Текст книги "Опознание. Записки адвоката"
Автор книги: Владимир Захаров
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
На тридцать шестом году я сдал на права и купил машину. То было перед самым Гайдаром. Его дядя Валя ненавидел всеми силами души, считая безответственным экспериментатором ленинского или гитлеровского стиля. Я не могу, как ни напрягаюсь, вспомнить, сколько стоила машина и сколько вообще стоили сами тогдашние деньги. Но мой ментор, мой отец и учитель, узнав о покупке, встрепенулся.
– Откуда у тебя столько денег? – спросил он строгим голосом. – Ты что, микст берешь?
Микст – неформальное вознаграждение, получаемое адвокатом от клиента из рук в руки, минуя кассу. Я к этому времени уже стал небезуспешным защитником, но перед лицом ментора оставался мальчиком. Я потупился. И дядя Валя, немощный мудрец, решил не злоупотреблять правами отца и учителя.
– А что за машина-то? Какая модель? – поинтересовался он, смягчая тональность и давая тем самым понять, что не настаивает на ответе по первому вопросу.
И вот буквально месяца через четыре круг замкнулся. От мальчика в валенках и мутоновой шубке, толкавшего изо всех сил коляску с брезентовым верхом, меня отделяло теперь ровно тридцать лет. Как-то вечером, зимой, я приехал с работы и сел ужинать. Адвокатура – занятие нервное, сил отнимает много. Я устал. Тогда моя жена еще была жива и здорова. В тот вечер она сотворила потрясающие кислые щи со свининой, грибами и перловкой. Щи посреди русской зимы – блаженство! Ни араб, ни кельт, ни англосакс его не поймет. Но щи, именно кислые, становятся чем-то уже почти священным, если запивать их хорошей водкой. Можно даже сказать, что вкушать зимой кислые щи «всухомятку» – грех! В каноническом списке смертных грехов он не упомянут, но тем хуже для канонического списка. И вот я блаженствовал и в своем блаженстве зашел уже довольно далеко. Назавтра мне снова предстояло метаться с утра до вечера по тюрьмам и судам, так что стремление насладиться жизнью смотрелось вполне извинительно.
Но зазвонил телефон. Сама взволнованная простота, Дуся спрашивала, не могу ли я срочно приехать. Выручать Валентина. Приехать, отвечал я, сейчас не так-то просто. А что случилось? Выяснилось, дяди Валина мотоколяска по пути с работы домой сломалась. То была не пучеглазая железная лягушка, злая карикатура на аристократический кабриолет. Дядя Валя уже много лет ездил в коляске новой модели. Цельно, так сказать, металлической, до ужаса прямоугольной. Но потроха у новой модели остались прежние, мотоциклетные. И вот Дуся, немножко захлебываясь для убедительности, в конце концов рассказала мне, что стряслось. Аппарат, не протарахтев и двух километров от консультации, умер. Случилась его смерть в районе двух часов дня. Мы с Дусей общались примерно в девять вечера… Каким-то образом дядя Валя исхитрился подать жене сигнал «SOS». Скорее всего, попросил прохожего позвонить из автомата.
Дуся кинулась к мужу. Дураку ясно, что все попытки тормознуть такси и договориться о буксировке «новой модели» не дали результата. Точнее, они, конечно, дали результат, только отрицательный. Какой же уважающий себя таксист будет связываться с нищим инвалидом?! А рыцарь Дон-Кихот, может, и скакал где-то поблизости, в Кировском районе, однако на Комсомольскую площадь не завернул. Так ведь всегда и бывает: кто-то не вовремя застревает в неправильном месте, а кто-то проскакивает его не оглядываясь…
Дядя Валя замерзал. Продвинутая коляска умерла вся. Вместе с отоплением. Побегать вокруг нее для сугрева водитель не мог. Он вообще не мог из нее выбраться: для этого требовалась или дверь консультации, там бы помогли, или родное двухступенчатое крыльцо на Новоизмайловском проспекте. Да и что это решает: выберешься из коляски, если повезет, сядешь в такси, но ее-то потом кто дотащит до дома? Дуся, как преданная курица, покудахтала какое-то время. Как истая малярша-штукатурщица, «гребанула» пяток-другой гордых таксистов. Что толку… Она съездила домой, наделала горячего кофею с молоком и вернулась к мужу. С термосом. Дяде Вале полегчало, но проблема не решалась. Он продолжал неподвижно сидеть внутри холодной железяки. Дуся снова уехала домой и стала бегать по соседям. Автомобилист среди них нашелся один-единственный, но «я, Евдокия Батьковна, конечно, всей душой – ик! – мы же с вами как родные, но я, понимаешь ли, уже выпил…» Тогда Дуся позвонила мне.
– А я? – спросил я в телефонную трубку. – Не выпил, что ли? Неизвестно еще, кто больше…
– Что же делать? – проговорила Дуся без претензии и почти без надежды. – Он ведь там с двух часов…
И я сказал жене Лене: «Мне надо ехать». Во всем, не касающемся философских абстракций и судеб человечества (а на тот момент ни первое, ни второе не имело большого значения), моя жена была умней, чем я. Она вникла в ситуацию, подумала секунды три и согласилась. Я напился крепчайшего кофе, раздавил во рту пару капсул валидола и поехал.
«Есть упоение в бою!» Чистая правда. Профессия заставляет много думать. Занятие трудное. Человеческая биология (или зоология, если честно) побуждает скакать, бегать, делать что-то руками или ногами… Двигаться. А размышления – с одной стороны, самая человеческая, даже слишком человеческая работа. По Ницше. Но с другой стороны – неподвижность. И всегда, «с одной стороны» и «с другой стороны», примирение противоречий, нейтрализация контрдоводов. Мало того, требуется мгновенно, да еще и «с высоким подниманием бедра», промчаться от старта к финишу. Тут же выясняется: организаторы все перепутали. Финиш оказался стартом. Надо бежать снова, только в другом направлении. И заполошный бег длится без конца. Но снаружи – абсолютный покой. Ритмичный пульс, ровное дыхание, нормальное давление крови. Так, вероятно, бегают сфинксы…
Для человека, обреченного думать, делание, совершение поступка становится отдыхом. Почти счастьем. Нет толчеи аргументов, правое не становится левым, а левое правым, все просто и хрустально ясно. Дядя Валя вот уже семь часов (!!!) сидит внутри пустой консервной банки. На Комсомольской площади. И никто ему не поможет, никто. Он так там и останется, пока не окоченеет. Надо ехать. Я и поехал. Водительского стажа к тому времени у меня было меньше пяти месяцев. Немного, мягко говоря. Но это и помогло. Я избежал ловушки, в которой так часто погибают среднеопытные водители, ловушки уверенности в себе. И я помнил, сколь немало сорокоградусной жидкости чередует во мне приливы и отливы. Каждое прикосновение к набалдашнику переключения скоростей, каждый поворот рулевого колеса, каждое нажатие одной из трех педалей («Газку! Газку!!! – кричал мне еще так недавно простоватый инструктор. – Сцепленьице! Тормоза!!!») я контролировал с точностью, которой позавидовал бы лучший пентагоновский компьютер. Аккуратно, нежно вписываться в повороты… Тормозить в несколько приемов, потому что очень скользко… Мимо гаишника проезжать, не снижая скорости, – не только слишком быстрая езда вызывает подозрения, но и слишком медленная… Держать дистанцию. Ушаковский мост, Песочная набережная, речка Ждановка, Васильевский остров, Пряжка, Калинкин мост, проспект Стачек… Вот она, угловатая коляскина дочка. Светло-серое пятно на темно-сером фоне. Слава богу, хоть метель улеглась. За вычетом звезд, совершенно рождественский вечер. Еще немного, и наступит «тихая ночь, святая ночь». Не хотелось бы! Было бы во всех отношениях лучше кончить дело побыстрей. («Побыстрей», – говорил я своей малолетней дочке, когда она располагалась на горшке посреди людного коридора. «Нет, – отвечала дочка, – я еще не побыстрела…») Дядя Валя сидел в своей одноместной галере продрогший, но каким-то чудом не окоченевший. Тоже, видно, мобилизовал резервы организма.
– Ты только не гони! – упрашивал он. – Совсем тихонько. Километров двадцать, не больше!
Я повиновался. Связал машины веревкой, и, с божьей помощью, мы тронулись. В роли буксира я выступал впервые. В роли баржи тоже ни разу еще не оказывался. Только много спустя, побывав в шкуре водилы, которого тащат на веревке, я понял, чего натерпелся дядя Валя в тот вечер. Его тарахтелка и с включенным-то мотором, разогретая, управлялась через силу. А мертвая, заледеневшая, и вовсе походила на вагонетку… Каждое торможение – почти инфаркт. Каждый поворот руля – тринадцатый подвиг Геракла. Но он справился. Даже в задний бампер моей «шестерки» ни разу не стукнулся. Подлинный интеллигент многое может. Не тот, который все время в соплях сомнений, а тот, кому было дано кое-что пережить и кое-чему научиться. Я поначалу никак не мог уразуметь, какую втыкать передачу, чтобы ехать «километров двадцать, не больше», но постепенно свыкся, и мы добрались. Вползли в ухабистый двор дома 3 по Новоизмайловскому проспекту, и все было почти как тридцать лет назад. Или наоборот? Дяди-Валина тарахтелка колыхалась по ямам молча, как никогда прежде. И я не толкал ее сзади, скользя валенками по льду. Это дядя Валя оставался теперь позади, а я, как флагманский корабль, вел его по фарватеру. Три десятилетия сплелись в венок. В венец. Словно мягкая велюровая шляпа, он накрыл наши головы. Выйди сейчас тетя Тася, было бы чудо, счастье. Но вышла Дуся.
Я взял самого себя, семилетнего, за руку, и мы стали дразнить время. Разве оно так уж всесильно?! Да нет же, время – дитя вечности, малыш, смешной и доверчивый с виду… С ним можно поиграть. Пощекотать шелковые ребрышки и подмышки, и оно станет извиваться со смехом, прижимать ручки к бокам и подтягивать коленки к груди. Оно будет смотреть на вас огромными мерцающими глазами. Опасная забава. Малыш глазами пошел в мать. В вечность. Нельзя смотреть ему в глаза. Нельзя.
Раз уж так получилось, я решил идти до конца. Влажная ручонка мальчика в валенках, моя ручонка, схватила меня за два пальца, указательный и средний, и не отпускала. С Дусей мы закатили умерший аппарат в гараж и вернулись почти бегом к дяде Вале, привычно распятому на костылях у двери парадной. Шаг за шагом, ступенька за ступенькой одолели два лестничных марша и погрузились в лифт. Поднялись на четвертый этаж. И дядя Валя, состарившийся дядя Валя стал говорить слова, которые мог сказать только мне взрослому, но никогда не сказал бы маленькому.
– Спасибо тебе. Спасибо… – повторял дядя Валя, волнуясь. – Уж так ты меня выручил! Так выручил!
И мальчик отпустил мою руку. То ли слился со мной, то ли просто ушел. Я смотрел, как они черепашьим шагом двигаются к двери. Со спины Дуся не очень отличалась от тети Таси. А дядя Валя оставался похож на себя прежнего как две капли воды. Скрипели костыли. Шаркали ортопедические ботинки. Дважды повернулся ключ во французском замке. Бухнула дверь. Время уснуло.
Моей зрелости тогда хватило, чтобы понять: не надо будить время. Пусть дремлет, неподкупное… Или только равнодушное? Неподкупаемое? Выкупить прошлое не представляется возможным. Нельзя возвращаться. Сколько же пропето сказаний, сколько написано романов, романчиков и повестушек на тему возвращения в прошлое… Прошлое с ветеринарной точки зрения животное кусачее. И кусается не по делу, а просто так. Инстинкт. Прошлое нельзя ни обмануть, ни задобрить. Единственный способ ловли – «на живца». Если приманить минувшее кусочком теплой, сочащейся кровью, дымящейся души своей, оно кинется на вас. Тут-то и надо запереть его в клетку. В надежную, с прутьями толщиной в руку, клетку памяти. А там уж пускай делает что хочет. Пусть рычит, хрипит, скулит, пусть ломает зубы о стальные прутья или сворачивается клубком в притворном смирении. Оно – ваше, потому что сама память ваша, только ваша, и ничья другая. Прошлому, запертому в памяти, даже всесильное время не в силах помочь. Оно же всесильно только когда вокруг, а когда внутри – оно игрушка. Приватное время целиком и полностью в вашей власти. Его можно размазать, как гречневую кашу по тарелке, а можно сплющить; можно шмякнуть о стенку и послать куда подальше; можно оквадратить в раму, которую никак не домоет мама, или вытянуть в струну, звучащую замечательно красиво, как только вы ее слегка задели.
Но возвращаться – нельзя! Ни в Вырицу с червонными песками, ни в школьный коридор, где бродят вурдалаки-затейники. Ни тем более на Новоизмайловский проспект. Там, на запустевшей окраине, покоится дом. Пусть покоится с миром. После той эвакуации с Комсомольской площади я не видел дядю Валю живым. В их квартире уже давно живут неведомые люди. Я объезжаю Новоизмайловский стороной. Его как бы нет. Нет, и все! Но только – «снаружи». А внутри, в памяти, он есть, и он полон жизни. Я туда забегаю, когда захочу. Нюхаю мотоциклетную смесь, луплю по шахматным часам и ставлю для тети Таси свою заветную пластиночку-сорокапятку с алябьевским «Соловьем» в исполнении Аллы Соленковой… И тетя Тася плачет, но хорошими, сладкими слезами, а дядя Валя, откинувшись на подушку, курит «Стюардессу». И что бы они себе ни думали оба, они живы. Потому что я жив. И совершенно неважно, кто снаружи, а кто внутри.
Он был – и есть, и пребудет! – чище, чем я. Строже и щепетильней. Я-то, вместе со страной, запаршивел, приватизировался и либерализовался. Но только страна – придурковатая ли, святая ли – ни перед кем не в ответе. А я – в ответе. Перед бабушкой, о которой напишу, когда состарюсь. Перед дядей Валей. Потому что, как бы ни кривлялись политики, ни жирели барыги, сколько бы крови ни пролили слипшиеся с ними бандиты, лишь одно свято: мука бессловесного индейца, запертого в резервацию. Только его надо защищать, и только это зачтется. Но думать о таком нарочно не стоит. И они не думают, те двое на линялой фотографии – безногий адвокат в очках и шляпе и мальчик в мутоновой шубке. С костылями наготове.
Опознание
(Роман-миниатюра)
И в бархат ночи вбиты гвозди звезд…
В. Набоков. La bonne Lorraine
О звездах, кажется, сказать больше нечего. Про них написано множество стихов и диссертаций. О живописных полотнах, картинах, проще говоря, и толковать не приходится. За промелькнувшие века тысячи холстов старательно закрашивались черным разных оттенков (у черного цвета много оттенков), и на этом погребальном фоне засвечивались миллионы свечек-звезд. Техника живописи неинтересна, важен результат. Столетия напролет художники-творцы, гордые маэстро, соревновались с Господом Богом на его же территории, на небесах. Неважно, настоящих или нарисованных. Исход соревнования неясен, поскольку до сих пор никто не рискнул выступить арбитром и присудить победу. Что же до Господа Бога, то он, не мелочась на потребу толпе, каждый божий вечер срывает занавеску с одного и того же холста – картины звездного неба.
В самом недавнем прошлом к традиционным способам передачи мыслей и чувств присоединилась изощренная киносъемка, а следом за ней общедоступное видео. Поэтому такие чисто художественные преувеличения старых времен, как «звезды не гаснут», «звезды смотрят вниз» и т. п., стали нам ближе и понятней.
Однако, несмотря на столь глубокую и разностороннюю проработку звездной тематики, нельзя сказать, чтобы все вопросы были решены. В частности, остается довольно темной проблема мерцания звезд. Почему, в самом деле, они мерцают? Псевдонаучная, с каким-то даже алхимическим привкусом теория тепловых потоков, которые будто бы колеблют воздух, а вместе с ним и изображения звезд, никого сейчас устроить не может. Гораздо ближе к подлинно научной картине мира гипотеза, согласно коей звезды просто-напросто ежатся в своих прозрачных колыбельках, мерзнут от абсолютного холода, пронизавшего мироздание… Чуточки, бесконечно малой толики тепла достало бы, чтобы отогреть любую отдельно взятую звезду, но беда была и остается в том, что взяться этой чуточке неоткуда. И вот звезды поеживаются обреченно, дрожат от холода, а мы за дальностью расстояния в соответствии с законами оптики воспринимаем это как мерцание.
Еще ближе к истине стоит проверенная временем теория небесного свода, которым, как перевернутой кастрюлей, накрыта сфера нашей жизнедеятельности. Звезды, жестко смонтированные на внутренней поверхности свода, вынуждены все время смотреть на землю и всяческую божью тварь, ее наполняющую. И вот они смотрят на эту тварь, смотрят на людей, чьи поступки напрочь не могут понять уже не первую тысячу лет, и чувствуют себя никчемными дурами рядом с мудростью Творца, закрутившего всю эту круговерть. Осознание неисповедимости господних замыслов как раз и повергает звезды в заметный даже невооруженным глазом священный трепет…
Вера Рядовых, вагоновожатая трамвайного парка номер три, уверенной левой рукой сжимала луковицу контролера. Время от времени Вера нежным мановением увеличивала скорость, и тогда ведомый ею двухвагонный корабль новостройки выл и грохотал на стыках с громкостью баллистической ракеты. Рельсы, служившие кораблю фарватером и кильватером одновременно, фантастически изгибались во всех известных из евклидовой науки плоскостях, так что Верино судно, простое и надежное лишь в представлении непосвященных, подвергалось изрядной качке. Сидячие пассажиры, впрочем, за краткостью расстояния не успевали помучиться морской болезнью, что же до стоячих, тоже весьма многочисленных в этот пиковый утренний час, то они об этой болезни и не думали вовсе. Словно матросы, застигнутые штормом на открытой палубе, они хватались кто за что мог и друг за друга, отдавая все силы борьбе с рукотворной стальной стихией. Участок был сложный, а сегодня на него к тому же пал туман. Трамвай, ведомый Верой Рядовых, плыл, словно звезда эстрады, в белом безвредном дыму, то выныривая из него бледно-алым фантомом, то снова погружаясь, исчезая, оставляя на поверхности приглушенные звуки. Вера делала свою работу сосредоточенно, полностью сознавая ответственность момента: туман не туман, нервы не нервы, она ни в коем случае не должна допустить, чтобы при очередном подъеме правого рельса с одновременным понижением левого доверенный ей корабль выбросился на насыпь, как кит-самоубийца. Но поскольку сложность участка была Вере давно и хорошо знакома, постольку она могла позволить себе осознавать ответственность одной левой рукой, правая же держала дымящуюся сигарету, коей Вера время от времени нервно затягивалась, продолжая смотреть вперед.
Трамвай огибал возрожденный Петербург с северо-востока. Слева от Веры медленным маршем проходили дома, похожие друг на друга, как бритые новобранцы; справа тянулась пустошь, не разрезанная, но лишь окаймленная с западной стороны ученически непрямой строчкой рельсов. Восточной границы не было видно из Вериной кабины из-за тумана. В ясные дни там торчали трубы ТЭЦ, сдержанно желтела песчаная гора, а чуть ближе вышагивали аистиной поступью столбы электрической железной дороги, уводящей в Карелию. Но сейчас, во мгле, пустошь казалась бескрайней, как половецкая степь, холодной, словно северная осень, и девственно-древней, будто мамонт-подросток, спящий вечным сном в вечной мерзлоте.
Не будь Вера так озабочена безопасностью пассажиров, не кури она так нервно в унисон своим мыслям, она бы наверняка о многом подумала, глядя на редкие полуживые кустики среди ровной долины. Верина историческая память, называемая в обиходной речи памятью поколений, выдала бы ей длинную вереницу образов тех, чья нога здесь никогда не ступала. Вера живо представила бы себе императора Петра Великого, который при всем своем неистовстве остановился километров на пятнадцать южнее и именно там, в дельте, выполнил свои ни с кем не согласованные обязательства. Едва ли император мог помыслить, что сей великолепный брильянт, ограненный им собственноручно, во всей своей дивной полночной красе будет впоследствии вставлен в оправу, неприлично безвкусную и массивную, как перстень-печатка на пальце бандита. Смутное время, кажется, отразилось на этих местах: здесь в самом деле было смутно, но ведь не в связи со временем, а как всегда. Карл Великий не преследовал здесь славян. Даже монголы, чьи дьявольские лошадки сравнимы разве что с джипами, даже эти жадные до чужого монголы не перескочили здешних болот, не охватили данную территорию кровавой мелиорацией, и самый невезучий из баскаков не принял под немытую руку мглистое северное безлюдье. Если прозревать сквозь туман столетий дальнейшую древность, неизбежно увидится Гай Юлий Цезарь, культурнейший писатель, взявший, говорят, семьсот городишек в одной только Галлии. Орлы его непобедимых легионов где только ни летали, глотнули даже британских туманов, так ведь британских же, не здешних. Даже по неосуществленным – в связи со смертью – планам продлить империю от океана до океана, даже по этим дерзким планам места, минуемые сейчас Верой Рядовых, не входили в диспозицию. Александр Великий, царь Азии, прошел насквозь всю Индию, одних только городов по имени Александрия основал, говорят, семьдесят; Александр знал об этих местах, но именно потому, что знал – и думать не думал здесь появляться. Ибо для него здесь располагался край вечного мрака, Страна Теней. Что, спрашивается, он тут забыл? Так что, если смотреть на дело с наивозможной объективностью, придется предположить, что единственной ногой, впрочем совершенно неисторической, которая все-таки здесь ступала в отдаленные времена, была, пожалуй, нога несчастного раба, бежавшего от притеснителей то ли из Старой Ладоги на юг, то ли из Новгорода на север.
Вот по таким-то местам ехала Вера Рядовых в кабине своего трамвая. Конечно, можно считать, что исторические реминисценции, так и не пришедшие Вере на ум, всего лишь звук пустой, нечто вроде чичиковских мертвых душ – пустота современного пространства наряду с удручающей исторической необитаемостью. Но считать так было бы ошибкой. Ведь пустошь, оставленную Верой по правую руку, такую невеселую и туманную этим потерянным утром, можно увидеть не пустошью, но символом покоренного пространства, вехой исторического прогресса! В гудении небрежно кривых рельсов можно услышать не только праведное возмущение качеством дорожного строительства, но ток времени. Смотря какие у субъекта глаза и уши. В любом случае с фактом не поспоришь: именно там, где не пропитывались сыростью знаменитые перья Александрова шлема, не ступал сапог Карла Великого, где даже вездесущий окрик царя-плотника не прорезывал густую отечественную мглу, именно там теперь едет уверенно двухвагонный трамвай усть-катавского завода!..
Вера остановила трамвай перед развилкой, означавшей исток проспекта Просвещения и близкий тупик проспекта Руставели. Ее левая рука, сжимавшая луковицу контролера, оставалась профессионально твердой. А вот безответственная правая, которой Вера держала сигарету, дрожала. Стоило трамваю остановиться, как Вера открыла дверь кабины и первую дверь салона, после чего сделала то, чего обычно себе не позволяла – швырнула окурок на улицу сквозь обе двери, едва не попав в мерзкого алкоголика, взявшегося невесть откуда. Впрочем, даже если бы попадание состоялось, если бы это исчадие тумана поймало недокуренную сигарету своим поганым ртом и проглотило бы ее со всеми ядовитыми потрохами, рискуя своей никому не нужной жизнью, Вера вряд ли обратила внимание на это драматическое событие. Она взяла ломик и вышла наружу, чтобы перевести стрелку. Утренний весенний воздух, полный запахов талой воды и просыпающихся листьев, ворвался в Верины легкие, и этот удар свежести был вдвойне ощутим после душной прокуренной кабины. О, этот весенний воздух! Если бы не события недельной давности, точнее, одно-единственное, но более чем достаточное происшествие, свалившееся на Веру неделю назад, как бы она радовалась этой свежести и этим ароматам… Сейчас, выйдя на воздух, Вера сжалась, как ударенная палкой собачонка, стиснула зубы, чтобы не дать воли слезам, резко, с каким-то даже остервенением перевела стрелку и вернулась в кабину, оттолкнув по дороге алкаша, продолжавшего противно извиваться у подножки. Чего он, вообще, хотел? Какие мотивы роились в убогой головенке?! Помочиться на железное колесо? Залезть на трамвай?.. Черт с ним на самом-то деле!
То в высшей степени официальное, пугающее своей официальностью мероприятие, которое предстояло Вере через несколько часов, после смены, было напрямую связано с происшествием недельной давности. Вера, привыкшая ко всему на свете относиться ответственно и серьезно – почему и оказалась разведенкой в свои двадцать пять лет, – взяла себя в руки, плавно тронулась с места, в правое боковое зеркало проследила за тем, куда упал отторгнутый ей алкоголик – он мягко хлопнулся после длительных раскачиваний не под колеса, а наоборот, – закурила бог знает какую по счету сигарету и стала вспоминать. Ни за какие деньги она не стала бы этого делать, наоборот, сама бы заплатила за право забыть навсегда, однако сегодня, в связи с предстоящим мероприятием, Вера должна была вспоминать в самом прямом, буквальном смысле слова, так как к воспоминаниям ее сегодня подвигал гражданский долг… А к таким вещам, как было уже отмечено, Вера привыкла относиться с уважением. И она втягивала в себя сигарету за сигаретой и вспоминала, как неделю назад…
…Арнольд Васильевич Петрищенко, прапорщик внутренних войск, шел с работы домой. Он шагал по вечерней улице, покуривал дешевую сигаретку и размышлял о том, что, пожалуй, настало время уходить со службы и заводить свой бизнес. У размышлений, общих и абстрактных, имелось конкретное и твердое основание. Арнольд Васильевич вот уже несколько лет обслуживал следственный изолятор. За страх или за совесть он это делал? Философский вопрос, глупая софистика. Во всяком случае, не за оклад! За страх, за совесть, за черта с рогами, за свободу и демократию, но не за оклад! Только по уши деревянный Буратино стал бы вкалывать за чистый оклад на таком вредном производстве… Петрищенко же был нормальный мужик, в чем-то, может, и деревянный, но не по уши. Умел, как учили, изыскивать резервы; наблатыкался маневрировать между зеками и хозяином, начальником тюрьмы. Надо жить, надо-надо-надо. И зекам, и хозяину. И прапорщику Петрищенко! Как по-другому? Арнольд Васильевич легко расстался с невинностью, легко и довольно давно. Зеку нужна анаша? Какие вопросы, здесь все свои… Героин?! Тоже не проблема, но только будет подороже, риск! Авторитету бабу раз в неделю? Видали, какой привередливый, опущенных мальчиков ему не хватает! Но – платит, а раз платит – решим. Тюрьма неприступна только для посторонних. В них целят «калаши» охраны, для них стальные ворота, автоматические замки и бюро пропусков, похожие на шлюзы. Попробуй войди! Но для других, не бедных и таких своих, двери всегда открыты. Хоть раз в неделю, хоть семь.
И вот, по закону подлости, поселился в юрисдикции Арнольда один авторитетище. Полненький (значит, добрый), улыбчивый и богатый, почти как Черномырдин с Березовским. Звезды в ряд! Парад планет, блин! Должна же судьба хоть раз в жизни улыбнуться? Петрищенко с трудом сдерживал сердцебиение: это ж как свезло, как подфартило! В руках у Арнольда, простого российского прапора, забилась такущая рыбина… Акула! Авторитета засунули в камеру, где уже било хвостами двенадцать азеров, двенадцать! Видать, авторитет не хотел раскалываться, за что его и превратили в шпрот. Но авторитет – это вас не что-нибудь. Толстяк посидел в консервной баночке меньше недели, потом подозвал Арнольда Васильевича и прошептал ему в самое ушко: плачу по 100 баксов за голову и 1000 баксов за камеру, только уберите отсюда азеров, а ко мне поселите штук пять нормальных пацанов, не больше. Премия гарантируется.
Петрищенко посоветовался с руководством, прикинул маржу. Все, вроде бы, тип-топ. Камеру расселили. Подтянули к авторитету телевизор, видак, стерео и кипятильник. Началась настоящая жизнь, Петрищенко попробовал креветок! Только бы не решили вопрос в суде, молился про себя Арнольд Васильевич, только бы не выпустили толстяка! Но… Счастье не бывает долгим. Гестаповцы из службы собственной безопасности, шакалы в нашей шкуре, развели авторитета. Пообещали мягкий приговор в обмен на показания против непосредственного начальника Арнольда Петрищенко. Понятно, что сдать начальника можно было только через труп подчиненного. И добрый улыбчивый авторитет отдал Арнольда Васильевича, сказал под протокол, что, мол, телевизор и видак ему поставили бесплатно, а вот за кипятильник прапорщик Петрищенко вымогнул с беззащитного зека взятку в 3 доллара 17 центов…
Так что из тюрьмы надо было валить чем быстрее, тем лучше. И заводить свой бизнес. Дальше этой основополагающей мысли прапорщик никогда не продвигался: его умственных способностей всякий раз оказывалось недостаточно для придумывания конкретной разновидности бизнеса, которым хотелось бы заняться. И прапорщик шел по улице, вдыхая со смешанным чувством струящиеся со всех сторон ароматы набухающих почек новорожденной листвы, подозрительной шавермы и, конечно же, перепревших помоек, прежде накрепко замороженных, а теперь разом оттаявших.
Конкретику служебных неприятностей Пертищенко отбросил сравнительно легко, как ящерица хвост. Но мысли о людской неблагодарности разволновали Арнольда Васильевича. Запах помоек и почек, от которого некуда было даться, усилил волнение.
Прапорщик был уже близко от конечной цели своего пути, как вдруг почувствовал, что внутри его с фатально неотвратимостью разрастается некий позыв (в просторечии – импульс), раздразненный жизнеутверждающим ароматом набухающих почек. Весенний импульс для половозрелой особи мужского пола – это не шутка. Такой импульс – это, по сути, то же самое, что приказ старшего по званию, а приказы не обсуждают. И Арнольд Петрищенко, несмотря на приличную выправку и офицерскую осанку, несмотря даже на горделивую посадку головы, оказался совершенно не способен к сопротивлению, но сдался сразу, не откладывая в долгий ящик и, больше того, сдаваясь, не ощутил ни малейшей горечи поражения.
Короче говоря, прапорщик увязался за некоей ни в чем неповинной женщиной, которая шла себе домой с работы. Женщина была как женщина, довольно, впрочем, молодая, но неяркая, как и весь окружающий пейзаж петербургской спальной окраины. Этакая серенькая мышка, семенящая из последних сил, оставшихся после рабочего дня, по серому щербатому асфальту. Она шла спокойно, со скромным достоинством, не думала, разумеется, ни о каких приключениях, тем более весеннего плана, хоть и была, как выяснилось позже, «брошенкой», то есть оставленной, и не реагировала так болезненно-остро, как прапорщик, на жизнеутверждающее буйство весны. Она не отвлекалась даже на таяние помоек, что было куда труднее, просто шла домой, и все. Прапорщик, не вмешайся в дело тот самый импульсивный позыв, едва ли нацелился бы на такую трудноразличимую, слитую с серым фоном мишень, тем паче, что дома его ждала жена, очень привлекательная женщина и прекрасная хозяйка. Петрищенко, как опять-таки выяснилось несколько позже, выбрал ее не по расчету, не в силу безвыходного стечения обстоятельств – того самого, которому благодарное человечество обязано большинством стабильных браков, – но, совсем наоборот, повинуясь вспыхнувшему чувству, воспринятому прапорщиком, по крайней мере тогда, как любовь. Но импульс вмешивается когда захочет, а отказать ему бывает очень трудно, чтобы не сказать невозможно. Где-то глубоко-глубоко, в потаенных недрах унтер-офицерской души, куда не достигает свет, произошла схватка, мучительная и скоротечная, словно чахотка былых времен, ftisis florida. Воинская дисциплина, проникшая в плоть и кровь Арнольда, требовала безусловного выполнения приказа; инстинкт самосохранения, более древний, чем самые темные недра души, вступив в коалицию с природной ленью Петрищенко, рекомендовал не делать глупостей с непредсказуемыми последствиями и идти домой. Если прибегнуть к ретроспективному анализу или, проще говоря, сообразоваться с прямолинейной стремительностью последовавших событий, придется признать, что весна победила рассудок с сухим счетом. Оглушительная победа! Не потеряй прапорщик способность соображать, не превратись он в бестолковую марионетку, управляемую невидимой, но мощной рукой, он наверняка вспомнил бы уроки истории военного искусства и знал бы, с чем сравнить эту изумительную победу одного инстинкта над другим… ведь это была точь-в-точь франко-прусская война 1806 года, когда самопровозглашенный и, более того, самокоронованный император французов за каких-то шесть дней прихлопнул державу Фридриха Великого, Пруссию то есть, как будто это была и не держава совсем, а просто контур на карте Европы! Прапорщик Петрищенко настиг жертву в подъезде ее дома и прямо там, в тошнотворной парадной тоскливой, как саркофаг, хрущевской пятиэтажки, не то чтобы недолго думая, но не думая совсем, изнасиловал и ограбил серую мышку…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?