Электронная библиотека » Владимир Захаров » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 3 сентября 2019, 14:00


Автор книги: Владимир Захаров


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Квартира у них была крошечная. Для одного жильца, как, видимо, и было задумано прилежным архитектором, однокомнатное обиталище вполне годилось. Но вселили-то двоих. И не юных супругов, готовых шалашиться в любом раю, включая спальный мешок, а мать с взрослым сыном. Равенство возможностей при советской власти было доведено поистине до логического конца. И о чем только она думала, эта советская власть? Хотя… Все познается в сравнении, но не будем пока заниматься сопоставлениями. Тетя Тася готовила еду для сына (и для себя, конечно, тоже, но в меньшей степени) в помещении, официально именуемом кухней, в пенальчике в четыре максимум квадратных метра, где двоим ни за что не разойтись. Но дядя Валя не ходил на кухню, так что получалось в самый раз. Зато был балкон, а в комнатке – альков, по ширине волшебным образом совпавший с длиной тети Тасиной кровати. И кровать отгораживалась от остального мира стареньким шкафом, и тетя Тася оказывалась в ничуть не худшем положении, нежели монарх какого-нибудь карликового государства. Явный недобор жизненного пространства компенсировался избытком суверенитета. Когда на поздних этапах мы с дядей Валей засиживались за игрой допоздна, тетя Тася махала на нас рукой, боком проходила на свою территорию и укладывалась спать.

Иногда, поев и сделав уроки, я приходил к тете Тасе и читал ей вслух. Я очень любил читать вслух, а ей очень нравилось слушать. Мы сидели за круглым столом под лампой с зеленым абажуром, и я в абсолютной тишине (окна квартиры выходили во двор) читал про Шерлока Холмса. Читал до тех пор, пока снизу не доносилось хрупкое, но необычайно громкое тарахтение мотоколяски. Тогда мы прерывали чтение и спускались вниз. Встречать дядю Валю.

Откуда он приезжал? С работы. А где он работал? В консультации. А как его работа называется? Адвокат. Красивое слово, похожее на гладкий окатыш, я запомнил сразу. Во всем нашем большом доме не было никого, кто бы так назывался. Только дядя Валя. И то не было детским искривлением восприятия, аберрацией. Адвокатов тогда на весь Ленинград набиралось человек четыреста. Элита, одним словом. Не только в нашем доме, но и во всем многотысячном квартале, очерченном Новоизмайловским, Благодатной, Кузнецовской и Кубинской, дядя Валя был единственный адвокат. А для мальчишки один только двор – мир. Квартал с двумя десятками дворов, в каждом из которых гнездятся чужие, совсем других пород мальчишки, – это… словами не выразить что! До поры до времени я сознавал только, что слово «адвокат» в моей вселенной ни к кому, кроме дяди Вали, не относится. Но что оно означает, я не знал. Слово сливалось с фетром дяди Валиной шляпы, обязательным галстуком и запахом одеколона «Эллада». Опять запах… Одеколон «Эллада» издавал благородный аромат. Не сравнить с рвотным «Шипром», денатуратным «Тройным» или… А никаких или! Других одеколонов тогда не было.

Потом я вырос. Стал все понимать. Вернее, мне показалось, будто я все понимаю. Но шахматы я действительно понял. Не в том смысле, что стал вундеркиндом, совсем нет. Просто я увидел, что шахматы – подлинное волшебство и что с ними рядом не стоит никакая другая игра. Маленьким я положил живот за понимание правил. Пешка ходит прямо, но только на один шажок, хотя страшно хочется продвинуть ее поглубже, а бьет тоже лишь соседнюю клетку, только наискосок. Ладья движется по прямой, а слон по диагонали. Какое красивое слово – диагональ! Конь скачет буквой «Г», это ужасно. Ферзь, особенно неприятельский, вытворяет что хочет, мечется по доске и так и сяк, только как конь не может. А король… Мне было жалко короля. Он же король! Что тут говорить-то!!! Но другие фигуры объявляют ему шах, и он отступает. Обязан отступать, по правилам. И его гоняют по доске, словно какую-то кошку. Несправедливо. Неправильные правила. Самая сильная фигура, единственная, кого нельзя съесть, оказывается самой слабой, самой беззащитной. А уж когда королю объявляют мат, это совсем странно. Даже страшновато. Заматованный король казался мне ужасно одиноким. Я сочувствовал ему. Но это – в раннем детстве.

А позже я увидел игру в ее целостности и заболел игрой. Волшебно упорядоченное крошево черно-белых клеток перестало быть просто шахматной доской, игровым полем. Квадрат, сложенный из шестидесяти четырех маленьких квадратиков, оказался дверью в другое измерение. В Зазеркалье. Шахматные фигуры – не костяшки домино, не шашки и не нарды. В них, конечно, тоже надо уметь играть, но они же все на одно лицо. Они одинаковые и… мертвые! А шахматные фигуры – живые. У каждой свой характер и темперамент, а значит, и своя судьба. Шахматная партия – драма, и я не только наблюдаю за ней, я в ней участвую! Влияю на судьбы фигур. Подросток, мальчик, за пределами клетчатой доски подчиненный родителям, учителям и многим другим обстоятельствам, внутри магического квадрата я становлюсь подобием божества, творящего жизнь. Собственно, большой, настоящий Бог разве не то же самое делает с людьми? Я – не всесильный, не могу изменить предустановленные правила игры-жизни. Мой произвол не властен и над характером фигур. Пешке положен короткий предел, она никогда не сможет прыгнуть через два поля. Но в какой момент и в какой ситуации ей сделать свой шажок, решаю я. Совсем как с людьми: на путь фигуры, в пределах правил, повлиять кое-как можно, но ее суть изменить нельзя. Я начал по книжкам разыгрывать чужие партии. Партии великих. Первым оказался Капабланка, чей сборник я, посланный бабушкой за маслом, купил на даче в Вырице. Вместо масла я и принес книжку с породистым профилем на развороте. Намазать ее на хлеб оказалось практически невозможно, зато, используя по назначению, можно было иной раз и забыть о хлебе. Шахматы, я быстро понял, предстали не только уникальной, ни с чем не сравнимой игрой, но и непревзойденным пространственно-временным лифтом. Машиной времени, проще говоря. Здесь надо пояснить. Я меньше всего хочу быть заподозренным в шахматном фанатизме. И не потому, что любовь к шахматам в нашем мускулистом мире может показаться патологией. Шахматы – и как игра, и как «лифт» – находятся в пределах нормы, и именно в своих пределах они прекрасны. К тому времени, когда я начал воспроизводить на доске партии выдающихся маэстро, я уже был законченным наполеономаном. Все тот же дядя Валя (мой отец тогда уже умер, мне было, видимо, двенадцать) в ответ на какое-то мое патриотическое высказывание, что, мол, Наполеон был редкая сволочь и хотел нас всех завоевать в восемьсот двенадцатом году, мягко заметил: все так, но вот во Франции эта сволочь считается национальным героем… Он не расставлял точек над i. Ограничился многоточием. Но я сразу же вспомнил о некоей книге, на которую столько раз натыкался дома. Ее купил еще до моего рождения отец. Я видел ее множество раз, но мне никогда не приходило в голову ее читать. То был «Наполеон» Евгения Викторовича Тарле. Услышав, что сволочь может быть героем (мне рано еще было понимать, что это вполне обыкновенная вещь), я оказался не то чтобы потрясен, но крепко заинтригован. Отыскал книгу и стал читать. И вот – волшебство медленно скользящего вверх занавеса. Таинство приобщения. С каждой страницей я узнавал нечто, прежде неведомое. Увлекся и все чаще ловил себя на мысли, что приближение главы о русской катастрофе восемьсот двенадцатого года не радует. Я стал нарочно читать медленнее, чтобы вволю насладиться победами «маленького капрала» над бессчетными европейскими коалициями. Это же так здорово – один против всех, и побеждает, побеждает, побеждает! Я никогда не обманывал себя и все книжки дочитывал до конца. Последняя глава с коротким названием «Святая Елена», как я ни старался замедлить процесс, приближалась. Мне было больно. Я не хотел, чтобы император умер. А он умирал. «Я погибаю безвременно, сраженный английской олигархией»… Господи, как же я ненавидел «олигархию», даже не понимая, кто она такая! Казалось, что последнюю главу я не переживу. Скончаюсь вместе с императором. Но умереть тогда, к счастью, не довелось. Я оказался на редкость здоровым мальчиком, и физически и духовно. И то правда: если примешься помирать с каждым вычитанным «наполеоном», будет уже не смерть, а комедия.

И все-таки: я был, говоря на сегодняшнем сленге, отмороженным наполеономаном. Говоря позавчерашним сленгом, я бредил Наполеоном. Отличал каждый год его восхождения, сравнимого во всей знаемой истории разве что с карьерой македонского царя Александра. Тот, древний, бурлил всего двенадцать лет, а пар клубится уже двадцать четыре столетия. Этот, новый, неистовствовал лет пятнадцать-шестнадцать и тоже остался навсегда. Разнесенные во времени на две с лишним тысячи лет, в вечности они оказались сверстниками. В вечности все – сверстники, включая безымянных. С первого по десятый класс (и далее, впрочем, тоже) я дружил со Славиком Бочковым, неуклюжим мальчиком, страшно умным. В отличие от меня, расслабленного гуманитария, Славик с одинаковой легкостью рассекал все подряд. От похождений Чичикова до теории относительности. И вот он, потакая не наполеономании, а шахматной лихорадке, подарил мне на день рождения книжечку партий-миниатюр. Так называют шахматную схватку, в которой одна сторона разгромила другую не больше чем за двадцать пять ходов. Если провести аналогию с профессиональным боксом, миниатюра – парадоксальный нокаут в первом же раунде. И как же екнуло у меня сердце, когда я наткнулся в книжке на запись партии, сыгранной Наполеоном на… острове Святой Елены! Тут-то я и застрял в лифте. Пространственно-временном. В машине то есть времени. Спустился в тысяча восемьсот восемнадцатый год и – застрял. Это вам не Александр Македонский! Он весь – легенда, россказни, звук. Вот уже два тысячелетия грызуны изящной словесности списывают один с другого рассказ о письме Дария, персидского царя. Уже почти побежденный, разорванный в клочья македонским дикарем, царь направил ему послание. Возьми, писал он, мою дочь в жены и полцарства забери в придачу, только отвяжись (по Набокову), я тебя умоляю! И Парменион, главный советник, ознакомившись с посланием, сказал: «Я бы согласился, будь я Александром!» Но Александр, которому в ту пору было от силы года двадцать два, ответствовал: «Я бы тоже согласился, будь я Парменионом!» Вкусно, что говорить. Так вкусно, что думать неохота о другой еде, хочется подольше подержать во рту, не портить впечатление. Но – звук, россказни, легенда! Кто же посмеет утверждать, что стоял рядом и слышал своими ушами, как Александр с Парменионом обмениваются историческими репликами?! А запись шахматной партии – документ. Тут все дословно. Вот ход пешкой, вот жертва ладьи, а потом шах и мат. Восемнадцать ходов, всего восемнадцать. И это никем не придумано, не усилено для красивости вроде «солнца Аустерлица». «Большие батальоны всегда правы»; «От великого до смешного один шаг!»; «Политика как кружево – где тонко, там и рвется!»; «Надо дома стирать грязное белье». Отлично, гениально, вкусно! Налетайте, гурманы всех времен и народов! И наверняка Наполеон все взаправду изрекал, на самом деле разбрасывался бисером. Но – когда? Где? Во что был одет? Кто стоял рядом и отшлифовал для потомства обрывки случайных разговоров? Никому не известно. А вот ход ферзем с dl на b3 известен с точностью фотовспышки. И ты делаешь этот ход, как секунду назад (или двести лет назад, какая разница!) его сделал император. А потом (им или тобою, кем из вас?) ладья через всю доску летит с f1 на f8… Перед тобою твоя доска, где ты знаешь каждую царапину, или его, давно распавшаяся на молекулы? Неразличимо. В том-то и дело. И он стоит у тебя за спиной, и вежливо ждет, когда ты оторвешь руку от фигуры, и говорит беззвучно: «Все. Отойди, мальчик. Я доиграю сам. Это моя игра». И ты послушно отходишь, но в этот миг вы в комнате вместе…

Когда моей взрослости хватило на то, чтобы понять шахматы, я стал осознавать и существо дяди-Валиной работы. Я понял, что он – законник, оперирует всякими строгими правилами, обязательными для всех. И он – защитник. Что поважней. В какой-то момент у меня возникло понимание, куда и зачем дядя Валя укатывает со двора на своей смешной тарахтелке. Чтобы защищать! Чтобы на своих клятых костылях и протезах встать рядом с каким-то неведомым человеком, клиентом, на которого навалилось тогда уже горячо любимое большинство. Только называлось оно не классом, не педсоветом, даже не советом пионерской дружины, всегда готовой к моральному осуждению меня, распоясавшегося. Я же не умел разговаривать с ними на их языке, не знал его и распоясывался. Что еще оставалось мне делать?! Большинство, от которого дядя Валя заслонял клиента умной своей головой, громыхало звонкими, грозными, страшноватыми именами: милиция, прокуратура, народный суд. И маленький-маленький клиент, как мне тогда чувствовалось, оказывался в положении куда худшем, чем шахматный король. У короля-то, при всей его личной слабости, есть армия, а у клиента, кроме дяди Вали, нет никого.

И вот когда это до меня дошло, внутренний «включатель» щелкнул. Я сделал выбор. Можно бы порассусоливать о том, кто на самом деле выбирал, я или все-таки дядя Валя, но то будет ненужным умничаньем с привкусом садомазохизма. Да и не о чем умничать: даже если дядя Валя и видел во мне воспитанника, продолжателя благородного дела, то мне-то он ничего не навязывал. Конечно, я выбрал сам, хотя и под его влиянием. И есть еще один вопрос, не менее «шершавый»: а был ли выбор удачным? Сейчас, до полусмерти устав от пыльных судов и вонючих тюрем, я отвечаю на заданный вопрос положительно только по четным числам. По нечетным – затрудняюсь ответить. Надо быть проще.

Как-то раз мне привелось беседовать с одним молодым бандитом, до того страшным, что даже я, закаленный в боях адвокатище, чувствовал себя наедине с ним неуютно. Парнишка был из тех, что держат совесть в плотном чехле на молнии, а на свет божий извлекают, только когда приспичит проверить сохранность. Он общался со мной по «чисто конкретным» вопросам и был, конечно, не дружелюбен – чудовища не знают дружелюбия, – но и на том спасибо, нейтрален. Не кусался. Но я знал: стоит ситуации сдвинуться на микрон в сторону, и мой конфидент превратит меня в кровавое месиво не только что глазом не моргнув, но вообще не придавая происходящему никакого значения. Вы же не мучаетесь, отбивая свининку для антрекота… И черт меня дернул (собственно, никакой не черт, а интеллигентская правдоискательская чесотка) сказать ему: мол, трудно, наверное, так жить, когда каждую минуту ждешь, что тебя или застрелят, или посадят? Чудище с секунду обмозговывало информацию, а потом произнесло как-то буднично: «Это – судьба». И ведь оно было право…

Однако легко сказать – я сделал выбор. Решил стать адвокатом… Как стать-то? Приятные мечтания безболезненно щекотали до конца девятого класса. Продолжать мечтать и дальше было невозможно, следовало готовиться. Я пожертвовал последними летними каникулами. Господь с ними! Слухи о конкурсе на юридический факультет Ленинградского государственного университета доходили самые устрашающие. Я засел за книги. Приятно вспомнить. Тот год (три месяца каникул после девятого класса и весь десятый) был, наверное, лучшим годом в моей жизни. По крайней мере, пока. Я видел цель. Я шел к цели. С полной выкладкой, не останавливаясь, не отклоняясь. Наше дело правое! Победа будет за нами!

Ленгосуниверситет в те поры не был такой неприступной крепостью, какой стал сейчас. Но некоторые факультеты, в смысле трудности поступления, уже тогда напоминали укрепленные бастионы. Юрфак, который я собрался штурмовать, возвышался среди других и утыкался, как мне виделось снизу, прямо в облака. У мальчика из рабочей семьи шансов было немного. Конкурс вообще оказывался не таким уж высоким, но поступали-то не вообще, а исключительно в частности. Большие льготы имели молодые люди, отслужившие в армии; еще большие – выпускники так называемых рабфаков, «рабочих факультетов». Так вот, конкурс не вообще, а среди выпускников средних школ достигал в год моего поступления сумасшедшей цифры: девятнадцать человек на место! Рассчитывать я мог только на себя. За свой последний школьный год я прочел целую гору книг по русской литературе и даже законспектировал тематически тринадцатитомную (!) «Историю СССР». Правда, академики и профессора, сочинившие махину, облегчили мою задачу: первые семь томов охватывали период от каменного века до 1917 года, следующие шесть живописали оставшиеся пятьдесят лет… Что поделаешь, они были советские академики и советские профессора. Я закончил школу со средним баллом 3,8. Округленно, слава богу, 4. И я вдолбил себе в голову, что при этаком конкурсе смогу поступить, только сдав нее вступительные экзамены на «отлично».

И вот я стал карабкаться на заснеженную вершину. По времени мой альпинизм продолжался совсем недолго, меньше месяца. Но по душевным, так сказать, затратам – полжизни. Первый экзамен был история. Я протиснулся в коридор, до отказа забитый молодыми людьми обоего пола, и обалдел, увидев, как девочки-абитуриентки прижимают к груди… школьные учебники! Как это понимать? Или они – сумасшедшие, или я зря штудировал многотомные академические издания… Я вошел в экзаменационную комнату. Взял билет. Да, парень, ты, кажется, приплыл: первым вопросом в билете стояло развитие Московского княжества в XIV веке. Ничего себе! Как же я отличу XIV век от XIII с одного конца и XV с другого?! Куликовская битва – конечно, хорошо, но мало. Славно, что экзаменаторы не торопят. Я сидел довольно долго. Спасли, я думаю, два обстоятельства. Во-первых, каким-то чудом вспомнилось, что именно в XIV веке, и не где-нибудь, а в Московском княжестве были пущены в оборот бумажные деньги; во-вторых, передо мной «гастролировали» ребята до того дремучие (один из них, рассказывая о Русско-японской войне, так и не смог вспомнить ни крейсер «Варяг», ни канонерскую лодку «Кореец»), что на их фоне я смотрелся не так уж и плохо. Ответ на первый вопрос, особенно про бумажные деньги, расположил экзаменаторов в мою пользу. Причем до такой степени, что они закрыли глаза на провал в начале второго вопроса. Там нельзя было не провалиться, потому что вопрос назывался «Национальная политика Коммунистической партии Советского Союза». Это была ненавистная «идеология». Мерзость в чистом виде. Но мне сказочно везло в жизни на порядочных людей. Их было совсем немного, но, удивительное дело, они оказывались рядом в самый нужный момент. Профессора, который со мной беседовал, тоже, видно, тошнило от «идеологии». И когда я понял, что гребу куда-то не туда, тону, как чукча в анекдоте, и попросил разрешения начать сначала, профессор сказал: «Конечно. Почему же нет? Не волнуйтесь». И я сглотнул, зажмурился и выхлебал эту… национальную политику до дна. Хотя тарелку все-таки облизывать не стал. Профессор поблагодарил меня за ответ, поставил пятерку и пожелал успехов. Я не знаю его имени, но даже сейчас, почти тридцать лет спустя, мне становится тепло на душе, когда я его вспоминаю…

Дальше было сочинение, бой в темноте. Невидимая комиссия поставила мне четверку. За что, неизвестно; наверное, капнул лишнюю запятую. Или наоборот. Я гадал, стоит ли продолжать. Может, нет смысла мучиться?! Но, конечно, продолжил.

Судьба собственной персоной посетила следующий экзамен, по устной литературе и русскому языку. Сперва следовала литература, потом русский. Экзаменаторы – разные. Первый вопрос билета по литературе касался гражданской лирики Н. А. Некрасова. По теме я мог, не сходя с места, написать диссертацию. Но экзамен же был устный, вот я и начал устно рассказывать свою диссертацию. Реферат, конечно, только реферат. Сыпал цитатами из Добролюбова и Луначарского, но, странное дело, чем гуще сыпал, тем больше вытягивалось лицо экзаменовавшей меня дамы. Холодной стервы. Прости, Господи, но то правда. Брови у нее поднимались все выше и выше, она уже готова была – о, ужас! – пожать плечами. Я не мог понять, что происходит: говорю-то по теме, а на меня смотрят с таким удивлением, почти с возмущением, как будто я близко к тексту излагаю «Камасутру». Наконец стерва прервала меня и потребовала процитировать… стихотворение «Поэт и гражданин». Я подчинился. «Иди и гибни»… (как раз это я, похоже, и делаю!). «Умрешь недаром»… (если бы так!). «Дело прочно»… (но дело-то швах!) Дамочка со злостью сказала, что с этого надо было начинать и вообще… У нее чуть было не сорвалось с языка, чтобы я не морочил ей голову всякой заумью, но она сдержалась и приказала отвечать на второй вопрос. Почти раздавленный, я пробормотал ответ. Но она меня разозлила… Зараза! Недоразумение в святых университетских стенах! На ее лице, впрочем, когда она меня отсылала, читалось, что она-то как раз меня считает недоразумением. С претензиями. Злой как черт я перешел за соседний стол сдавать русский. И сразу отлегло от сердца: передо мной сидела интеллигентная, в хорошем смысле, женщина, с живыми умными глазами. Она подвинула ко мне листочек, на котором было напечатано на машинке страшно длинное, заковыристое, безнадежно запутавшееся в самом себе предложение. «Разбирай». Я разобрал, трудно, что ли? Тогда она стала задавать вопросы наивысшей для вчерашнего десятиклассника сложности. Я отвечал с удовольствием. Я люблю русский язык, мне очень приятно говорить на нем и о нем! Вот в этот-то момент судьба и вылезла из-под стола, где пряталась все это время, и толкнула мою лапушку русистку под руку. Старшей на этом экзамене была стерва. Именно она выставляла общую оценку и расписывалась в экзаменационном листке. Но моя русистка своей рукой проставила в нужной клеточке «отл.» и передала листок начальнице. Та вперилась в несанкционированную оценку. Старшая ненавидела меня. (Кстати, подобная немотивированная ненависть не была для меня внове. Еще в пятом классе, когда нас водили турпоходом в Саблино, одна девочка, Светка, попросила у меня бинокль. Я не дал, у нас была своя компания. Светка набычилась, сосредоточилась и наконец выдохнула ядовитое облачко, в котором, с ее точки зрения, я должен был немедленно задохнуться. Она крикнула: «Интеллигент!» Это я-то, с полным правом пишущий во всяческих анкетах «из рабочих»! Граждане, очнитесь, что ж вы все шарите не там, где надо…) Так вот, главстерва, годившаяся мне по возрасту в бабушки, питала ко мне до смешного беспричинную ненависть. Совсем как Светка в Саблине. Она рассматривала листок, понимая, что зачеркнуть одну оценку и вписать другую невозможно по чисто техническим причинам. «Н-да! – наконец произнесла она, едва не лопаясь от переполнявших ее чувств. – Вам повезло за счет русского языка». И расписалась, несчастная ведьма, в своем бессилии. «Вот уж это точно! – кричал я про себя. – Просто не в бровь, а в глаз!» Вслух, самым ледяным тоном, на какой оказался способен, проговорил: «До свидания». Отбыл, сопровождаемый сочувственными взглядами двух очаровательных дам. Русистки и судьбы.

Последний, четвертый экзамен был по иностранному языку. В моем случае – французскому. Принимала его старушка филологиня. Нам раздали текст на страничку-полторы. Его следовало перевести, а потом прочесть по-французски и по-русски. Я перевел. Собрался идти отвечать, но смутился, посмотрев вокруг. Абитуриенты и абитуриентки, все как один, сидели на местах, зарывшись в словари. Я забеспокоился: может, что-то не так? Чего же они делают-то с текстом? На всякий случай перевел еще раз. Никаких изменений. Пошел. Герои дважды не умирают, как любила повторять моя бабушка по материнской линии. Старушка послушала мое чтение и попросила перевести. Перевел. В первой же фразе, о чем я догадался позже, сделал ошибку: там использовалось так называемое «ближайшее прошедшее время», форма спряжения французских глаголов, которой нас не учили. Старушка не подала вида и дослушала до конца. «Вы учились в обычной школе? – спросила она по-французски. – Или в языковой?» – «В обычной…» – пролепетал я, замирая от страха. «Тогда ответ очень хорош!» – сказала она и поставила пятерку.

Мама, пока я сдавал экзамены, измучилась и похудела. Потом, когда все кончится, подружки по скорняжному цеху спросят: сколько, мол, ты заплатила за поступление… Спросят без подвоха, с чисто практическим интересом. Для мамы вопрос станет настоящим потрясением, а для меня (много позже, когда она мне об этом расскажет) – суперхохмой. Ведь даже если допустить, а это – ненаучная фантастика, – что мама располагала тогда средствами, достаточными для серьезной взятки, останется непонятным, кто же подсказал ей, скромнейшей, куда взятку нести. Кому и как сунуть! Бабушка Мария Павловна, бабушка Маня, бабушка-мама (я о ней обязательно напишу, но потом, потом, когда состарюсь сам) и в обычной-то жизни дымила своим «Беломором» как паровоз, но за сверхответственный месяц превратилась в вулкан. Но чем же еще я мог им обеим помочь? Я сдал экзамены. Сделал, что мог. Оставалось только ждать.

Сколько ожидание длилось, не помню. Может, три дня, может, пять. Проходной балл тогда считали, складывая оценки за вступительный экзамен со средним баллом по школе. У меня получалось 23. В положенный день я пришел в какой-то странный, полутемный закоулок исторического почему-то факультета. Народу собралось столько, что не только яблоку негде было бы упасть, даже авиабомба застряла бы между плечами, не долетев до земли. Еще бы, при таком-то конкурсе! Томление, почти непереносимое, тянулось бездну секунд. Наконец отворилась ветхая дверь, на порог (потому что дальше было никак) ступила неброская тетенька и как могла громко выкрикнула:

– Проходной балл на юридический факультет – двадцать два с половиной!

Вот такие дела. Судьба свершилась. Почему обязательно судьба? Да потому, что, поставь литературная стерва оценку по своему хотению, я бы не поступил и загремел в армию. И была бы… как бы попроще сказать… совсем другая судьба. Неинтересная. Мне и со школьным-то коллективом, как-никак родным, не просто было сладить. Коллектив армейский, пусть он будет здоров, мне тогда точно оказался бы не по зубам. Со всеми вытекающими…

Дядя Валя с матерью отдыхал тем летом на даче в Елизаветине. Их приютила дяди-Валина тетка. Я послал им телеграмму, коей текст, понятно, помню наизусть: «Не надо траурных лент тчк зачислен тчк». Стиль совершенно мальчишеский. Но мне ведь было семнадцать лет.

Семнадцать лет…

Уже через два года я женился, а через три стал отцом. Поступок, сравнимый разве что с запуском ракеты с подводной лодки: я выпрыгнул из детства в отцовство. Отныне мы с дядей Валей общались на расстоянии. Тетя Тася огорчалась, считая мой брак слишком ранним. Со временем, когда он доказал свою прочность, она успокоилась. Да и не до меня ей было при всех, как говорится, прочих равных: тетя Тася старилась, и у нее болело сердце. Болело в прямом смысле, из-за глубокой ишемии, но в переносном, за сына, болело гораздо сильней. С каждым годом ей становилось все непосильней закатывать мотоколяску в гараж. Дядя Валя из-за этого стал ездить на работу один-два раза в неделю, не чаще. Много лет назад тетя Тася подлавливала грузовики, чтоб разжиться бензинчиком; теперь приходилось останавливать прохожих мужчин, чтобы ей помогли дотолкать коляску до крыльца. Она понимала, что осталось совсем немного. И она боялась. Боялась так, что не могла отделаться от страха ни на минуту. Но только тетя Тася страшилась не смерти, а ее последствий.

Как-то раз я приехал на Новоизмайловский. Дядя Валя только что укатил на работу, и мы, как встарь, разговаривали с тетей Тасей на пороге гаража. И вдруг она заплакала. Она и раньше могла всплакнуть, поминая умершую родню, могла прослезиться даже от трогательного романса. Но сейчас тетя Тася плакала горько-горько, неудержимо, так, что не хватало дыхания.

– Вовонька! – причитала она сквозь слезы. – Ведь он же на всем готовом!.. Он же как кот Васька… Все подано, постирано, поглажено… Он же сам-то ничего не может! А я-то скоро умру, у меня уже больше нет сил… Вовонька! Как же он без меня будет жить? Как он будет жить?! Он же даже одеться сам не может…

Молодые люди не умеют отвечать на вопросы плачущих старушек. Я молчал. Горевал с тетей Тасей, но молчал. С самого детства, с тех пор, когда я начал хоть что-то понимать, они были для меня частью мира. Того мира, который я увидел, едва научившись смотреть. Потом я повзрослел, и мой мир уменьшился ровно настолько, насколько сам я стал больше. Потом я женился, ушел из дома, но мир, олицетворенный дяди-Валиной коляской, не исчез. Отодвинулся. В него, пусть и понарошку, не совсем взаправду, всегда можно было вернуться. Стоило только позвонить или приехать. Но в тот день, когда тетя Тася плакала в гараже и не могла остановиться, мир моего детства рухнул. Перестал существовать. Превратился в руины.

Вскоре тетя Тася умерла. Ни свет ни заря вскочила с постели и вышла из комнаты. Дядя Валя проснулся, разбуженный необычно тяжелыми шагами матери. На обратном пути она двигалась враскачку, как пьяная. И на пороге комнаты упала. Сын отшвырнул от дивана журнальный столик, тот самый, за которым мы десять лет подряд играли в шахматы, сбросил себя на пол и стал ее звать…

Тетя Тася уже не могла разлепить веки, но слово «мама» около себя слышала. Пятьдесят два года. Она слышала это слово пятьдесят два года. Каждый день, почти что каждый час. Жизнь, такая длинная, надрывная, обернулась мгновенной вспышкой. Словно бенгальская свеча, запаленная с обоих концов. Тете Тасе, видно, казалось, что маленький сын зовет ее. И не по делу, а просто так, капризничает. Потому что она прошептала:

– Не надо кричать… Зачем так громко кричать?

Когда я приехал, соседи уже подняли ее с пола и положили на кровать. Тетя Тася ненадолго вернулась на свою территорию, отгороженную от внешнего мира дешевым старым шкафом. Потом явились санитары в ватниках и шапках-ушанках. Носилки остались на лестничной площадке, потому что в квартиру они не помещались. Тетю Тасю завернули в простыню и унесли.

А дяде Вале вскоре нашли жену. Вместо матери в квартире поселилась какая-то чужая тетка по имени Дуся. То ли малярша, то ли штукатурщица. Правда, выпивоха. Но – спасибо ей, какая ни на есть, без нее дядя Валя бы погиб. Она готовила еду, обстирывала его и вообще обихаживала, а в квартире поддерживала чистоту. Все было, конечно, не так, как при тете Тасе, по крайней мере на мой взгляд. Но если по-честному, при чем здесь мой взгляд? Дядя Валя как-то раздвоился, стал для меня в одно и то же время воспоминанием и живым человеком. В качестве воспоминания он был намертво привязан к матери и не нуждался ни в пище, ни в чистоте. В воспоминаниях всегда чисто и сыто. В детских воспоминаниях к тому же еще и светло при любой погоде. А в жизни… Я позванивал ему регулярно из своей взрослости. Он отвечал. Мы обсуждали перипетии бесчисленных матчей Каспарова с Карповым, жалели, что Фишера больше нет, но все как-то меланхолически. Без задора. После тети-Тасиной смерти у дяди Вали изменился голос, потускнел, стал бледным и бесцветным, и все десять лет, на которые он пережил мать, мне было как-то не по себе, вчуже слышать его голос с непривычными интонациями в телефонной трубке… Но, Господи Боже мой, сколько бы я отдал, чтобы услышать его еще раз! Сейчас. Сегодня…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации