. И меня полонил, лишил свободы запах старой бумаги, кожаных и ледериновых переплетов и типографской краски, исходивший от его книг. (Сейчас, когда дядя Валя лежит в одной могиле с матерью на Красненьком кладбище, его книжки – и Тацит, и Плутарх, и Светоний – стоят на моих полках. Запах не выветрился. Нисколько.) Что-то было в их аромате колдовское, чему я не мог сопротивляться.

Я любил книжки едва ли не с самого рождения. Мама миллионы раз перечитывала мне вслух сказки Корнея Чуковского. Я выучил их наизусть, но все равно заставлял повторять снова и снова. И про Бибигона с его Цинцинеллой, и про доктора Айболита, и про Федорино горе… В детстве же никакое горе не горько, в том вся прелесть. А потом настал папин черед: он оказался приговорен к тысячекратному перечитыванию Маугли. Господи, как я их теперь понимаю! Одурев от бесконечных повторений, для взрослого человека изнурительных, как наспех вставленный зубной протез, они нет-нет да подбрасывали в читку что-то от себя, уклонялись от текста, чтобы хоть как-то развлечься. Но не тут-то было. Я раздвигал пальцами слипающиеся веки – нельзя же, в самом деле, спать, когда творятся такие безобразия! – и голосом неподкупного судьи говорил: «Ты неправильно читаешь! Там не так написано!» Но книг у нас дома было немного. В девятиметровой комнате-обскуре, где мы жили втроем с половиной (половина был я), куда же было их поместить? Да и когда переехали во дворец из двух смежных клетушек, книги стали копиться весьма и весьма постепенно. Невозможность собрать библиотеку тяготила отца. Он очень любил читать.

А вот в шахматы не играл. Дядя Валя, наоборот, был одержим шахматами. Поэтому симфония запахов, прозвучавшая так мощно, что отголоски не угасли до сих пор, естественным образом сменилась шахматной сюитой. Дядя Валя стал меня учить игре. Он, сильный любитель, меня, ребенка, не умевшего тогда еще даже писать по-людски. Разумеется, он начал с объяснения правил. Я усвоил их довольно быстро. Пришли к практической игре, хотя, конечно, практической она была только для меня: дядя Валя «играл» со мной одними пешками. Занятие для сильного шахматиста не слишком увлекательное. Мягко говоря. Но он терпел. Он готовил себе противника, равного или почти равного по силе. И приготовил! Правда, на это ушло несколько лет… Долго ли, коротко ли, я научился-таки одолевать его пешки, и он поставил на доску легкую фигуру. Коня или слона. Мне никак не удавалось ни проследить до конца диагональ, простреливаемую слоном, ни предвидеть сумасшедшие, совершенно ослиные скачки шахматной лошади. Потом настал черед ладьи, потом ферзя. Так потихоньку, продираясь сквозь колючий терновник дурацких зевков и обидных поражений, мы дошли наконец до почти равной игры. Дядя Валя выставлял против меня практически все фигуры за вычетом сущей мелочи – ферзя. Сколько мне тогда было лет, не помню, но наверняка не меньше десяти. Уточнить не у кого. На игру без ферзя ушло еще несколько месяцев. Я научился выигрывать. Тогда фора стала уменьшаться. Меня громили всеми фигурами, исключая сперва ладью, потом коня либо слона и, наконец, пешку. С форой в пешку мы сыграли матч, и я победил! Отныне мы бились на равных. Наставник был счастлив. Кроме меня ему ведь почти не с кем было играть, а он очень любил сразиться. Особенно когда выигрывал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации