Текст книги "Плагиат. Повести и рассказы"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Глуповцы молчали как зачарованные.
– Может быть, порешим во всех двусмысленных случаях закладывать уши корпией, или же пущай с утра до вечера бьют в кимвалы, чтобы ни одного фальшивого известия нельзя было бы разобрать?..
Глуповцы ни гугу.
– Принимаю ваше молчание за знак согласия. Значит, на этом и порешим: с утра до полудня закладываем уши корпией, а с полудня до захода солнца пущай бьют в кимвалы…
Следующим деянием Павла Яковлевича была гастрономическая реформа; так как градоначальника не удовлетворял уровень умственного развития его подданных, он распорядился под страхом лишения всех прав состояния употреблять в пищу продукты особо фосфоросодержащие и глюкозные, как-то вареную корюшку под специально им выдуманным приторно-сладким соусом, и первое время сам ходил по дворам с проверкой: едят ли подданные это развивающее блюдо, не манкируют ли своей пользой? Наконец, Павел Яковлевич провел реформу женского гардероба, которой придавал демографическое значение: имея в виду повышение рождаемости, он распорядился, чтобы глуповские дамы и бабы носили бы коротенькие юбки, пробуждающие игривость воображения. Эта его последняя реформа привела в исступление город Глупов. Обыватели как-то исхитрились преодолеть традиционную любовь к своему градоначальнику и внушительной толпой явились просить его удалиться. Один древний старец встал на колени под окнами резиденции и взмолился от имени всего народа.
– Уйди! – сказал он Мадерскому со слезой в голосе. – Христом богом просим – уйди! Ты человек нам не парный.
Надо полагать, что, несмотря на всю свою благосклонность, Павел Яковлевич навряд ли внял бы народной просьбе и оставил бы пост, как бы мы сейчас выразились, по собственному желанию. Однако в тот же день до губернии дошел слух, что будто бы глуповский градоначальник долиберальничался до организации беспорядков, и что-то очень скоро Мадерского перевели в Кишинев старшим телеграфистом.
Совсем уж неожиданным оказалось то, что, будучи деятелем нового времени и положительного направления, Павел Яковлевич по старинке ополовинил в свою пользу глуповскую казну. Вообще это странно и удивительно, каким образом российский администратор соединяет в себе подчас полярные качества властелина – он тебе и благодетель, и ревнитель благопорядка, и мелкий тиран, и заступник обездоленных перед сильными мира сего, и обидчик, и казнокрад. Объяснение такому причудливому эклектизму может быть только то, что настоящий российский администратор есть существо безличное, совершенно порабощенное веяниями своего времени, что называется, бесхребетное, которое действует строго в рамках установлений, неписаных законов и писаных предначертаний вышестоящего властелина, и поэтому он с неимоверной легкостью перестраивается из либерала в консерватора, а из консерватора в палача. И ворует он потому, что уж так это заведено; серебряную ложку он в гостях, конечно, не украдет, а в казну пятерню запустит, будь он хоть безупречной порядочности человек, поскольку традицией это показано, поскольку уж такая звезда администратора на Руси. А если вдруг завтра выйдет предписание сжечь городскую библиотеку, то он, скорее, ее вместе с читателями спалит, нежели из чести отпросится на покой. Видимо, уж так в веках воспитался российский администратор, что честь да собственное разумение ему решительно ни к чему, недаром царь Николай Павлович говаривал: «К счастью, Россия такая простая страна при всей ее громадности, что для управления ею достаточно одной-единственной головы». Короче говоря, российский администратор никогда не был политиком исполнения, а был просто безоговорочным исполнителем, который если чем и руководствовался кроме предначертаний, так исключительно рьяным сердцем, настроенным по камертону центрального аппарата. То ли высшие властелины со времен Ивана Васильевича Грозного вытравили в нем ген разумной и совестливой подчиненности, то ли действительно безбрежные просторы нашего отечества неуправляемы помимо жесточайшей исполнительской дисциплины, и оттого ум в правителях местного масштаба сроду не поощрялся, то ли вздорную нашу породу только и проймешь, что централизованной деспотией.
С другой стороны, легкомысленно было бы пройти мимо вот еще какого кардинального свойства российского администратора: на том основании, что бог высоко, а царь далеко, он всегда полагал себя отраженной толикой верховной власти, образуемой по принципу голографии, равнокачественной частью целого, государиком государя, и чисто по-родственному сживался со своей должностью до такой степени, что разлучить их были в состоянии только опала, революция или смерть. Именно поэтому он не мог смотреть на вверенное ему государственное пространство иначе, как на собственное угодье, на казенные суммы – как на домашний бюджет, а на подданных – как на членов своей семьи, над которыми грех не изгаляться в соответствии с «Домостроем». Наконец, нужно принять во внимание еще то национальное бедствие, что русский человек единолично властвовать в принципе не способен, потому что он, как правило, малоорганизован, жалостлив, добродушен, вспыльчив, нерасчетлив, а такой набор качеств неизбежно складывается в комплекс административной неполноценности, каковой и предопределяет склонность к ханскому стилю властвования, а именно: запретительной методике, «кузькиной матери», «местам не столь отдаленным» и прямо-таки загадочному обыкновению казнить и правых, и виноватых. Сдается, этот алгоритм отправления власти есть самое фундаментальное из того, что мы позаимствовали из политической практики XIII столетия; ханствовать и баскакствовать оказалось на поверку так легко и удобно, что это направление прочно у нас взялось. Но то ли оно как-то не так взялось, то ли еще что, только прививка дала окаянные результаты. Ведь, скажем, и глуповцы никогда не были особенными инсургентами, и глуповские градоначальники, включая даже некоторые одиозные фигуры, были незлые люди и не то чтобы набитые дураки, а между тем город в течение многих столетий не мог доискаться мирного жития.
ОБОЮДНЫЙ ТЕРРОРПосле того как неистовый реформатор Мадерский отправился в Кишинев, бразды градоправления принял Парамон Кузмич Штукин, из лазоревых капитанов, то есть отставной чин жандармерии, которым еще сам Бенкендорф присвоил бледно-васильковую униформу. Собою он представлял крупного, басистого человека с пунцовым лицом, по-траурному обрамленным крашеными бакенбардами. Характера же он был редкостного, но именно такого, какой может развиться только в русской среде, то есть он был что-то вроде добродушного людоеда.
Приняв дела, Парамон Кузмич убедился, что никакие реформы Глупову не нужны, что от них один вред, смута, вольнодумственный сдвиг умов, излишек воображения, а что по-настоящему город нуждается единственно в крепкой власти.
Поскольку за время предыдущего мягкотелого и двусмысленного правления глуповцы частично подразболтались, работы Парамону Кузмичу открылся, как говорится, непочатый край, и он взялся за нее с ревностью подозрительного супруга. Для начала – острастки ради – новый градоначальник открыл сумасшедший дом и упек в него юродивого Парамошу, каким-то чудом дожившего до исхода девятнадцатого столетия; юродивый тем смутил своего власть имущего тезку, что он с ним разговаривать отказался; как-то после обедни выходит Парамон Кузмич из глуповского собора Петра и Павла, видит на паперти юродивого самого жалкого вида и говорит:
– Как поживаешь, божий человек?
Парамон молчит.
– Я с тобой, кажется, разговариваю, – продолжает градоначальник. – Ты почему такое на мои вопросы не отвечаешь?!
Парамон молчит и при этом исподлобья глядит на Штукина каверзно, нелюбовно.
– Ишь молчальник какой нашелся – властями гнушается, истукан! – сказал Парамон Кузмич и в тот же день повелел открыть сумасшедший дом, куда он юродивого в назидание и упек.
Впрочем, скоро пошли и настоящие сумасшедшие, что, видимо, следует приписать росту самосознания.
С самосознанием в эту пору вообще ситуация складывалась чреватая. Возможно, по той причине, что реформы шестидесятых годов открыли перед державой горизонты цивилизованного бытия, а ханский стиль властвования отнюдь не собирался сдавать позиций, и даже напротив – укреплялся и матерел, в Глу-пове потихоньку образовалась партия совсем молодых людей, настолько проникшихся европейским самосознанием, что фронды с Парамоном Кузмичем им было не миновать. Партия эта насчитывала всего несколько человек, но зато отличалась широкой сословной представительностью, так как в нее входили и сидельцы мелочных лавок, и гимназисты, и мастеровые с фарфорового завода, и даже один юный городовой. Малочисленной же эта партия вышла по той причине, что после того, как Зеленый Змий лично посетил Глупов, пьянство приняло в городе особо значительные размеры, приближавшиеся уже к показателям эпидемического охвата, чему политично поспособствовал сам Парамон Кузмич, велевший доставлять из Таганрога дурное сантуринс-кое вино, которое настаивали на порохе и гвоздях; а тут еще пришла мода на ливенские гармошки, и глуповские обыватели с утра до вечера пиликали на них разные простонародные вещицы, так что им было ни до чего.
Долгое время глуповские диссиденты никак не давали о себе знать, потому что начала партия с внутреннего разброда; иначе и быть не могло, это у нас так уж водится: нормальный русак чересчур личность, до неудобного личность, и если соберутся вместе пятеро русаков, то несколько раз перессорятся до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых» прежде, чем придут к единому мнению, так как один из пятерки будет левый радикал, другой схимник, третий эстет, четвертый сенсимонист, а пятый магометанин. Но в конце концов партия сошлась на такой программе: исходя из принципа «чем хуже, тем лучше», предполагалось распускать антиправительственные слухи, пропагандировать нерасположение ко всяческому начальству, вредить где только возможно, будь то фарфоровое производство или охрана общественного порядка, на вечерах нарочито не танцевать.
Первая акция заговорщиков в сравнении с последующими была кроткой: на заборе, который огораживал котлован для видообзорной каланчи, написали масляными красками: «Штукин – дурак».
Парамон Кузмич этой надписи испугался; напугало градоначальника совсем не то, что его назначили дураком, он был выше обид на простонародье, а то, что прежде надписи на заборах встречались все нецензурного характера, проще говоря – матерные, и намек на новое, политическое качество заборных инс-крипций пробудил в нем тревожные подозрения. На всякий случай Парамон Кузмич предпринял ответную политическую акцию – он распорядился резко понизить цену на сантуринское.
Тогда заговорщики устроили первый в истории Глупова трезвенный бунт, к которому, насколько выявилось терпежу, частично примкнули местные образованные круги, и, как сообщает летописец: «Несколько дней в городе не наблюдалось никаких пьяных художеств, ибо и подлый народ, на господ глядючи, засомневался в освободительных достоинствах горячащих напитков, но зато один приказчик из мануфактурного лабаза и двое губернских секретарей были взяты на замечание в неудобных разговорах об упущениях по почтовому ведомству». Однако последствия бунта оказались далекими от желанного результата: сантуринское совсем упало в цене, устоять против такой неслыханной дешевизны было невмоготу, и городские низы запили с новой силой. Это обстоятельство уволило Штукина от необходимости прибегнуть к военным средствам, поскольку город в самом нефигуральном смысле и без того пластался перед ним в прахе, за исключением кучки воинствующей интеллигенции, однако как-то отреагировать на трезвенную провокацию было необходимо, и Парамон Кузмич запретил «Истинному патриоту» сообщать обывателям городские новости, а повелел писать о зверствах башибузуков и особенно напирать на разные оптимистические известия, например на открытие в Париже Всемирной выставки. Но как назло городские новости, вроде самовозгорания от водки артели иконописцев, распространялись сами по себе, и о несчастных знала последняя глуповская собака, а в башибузуков почему-то не верили, тем более не верили во Всемирную парижскую выставку, то есть в первую очередь в существование самого города Парижа, потому что он искони представлялся глуповцу сияющей географической абстракцией, вроде молочных рек с кисельными берегами.
Разумеется, заговорщики не могли смириться с таким, со времен Анны Иоанновны неслыханным, притеснением гласности и выпустили стихотворную прокламацию, в которой были следующие слова:
Вельможи с рабскими чинами
Пред троном пасть готовы ниц,
И прах перед его ногами
Составить из фальшивых лиц.
Но где же мир, покой священный,
Добро началом коих есть?
Их нет! Что ж значит позлащенный
Венец царей, придворных лесть?
Это уже были не шутки, не заборный пасквиль, а именно что покушение на основы. Парамон Кузмич еще загодя припас отвлекающий маневр с продолжением строительства каланчи и ответил на стихотворную прокламацию возведением каркаса из сосновых бревен, который соорудила артель чухонцев. Но этого ему показалось мало, хотелось как-то рубануть с плеча, и тут градоначальнику кстати подвернулись четыре девицы из весьма приличных семейств, замешанные в одной вредной политической авантюре. Как раз об эту пору в Глупове нежданно-негаданно обнаружилась суфражистская ересь, которая бог ее знает, каким чудным образом залетела в такую глушь, и ее легкомысленно подхватили четыре глуповские девицы, образовавшие кружок имени Веры Павловны. Собственно, девицы не натворили ничего по-настоящему ужасного и опасного, поскольку программа их кружка не распространялась далее совместного вышивания гладью из видов материальной самостоятельности, и тем не менее градоначальник Штукин упек компанию суфражисток в Спасо-Ефимьевскую обитель.
Европеисты всей партией ужаснулись решительной этой акции – в пору роста самосознания они даже от Штукина такого монголизма не ожидали – и со страху временно притаились. Однако пауза эта выдалась весьма кстати, так как за практическими делами заговорщики совсем выпустили из виду конечную цель борьбы, ради которой они поставили на карту свою свободу и более или менее безбедное житие, довольно смутно представлялась им та Аркадия, что раскинулась за последним бастионом глуповских безобразий. Тут опять пошли среди европеистов жаркие прения, доходящие до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых», покуда они не поделились на две насмерть несогласные группировки: первые видели конечную цель борьбы в том, чтобы расселить глуповцев по американизированным хуторам и вменить им в обязанность выращивание соленых огурцов и квашеной капусты, на которые не бывает неурожаев, а сам город Глу-пов стереть с лица земли как гнездо тирании и пьяных мастеровых, с тем чтобы впоследствии разбить на пепелище необозримый фруктовый сад; другая группировка стояла на том, что цель борьбы есть борьба, а там, дескать, будет видно, что-нибудь, глядишь, да образуется, и даже обязательно образуется.
Когда память о страдалицах-суфражистках несколько стушевалась, заговорщики снова дали о себе знать: в сени градоначальниковой резиденции они подбросили форменный обвинительный акт, изобличавший сатанинские приемы штукинского правления, и на отдельном листке – приговор, который провозглашал градоначальника личным врагом народа, лишал его чинов и всех прав состояния, а также подвергал вечной ссылке в общественные работы. Оба эти документа были занесены летописцем в амбарную книгу, а подпись «Граждане, истинно любящие отечество» даже подчеркнута красным карандашом.
Ознакомившись с подметными листами, Парамон Кузмич кликнул капитана-исправника, выудил из тавлинки понюшку жукова табаку и чихнул прямо в лицо своему опричнику.
– Салфет вашей милости! – сказал капитан-исправник.
Парамон Кузмич мизинцем смахнул слезинку и протянул ему возмутительные листки.
– Каково? – спросил он при этом. – Шалит молодежь, вольнодумствует скуки ради.
– Уж какие тут шалости, ваше благородие! За такие-то шалости шкуру содрать не жалко!
– А может, перебесятся? – добродушно предположил Парамон Кузмич.
– Это вряд ли, – сказал капитан-исправник. – От нынешней молодежи я лично только пакостей ожидаю.
– Я вот тоже думаю, что не перебесится, а дай ей слабинку, так она, пожалуй, еще и позадорней чего-нибудь учудит.
– Значит, надобно злоумышленников изловить и подвергнуть примерной казни!
– Эк куда хватил – изловить! – сказал Парамон Кузмич. – Они все, поди, в накладных волосах ходят, по погребам прячутся или еще того пуще – на ливенках поигрывают для отвода глаз. Да и недосуг мне за мальчишками-то гоняться, от одних циркуляров мозги заплетаются в кренделя! Нет уж, пускай мои подданные сами их изловят и тем докажут благонамеренность своих чувств.
– Это никак невозможно, – возразил капитан-исправник. – Сомнительно и весьма, чтобы верноподданнические чувства наших глуповцев простирались столь далеко, а потом они тоже каждый при своем деле: кто пьет, кто поет, кто по женскому полу в своем роде Наполеон.
– А ты не сомневайся, – как-то даже ласково сказал Парамон Кузмич. – Я свою тонкую политику соблюду.
На другой день градоначальник Штукин повелел согнать на Соборную площадь, как водится, все глуповское население и сказал небольшую речь.
– Какая-то гниль, фигурально выражаясь, завелась в нашем городе, – начал он на контрапунктно веселой ноте. – Ходят у нас, то есть, некоторые листки фальшивого содержания, в которых меня выставляют каким-то монстром, в то время как я вам истинно что отец и молитвенник перед богом. А распространяют те развратные бумажки шалопаи да сопляки. Так вот я и спрашиваю, православные: как бы нам на этих христопродавцев всем городом навалиться?
Поскольку глуповцы искренне почитали Парамона Кузмича, как, впрочем, и всех своих прежних градоначальников, они выслушали эту речь, во всяком случае, со вниманием.
– А еще, – добавил градоначальник, – эти самые шельмецы имеют наглость именовать себя гражданами, действительно любящими отечество; это, значит, мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!
Этим добавлением Штукин задел-таки глуповцев за живое, потому что они терпеть не могли, когда кто-лицо сомневался в их патриотических настроениях.
– Так и быть, – ответили из толпы, – мы этих шалопаев самостоятельно изведем. Ишь тоже чего придумали: мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!
– Вот за это люблю! – с чувством сказал Парамон Кузмич. – Как приметите кого, который носится с подозрительными листками, сейчас его за шиворот и к ногтю. Денежного вознаграждения я вам за этих христопродавцев не обещаю, мы все же не Англия какая, чтобы за человеческие головы премии назначать, но зато всенепременно представлю каждого отличившегося к медали.
Не столько движимые политической любовью к градоначальнику, не столько даже руководимые обидой на сопляков, поставивших под сомнение всеобщий патриотизм, сколько позарившись на медаль, до которых глуповцы так были падки, что вечной жизни им не надо, а медаль какую-нибудь подай, – чуть ли не всем городом бросились они на розыски шалопаев, распространяющих возмутительные листки, и в результате действительно поймали одного оборванного цыгана, каковой расклеивал на Дворянской улице объявления о продаже американского шарабана. Парамон Кузмич, конечно, понимал, что глуповцы в этом случае обмишурились, и тем не менее распорядился приковать беднягу к позорному столбу, нарочно воздвигнутому посредине Соборной площади, чтобы взять настоящего противника на испуг.
Заслуживает внимания то интересное обстоятельство, что противоборство между властями предержащими и партией европеистов, как говорится, имело место, но собственно борьбы между ними не было, поскольку обе стороны как бы толкли кулаками воздух. То есть, по существу, заочное, даже косвенное между ними происходило противоборство, даже какое-то отвлеченное. Из этого позволительно сделать вывод, что иногда в политике не так принципиально одоление, как борьба, а в некоторых особенных случаях и симуляция таковой, иначе насущность для человечества политиков и политики оказалась бы под вопросом.
После расправы над безвинным цыганом европеисты решили преподать градоначальнику жестокий урок, который, наконец, наставил бы его на более или менее гуманную управительскую стезю, – именно они решили подпустить ему красного петуха. Правда, спалить предполагалось всего-навсего каретный сарай, и тем не менее многие из заговорщиков не приняли эту меру как не вполне отвечающую гуманистическим идеалам, а юный городовой даже предупредил, что если его товарищи и впрямь отважатся на это безумное предприятие, то он отправится к градоначальнику на прием и предупредит его о готовящемся поджоге. Так он, между прочим, и поступил: он явился на прием к Штукину и сказал, что так-де и так, господин градоначальник, я хоть и либерал, но не разделяю некоторых преступных намерений своих товарищей по борьбе и, как честный человек, предупреждаю вас о готовящемся поджоге. Политические преступники той поры были люди преимущественно возвышенного настроя, и подобные поступки, в общем, экстраординарными не считались.
Парамон Кузмич на радостях напоил благородного предателя чаем с баранками, однако из дальнейшей беседы выяснилось, что юный городовой ни в какую не хочет заодно выдать организацию, и за такую строптивость Парамон Кузмич велел засадить молодого человека в холодную, чтобы кормили его селедкой, а пить не давали бы до тех пор, пока он поименно не укажет всех глуповских заговорщиков, и узник скончался на третий день.
Европеисты были этой смертью настолько потрясены, что единогласно приговорили Штукина к смертной казни. Этот неожиданный переход от средств борьбы более или менее кротких к средствам борьбы кровавым следует отнести на счет склонности русского человека ко всяким крайностям, которую, в свою очередь, затруднительно достоверным образом объяснить; подвержен наш брат русак крайностям, и все тут, вот любит он, чтобы «или грудь в крестах, или голова в кустах», и поди растолкуй ему о достоинствах умеренности и благодати «золотой середины», потому что он даже в отношении напитков забубённый радикал. Словом, политический боец того времени – это огнеопасная, легко воспламеняющаяся фигура, кстати и некстати движимая восторгом гибельного накала, а также одержимая пунктом очистительного костра; при редкостной же нашей совестливости и умении делать из мухи проступка слона адского преступления, что-что, а очистительный костер – это подай сюда. Посему не такая уж это и загадка столетия, что именно русак, которому свойственны главным образом благостные черты, нежданно-негаданно породил то явление, что сейчас называется политическим терроризмом.
В 1879 году с градоначальником Штукиным было покончено; мещанин Николай Онегин метнул в него самодельную бомбу, и от Парамона Кузмича только звание и осталось. Вот до каких крайностей можно довести молодежь, если долгое время отвечать на благородные ее чаяния в русско-административном духе, в стиле Ивана Грозного и Джучи.
Новый градоначальник Терский Аполлон Григорьевич, в прошлом палач Александровской тюрьмы на острове Сахалин, был большой дока по части следствия, несмотря на то, что образования не имел решительно никакого, и скоро ему удалось выйти на троих членов партии европеистов, из тех, что стояли за необозримый фруктовый сад. Как ни нажимал на них Аполлон Григорьевич, используя сахалинские памятные приемы, арестованные не выдали прочих своих товарищей и по приговору суда присяжных были повешены на выгоне при самом незначительном стечении публики. Глуповцы к тому времени подзабыли о своем обещании самостоятельно расправиться с местными шалопаями и вообще перестали интересоваться внутренними делами, поскольку они были крайне раззадорены «Истинным патриотом», только и писавшим, что о зверствах османов на территории Балканского полуострова. Глуповцы так живо переживали трагедию единокровных славянских народов, что ливенки позабросили, и, даже когда приключился очередной неурожай, связанный с неблагоприятной фазой луны, их не столько интересовало, как они будут продовольствоваться целую зиму, сколько их беспокоили балканские политические дела. Кончилось это тем, что глуповцы самочинно кликнули народное ополчение против османских головорезов, но градоначальник Терский, наслышанный о приключениях его подданных в пору Крымской кампании, ополчение запретил.
Между тем европеисты для начала отозвались на казнь своих товарищей кроткой сравнительно операцией: они сожгли каркас, выстроенный чухонцами под видообзорную каланчу. Тогда Аполлон Григорьевич распорядился перепороть всех преподавателей глуповской гимназии, за исключением личного и потомственного дворянства, и заговорщики окончательно убедились, что укротить такую администрацию можно только с помощью безоговорочного террора: градоначальник Терский был застрелен из охотничьего ружья.
Поскольку расправы с глуповскими правителями приняли последовательный характер, делом об убийстве очередного градоначальника занялся военно-полевой суд. Армейские ищейки, не то что местные дармоеды, в течение недели раскрыли организацию заговорщиков, произвели многочисленные аресты, и в конце концов партия была частью перевешана, частью же навечно сослана в каторжные работы; избежал этой участи один террорист Содомский, которому удалось бежать из-под стражи и эмигрировать в Англию, где он одно время служил у князя Кропоткина в личных секретарях. На том и закончилась эпоха обоюдного террора, значительно пополнившая печально известный глуповский мартиролог.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.