Текст книги "Самсон назорей. Пятеро"
Автор книги: Владимир (Зеев) Жаботинский
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
XII. Арсенал на Молдаванке
Я зазвал к себе Сережу и устроил ему без всяких церемоний жесточайший допрос. Он сначала сделал наивные глаза и спросил:
– А в чем дело? Почему нельзя обыграть богатого типа? И почему не все равно, как его обыграешь?
– Вы метафизику бросьте. Я вас спрашиваю: работаете вы с этой компанией или нет?
– Надо правду сказать?
– Всю!
– Так вот: я пока что больше присматриваюсь. Раза три уже дулся в банчок в одном таком доме, но мне так везло, что незачем было звать рыжего на помощь.
– К чему присматриваетесь?
– До хлопцев присматриваюсь и до техники. Хлопцы обворожительные, Маруся бы каждого мигом забрала в «пассажиры», на тебе даровой билет с пересадкой; только я их до Маруси не подпущу. А техника зато – палеолитическая. Курс четырех классов прогимназии. Я куды ловчее. Смотрите!
Он сунул руку мне за пазуху и оттуда двумя пальчиками, за кончик, извлек червонную даму; а у меня и колоды во всем доме не было.
– Сережа, – сказал я, сдерживая бешенство и тревогу, – дайте мне сейчас же честное слово, что вы бросите и эту компанию, и все это дело. Вы уже попали к репортерам на зубок. Чего вы хотите? Осрамить отца и маму на всю Одессу? Мало у них горя без вас?
Он смотрел на меня пристально.
– Эк вы волнуетесь, – сказал он с искренним удивлением; ясно было, что он взаправду не видит, из-за чего тут горячиться. – Ладно, отошьюсь; жаль огорчать хорошую мужчину, хоть это вы и действуете против свободы личности, а потому реакционно. Отшился, баста; борода Аллаха и прочее. И насчет предков вы правы: нехай отдохнут от семейных удовольствий.
Я ему поверил, он в таких случаях, дав обещание, кажется, не врал; и после мне коллега Штрок тоже подтвердил, что Сережа «отшился». Месяца два у меня еще ныло внутри тяжелое чувство; но я его крепко любил, и скоро все стерлось.
А Марко действительно после того случая с сосисками у Брунса перевелся на кошерное питание. Началось это косвенно с того, что меня пригласили на тайное совещание об устройстве самообороны. Это было перед Пасхой; если я верно еще помню последовательность событий – но не ручаюсь, – то через полгода после несчастия с Ликой. Адрес мне дали незнакомый, на Молдаванке или где-то неподалеку. Оказалось помещение вроде конторы, но без дощечки на дверях; принимал нас молодой человек лет двадцати восьми, симпатичной внешности, с черной бородкой; Самойло Козодой, которого я там застал, называл его «Генрих», а другие никак не называли – по-видимому, и не знали его лично. Собралось человек шесть молодежи, большинство студенты. Генрих принес чайник, стаканы, печенье, сказал: «Если что понадобится, я к вашим услугам». И ушел в другую комнату, и никто его не удерживал.
Мы там решили объявить себя комитетом, собрать массу денег и вооружить массу народу. Говорили главным образом двое из студентов: один – большой, видно, философ, со множеством заграничных терминов в каждой фразе; зато другой, напротив, реального и даже немного циничного склада, с резкими еврейскими интонациями, удивительно как-то подходившими к его ходу мысли.
– Не могу, – излагал философ, – никак не могу отрешиться от некоторого скепсиса пред этой концепцией: наша еврейская масса в роли субъекта охраны.
– Вы боитесь, что разбегутся? Ну а если разбегутся, так что? Накладут им? И пускай накладут: это их проучит, на следующий раз храбрее будут.
– Но не рациональнее ли было бы, – настаивал первый, – утилизировать элементы более революционные: поручить эту функцию, например, сознательному пролетариату?
– Вот как? – отвечал второй. – Мы за каждый «бульдог» должны заплатить три рубля шестьдесят, и я еще не вижу, где мы достанем три шестьдесят; а потом дадим эту штуку вашим сознательным, и спрашивается большой вопрос: в кого они будут палить?
– Это совершенно необоснованная одиозная инсинуация!
– Может быть; но чтобы на мои деньги подстреливали моих же – извините, поищите себе другого сумасшедшего.
Самойло, все время молчавший, вдруг сказал (я чуть ли не в первый раз тогда услышал его голос):
– Сюда пригласили, кроме нас, еще двоих, которые «состоят в партии», но они не пришли.
– Им квартира не нравится, – объяснил кто-то, понизив голос и оглядываясь на закрытую дверь второй комнаты.
– Ага! – подхватил циник. – Ясно: для них квартира важнее, чем еврейские бебехи; а нам нужны такие, для которых те бебехи важнее, чем эта квартира!
Мне из самолюбия неловко было спросить, чем плоха квартира; остальные, по-видимому, знали, и я тоже сделал осведомленное лицо. Большинство высказалось за точку зрения циника; мы приняли какие-то решения, вызвали Генриха попрощаться и разошлись. Самойло жил в моей стороне города, мы пошли вместе по безлюдным полуночным улицам.
– Что это за Генрих? – спросил я.
Он даже удивился, что я Генриха не знаю. Оказалось, это был местный уполномоченный хитрого столичного жандарма Зубатова, который тогда устраивал (об этом слышал, конечно, и я) легальные рабочие союзы «без политики», с короткой инструкцией: против хозяев бастовать – пожалуйста, а государственный строй – дело государево, не вмешивайтесь.
– Гм, – сказал я, – в самом деле, неудобная штаб-квартира.
– Найдите другую, чтобы дали всем приходить и еще склад устроить; а Генрих ручается, что обыска не будет.
– А сам не донесет?
– Нет; я его знаю, он из моего городка. Дурак, впутался в пропащее дело; но донести не донесет.
– Только ли «пропащее»? Люди скажут: скверное дело.
– Почему?
– Ну как же: во-первых, с жандармами, а главное – в защиту самодержавия.
Говорить можно было свободно, прохожих не было, и мы нарочно вышли на мостовую; конечно, беседовали тихо. Что Самойло так разговорчив, я уже перестал удивляться; мне как-то недавно и Маруся обмолвилась, что с ним «можно часами болтать, и куда занятнее, чем с вами».
Теперь он на мои слова не ответил, но через минуту сказал:
– Вовсе не оттого треснет самодержавие, что люди бросают бомбы или устраивают бунты. По-моему, если хотите, чтобы непременно случилось какое-то событие, совсем не надо ничего делать для этого; даже говорить не надо. Просто надо хотеть, и хотеть, и хотеть.
– То есть как это? Про себя?
– Про себя. Где есть человек, хотя бы один на всю толпу, который чего-то хочет, но по-настоящему, во что бы то ни стало, – незачем ему стараться. Достаточно все время хотеть. И чем больше он молчит, тем это сильнее. Кончится так, как он хочет.
– Что ж это будет – черная магия или гипнотизм какой-то новый?
– Гипнотизм, магнетизм, это разберут доктора, а я только аптекарь. Я знаю по-аптекарски: если один человек в комнате, извините, пахнет карболкой, вся комната и все гости в конце концов пропахнут карболкой. И почему вы говорите: «новый»? Всегда так было, и в больших делах, и в маленьких делах; даже у человека в его собственной жизни.
Смутно мне подумалось, не о себе ли он говорит, о своих каких-то умыслах; и действительно он прибавил, помолчав:
– Я вот там кис у себя в Серогозах и мечтал уехать в Одессу и стать фармакологом, а денег не было; что ж вы думаете, я барахтался, лез из кожи вон? Ничего подобного. Просто хотел и хотел, мертвой хваткой. Вдруг приехал дядя Игнац, посмотрел на меня и сказал: укладывай рубахи, едем. И во всем так будет. Теперь мне направо; до свиданья, мсье такой-то, спасибо за приятную компанию.
Он все еще не привык называть людей по имени-отчеству, очевидно считая это фамильярностью. Мы расстались; я шел один и, по молодости лет, дивился тому, что вот и у такого рядового пехотинца жизни, оказывается, есть своя дума и своя оценка вещей.
Скоро все ящики в столах у Генриха наполнились «бульдогами» и патронами. Позже я слышал жалобы, что патроны не все были того калибра, а шестизарядные револьверы наши кто-то назвал «шестиосечками»; но разбирали их бойко, с утра до ночи приходили студенты, мясники, экстерны, носильщики, подмастерья, показывали записки от членов комитета и уходили со вздутым карманом.
Пришел и Сережа, ведя на буксире нахмуренного молодца в каскетке, вида странного, хотя мне смутно знакомого: для рабочего человека слишком чист и щеголеват, но и приказчики так не одеваются – на шее цветной платок, а штаны в крупную клетку; что-то в этом роде описывал тот сослуживец мой по газете, бытописатель нашего порта и предместий. Немного знакомо было мне и самое лицо.
– Это иудей Мотя Банабак, – представил его Сережа, – я вас когда-то познакомил на лодке; помните, когда еще учил вас, как едят гарбузы? Дайте ему шесть хлопушек, для него и его компании; я за них ручаюсь.
На Сережино ручательство я бы не положился, но Мотя Банабак предъявил и подлинную записку от студента-циника, с пометкой «важно».
– Это что за тип? – спросил я у Сережи, когда тот ушел со своим пакетом. – Не сердитесь, но не сплавляет ли он барышень в Буэнос-Айрес?
– Вы, кабальеро, жлоб и невежда: те в котелках ходят, а не в каскетках. А вы лучше расспросите брандмейстера Мирошниченко про пожар в доме Ставриди на Слободке: кто спас Ганну Брашеван с грудным дитем? Мотя. Пожарные сдрейфили, а Мотя с халястрой двинули на третий этаж и вынесли!
– Что вынесли?
– Как – что? Ганну и дите. Мало?
– А еще что? Не на руках, а в карманах?
Он очень радостно рассмеялся.
– Правильный постанов вопроса, не отрицаю. Но вам теперь какие нужны: честные борцы за мелкую земкую единицу или головорезы с пятью пальцами в каждом кулаке?
Пропало, тот уже ушел, дальше спорить не стоило. Впрочем, и студент-циник, тем временем подошедший, присоединился к мнению Сережи:
– Нация мы, – сказал он, – хотя музыкальная и так далее, но не воинственная; только вот такое жулье у нас пока и годится – как он выразился, тот пшютоватый? – «в субъекты охраны».
Марко у нас дневал и ночевал и тут же «учился стрелять». Кто-то ему сказал, что это можно и в комнате: надо стать перед зеркалом и целиться до тех пор, пока дуло не исчезнет и останется только отражение дырки. На этом маневре он умудрился разбить Генрихово зеркало, но сейчас же сбегал вниз и купил два – про запас. Успешно ли подвигалось обучение, сомневаюсь, потому что он поминутно отрывался от «стрельбы», как только приходил новый клиент: со всеми пускался в разговор, тараща вылупленные глаза, и жадно пил каждое слово. Лица Марко я все-таки не помню, но сейчас мне кажется, что у него должны были быть огромные уши, оттопыренные навстречу собеседнику, и из каждого уха широкие трубы вели прямо в сердце.
Самойло пришлось вызвать еще раз: он единственный из комитетчиков умел перевести на «жаргон» прокламацию и начертать анилиновыми чернилами квадратные буквы. Он же, пощупавши гектограф, покачал головою: тридцати копий не даст, я вам сварю на двести. Ушел, принес желатин, бутылку с глицерином и еще не помню что, целый час провозился и назавтра действительно отпечатал высокую кипу фиолетовых листовок. Когда он их выдерживал на массе, нажимая и поглаживая, я нетерпеливо спросил:
– Сколько времени на каждый лист?
– Иначе нельзя, – ответил он назидательно. – Для всякого дела два правила: не торопиться и мертвая хватка.
(Раздать пачки с листовками по десяти адресам взялся Марко, но по дороге чем-то увлекся, и через месяц я половину этой литературы нашел у него под столом; но я не виноват – ему это поручили, когда меня не было.)
Самойло оказался полезен и стратегически. Пока он варил на керосинке жижу для гектографа, мы обсуждали, где какую под Светлый праздник поставить дружину; одну из них решили поместить у лодочника в самом низу Карантинной балки – лодочник был персиянин и сочувствовал. Самойло вмешался:
– Когда есть балка, глупо ставить людей внизу. Вы их разместите у верхнего конца: сверху вниз удобнее стрелять.
Так и сделали; а впрочем, все это не понадобилось. Погром в то воскресенье состоялся, и кровавый, и до сих пор не забыт; но произошел он в этот раз не в Одессе. Мы устроили последнее ликвидационное заседание, послали сообщить владельцу оружейной лавки Раухвергеру, что уплатить ему долг в пятьсот рублей нам нечем, и попрощались с Генрихом. Он долго жал мне руку и сказал:
– Не благодарите: я сам так рад помочь делу, о котором нет споров, чистое оно или грязное…
В глазах у него было при этом выражение, которое надолго мне запомнилось: у меня самого бы так тосковали глаза, если бы заставила меня судьба – или своя вера – пройти по улице с клеймом отщепенца на лбу, и вокруг бы люди сторонились и отворачивались. Кто его знает, может быть, и хороший был человек.
Но Марко, отвергнув сосиски в таверне Брунса, пошел домой, разбудил Анну Михайловну и потребовал: во-первых, чтобы мясо впредь покупали в еврейской лавке; во-вторых, чтоб была посуда отдельная для мяса и отдельная для молочных продуктов, как у Абрама Моисеевича; и завтра же начать. Она его прогнала спать; тогда он на свои деньги завел две тарелки, сам их отдельно мыл, а домашних котлет вообще знать не хотел и вместо того купил на запас аршин варшавской колбасы с чесноком. Колбасу он хранил на гвозде у себя в комнате, а комната у него была общая с Сережей; сколько из-за этого потрясений вышло у них в доме, я и рассказать не умею. Три недели это длилось, пока Марко не объявил матери, что постановил вообще обратиться в вегетарианство, а также – не помню, в какой связи – приступить к изучению персидской литературы в подлиннике и для того намерен с осени перевестись в Петербург, на факультет восточных языков.
XIII. Вроде «Декамерона»
По пути событий, определивших Марусину судьбу, особенно помню одну летнюю ночь, сначала на море, потом на Ланжероне. Трудно будет об этом рассказать так, чтобы ни одно слово не царапнуло: ради памяти Маруси мне бы не хотелось обмолвиться неловко или шероховато. У нее действительно (я уже сказал) все выходило «по-милому», даже самые – для того времени – взбалмошные безрассудства, но сберечь эту черту в моей передаче будет нелегко; очень боюсь за эти две главы, но надо.
В шаланде было нас семеро, большая шаланда; были одинаковые мать и дочь Нюра с Нютой, два белоподкладочника, однажды здесь описанные (или другие, не важно), Маруся, Самойло и я. Самойло после той недели на квартире у Генриха уже не так сторонился, хотя снова замолчал. На четырех веслах мы ушли очень далеко и еще до заката съели все пирожки и груши.
Маруся была неровная, то хохотала и шумела, то задумывалась. Я знал почему. Когда мы опускались к берегу и отстали вдвоем, она вдруг обернулась и шепнула, вся клокоча внутри от возбуждения и радости:
– Через месяц Алеша приезжает.
Я не сразу понял, о ком это; потом сообразил – о Руницком. Когда мы у него были год тому назад, она его называла Алексей Дмитриевич. Сколько раз он с тех пор уезжал «на Сахалин», сколько раз возвращался, встречались ли они, я не знал; видно, встречались.
Теперь она в лодке минутами сходила с ума: скакала по всем перекладинам, садясь на плечи гребцам и раскачивая плоскодонку так, что Нюра с Нютой взвизгивали в унисон; завидя вдали малорослый пароход «Тургенев», возвращавшийся перед вечером из Очакова, приказала «обрезать ему нос» и обязательно перед самым носом; вырвала у Самойло руль и провела предприятие так удачно, что с корабельной рубки понеслась хоровая ругань, которую, слава богу, отчасти заглушили тревожные гудки; но Самойло сидел рядом с нею на корме и следил, прищуря глаза, и ясно было, что при надобности он ссадит Марусю на дно и выручит нас. После этого подвига она ушла на нос, свернулась там колечком и долго молчала, глядя на закат. Потом взяла урок курения у одного из студентов – женщины тогда еще у нас не курили; и много веселья было по поводу того, что у студента на крышке портсигара внутри, так что не мог не прочесть каждый, кому бы он предложил папиросу, оказалась известная надпись серебряной славянской вязью: «Кури, сукин сын, свои».
Тем временем коллега его поддразнивал Нюру и Нюту, уверяя, что обе они тайно влюблены в Сережу: «поровну, конечно». Их записки к нему начинаются так: «Родной наш…», и одну строку пишет мать, а следующую дочь.
– Это не нужно, – отшучивались Нюра и Нюта, – у нас один почерк.
Но я с удивлением заметил, что обе слегка – «поровну» – порозовели. Впрочем, это мог быть и просто отблеск заката: небывалой красоты развернулся в тот вечер закат. Мы бросили грести; лодка даже не покачивалась. Кто-то вздохнул: «Хороши у Господа декораторы».
После этого мы играли в überbrettl – Нюра с Нютой, женщины образованные, видели это недавно в Вене.
Студент с портсигаром очень мило пел гаванные песни. Большинство были обычные, но одной я ни до того, ни после не слышал: целый роман. Сначала он и она – еще малые дети: «играются» где-то на Косарке и дразнят улиток: «Лаврик, лаврик, выставь рожки, напеку тебе картошки». Потом она, подрастая и хорошея, дразнит уже его; дальше – он начинает ревновать: «Кто купил тебе сережки?» В конце концов она его бросила; он – грузчик в порту, а она связалась с богатым греком и, встретив прежнего милого, уже отвернулась.
Лаврик, лаврик, выставь рожки…
Разошлись наши дорожки.
Нюра и Нюта рассказали историю из французского сборника легенд. Умную историю: только много лет после того, и на иных опытах, я понял, какую умную. Жил-был рыцарь, у которого отроду не было сердца, но знакомый часовщик сделал для него хитрую пружину, вставил в грудь и завел раз навсегда. Рыцарь с пружиной вместо сердца ездил по дорогам и защищал вдов и сирот; в крестовом походе спас самого Бодуэна, первый взобрался на стену святого города; увез из терема, охраняемого драконом, прекрасную Веронику и обвенчался с нею в соборе; отличная была пружина. А после всего, покрытый славой и ранами, разыскал он того часовщика и взмолился Христа ради: да ведь я не люблю ни вдов, ни сирот, ни святого гроба, ни Вероники, – все это твоя пружина; осточертело – вынь пружину!
Нюра и Нюта умудрились это рассказать «вдвоем», т. е. одна говорила, вторая кивала головою, а впечатление было, что вдвоем.
Второй белоподкладочник, очевидно человек настойчивый, придумал кораблекрушение. Только трое спаслось на необитаемом острове: мичман и две пассажирки («второго класса», прибавил он ехидно), мать и дочь. На острове обе дамы влюбились в мичмана («поровну»), но, будучи «адски благовоспитанны», и помыслить не могли ни о каких вольностях. И вот случилось два чуда. Во-первых, оказалось, что на том необитаемом острове законом разрешается многоженство; а во-вторых, когда мамаша однажды хорошенько помолилась Богу, Бог сжалился: ее дочь перестала быть ее дочерью и стала ее племянницей и т. д.
Он очень забавно рассказал эту чепуху. Снова ли зарумянились Нюра и Нюта, уже не было видно: быстро темнела ночь, пока еще безлунная. Только звезды светили так, что можно было разобрать, который час, и гладкая вода, полная фосфора, при каждом легком всплеске рассыпалась гроздьями хрустального бисера.
Самую лучшую историю рассказал, по-моему, я, и не ерунду, как он, а правду: про республику Луканию. Когда мы были в третьем классе, потрясающее впечатление произвели на меня и товарищей две строчки из оды «Уме недозрелый»:
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает».
Мы учредили тайное Содружество румяного Луки – программу незачем излагать, дело ясное, – оккупировали одну долинку, вон там, на Ланжероне, и в честь веселого патрона окрестили ее республика Лукания. Ввиду полудамского состава аудитории не всю летопись этого государства можно было им рассказать, но что можно было, прошло с успехом: как мы строили крепость из наворованных кирпичей; как функционировал у нас почтовый ящик – двухфунтовая жестянка из-под чая Высоцкого, зарытая глубоко в родную землю (когда мне нужно было снестись по срочному делу с одним из сограждан, я на перемене в гимназии шептал ему на ухо: «Выглядай на почтальона»; после уроков он мчался на Ланжерон, откапывал, прочитывал, составлял ответ, закапывал и мчался ко мне домой – позвонить у двери и шепнуть: «Выглядай…»; тогда мчался я…), и про газету «Шмаровоз», где напечатан был приказ по министерству народного просвещения о реформе классического образования: «Заменить греческий латинским, а латинский греческим»; и как мы там провели в жизнь смелый и совершенно беспримерный государственный опыт – уже выбрав Лельку Ракло президентом, после этого, чтобы не обиделся его соперник Лелька Помидора, дополнительно выбрали того королем нашей республики. Отличная, по-моему, история; огорчило меня только то, что аудитория не поверила в ее подлинность; я обиженно показывал им пальцем в ту сторону, где ночь сокрыла берег Ланжерона, и божился, что и теперь еще мог бы найти ту долину и даже предъявить уцелевшие огрызки крепости…
Вдруг Маруся откликнулась:
– Покажете мне? Еще сегодня ночью, на обратном пути? Я домой пойду с вами.
После этого была очередь Самойло. Я ожидал, что он буркнет отказ, но он вместо того сейчас же внес и свою повинность, и именно так:
– Жила-была одна девушка и постоянно любила играть с огнем; вот и кончилось тем, что обожглась ужасно больно. Все.
Даже при свете звезд я разобрал, что Маруся высунула ему язык. Но… Теперь ли только мне кажется, что от его слов почему-то мне холодно вдруг стало у сердца или так оно и было? Вероятно, кажется: я не подвержен предчувствиям. Но уже вскочила во весь рост на носу закачавшейся лодки Маруся и заявила:
– Теперь я. Жила-была одна девушка и любила играть с водою; и однажды была чудесная ночь на море, и она решила купаться прямо с лодки. Мальчики, не сметь оглядываться! Самойло, убирайся с кормы и сядь спиною.
– Вы… не простудитесь? – робко спросила Нюра, мать Нюты; а больше никто ничего не сказал, даже Самойло молча пересел и закурил папиросу.
Что думали другие, не знаю; но у меня было странное чувство – как будто и эта ее выдумка в порядке вещей, так и должна кончиться такая ночь, и Марусе все можно. Я сидел на передней перекладине, ближе всех к носу плоскодонки, прямо надо мной шуршали ее батисты; ничего стыдного нет признаться, что пришлось закусить губу и сжать руками колени от невнятной горячей дрожи где-то в душе. Говорят, теперь ни одного юношу из новых поколений это бы не взволновало, он просто сидел бы спиной к девушке и спокойно давал бы ей деловые советы, как удачнее прыгнуть в воду; но тогда было другое время. Ни одному из нас четырех и в голову не могло прийти говорить с нею в эту минуту – это бы значило почти оглянуться, это не по-дворянски. Белоподкладочник, сидевший со мною, вдруг опять запел; я понял, что это он бессознательно хочет заглушить шорох ее платья, и он в ту минуту сильно поднялся в моем уважении. Молчали тоже Нюра и Нюта, а лиц их я не видел, только заметил, что они для защиты ближе прильнули друг к дружке, словно Марусина дерзость и с них срывала какие-то невидимые чадры.
– Аддио навсегда! – крикнула Маруся, и меня обдало брызгами, а вдоль лодки с обеих сторон побежали бриллиантовые гребни.
Слышно было, что она уплывает по-мужски, вразмашку: хороший, видно, пловец, почти бесшумный; по ровным ударам ладоней можно было сосчитать, сколько она отплыла. Десять шагов – пятнадцать – двадцать пять.
– Маруся, – тревожно позвала Нюра или Нюта, – зачем так далеко…
Оттуда донесся ее радостный голос:
– Нюра, Нюта, глядите, я вся плыву в огне; жемчуг, серебро, изумруд – Господи, как хорошо! Мальчики, теперь можете смотреть: последний номер программы – танцы в бенгальском освещении!
Что-то смутно-белое там металось за горами алмазных фонтанов; и глубоко под водою тоже переливался жемчужный костер, и до самой лодки и дальше добегали сверкающие кольца.
Нюра спросила, осмелев:
– Не холодно?
– Славно, уютно, рассказать нельзя… – Она смеялась от подлинного игривого блаженства. – Теперь отвернитесь: я лягу на спину – вот так – и засну. Не сметь будить!
Через минуту тишины она добавила, действительно сонным сомлевшим голосом:
– Я бы рассказала, что мне снится, только нельзя…
А когда подплыла обратно к носу лодки и ухватилась за борт, у нее не хватило мускулов подняться, и она жалобно протянула: «Вот так катастрофа».
– Мы вас вытащим, – заторопились Нюра и Нюта, подымаясь.
Но еще больше заторопилась Маруся:
– Ой нет, ни за что, да у вас и силы не хватит. Не вы…
Она не сказала кто; но Самойло молча поднялся, бросил папиросу в море и пошел к ней, переступая через сиденья и наши колени. Он сказал отрывисто: «Возьми за шею»; плоскодонка резко накренилась вперед, корма взлетела высоко; он вернулся обратно и сел на прежнее место на дне.
– Еще минутку, не сердитесь, – говорила позади нас Маруся, – надо обсохнуть. – Голос у нее был как будто просящий, но под ним чувствовалось, что она все еще смеется от какой-то своей радости.
Минута прошла (студент опять запел), потом опять зашуршало, и еще через минуту она шумно соскочила на дно, воскликнула:
– Готово – ангелы вы терпеливые! – Схватила моего соседа за голову, откинула ее назад и поцеловала в лоб, прибавив: – Относится ко всем.
Но еще это был не конец той ночи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.