Электронная библиотека » Яцек Денель » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 17 августа 2016, 16:00


Автор книги: Яцек Денель


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

XIV

Говорит Хавьер

Мне казалось, что он слабнет – оглох-то он уже давно, а теперь постепенно терял зрение – щурился над медной «доской», внимательно следя за движениями гравировальной иглы. Доктор Арриета дал понять, что это продлится недолго. Как же он ошибался!

Брюзжал все чаще, по сути, беспрерывно, даже мать теряла с ним терпение. Она приходила ко мне, в угловую комнату, где я просиживал целыми днями, одетый или в растерзанном виде, в старом халате, и начинала причитать, что я-де ленив, а она больна, что жизнь в доме как в монастыре – но одновременно сквозь эту литанию пробивались усталость и неуверенность. Она никогда не обрушилась на отца непосредственно, хотя взрывы его злости, его неверность и постоянные претензии ко всем на свете были ей хорошо знакомы.

Только однажды я услышал от нее настоящую жалобу. Я пришел на улицу Вальверде, отец отсутствовал, поехал охотиться, а может, писал где-то за городом, а она вот уже второй день распоряжалась весенней уборкой в доме. Правильно, произошло это весной, когда в доме наводили порядок, – именно тогда, раз в году, отец разрешал прибраться в мастерской, правда, после возвращения еще несколько дней слышны были его проклятия, недовольное бурчание, крики, если не мог найти нужную кисть или резец; честно говоря, в таком свинарнике всегда было трудно что-либо найти, но после уборки появлялась возможность обвинить в беспорядке кого-то другого. Мы стояли в коридоре, у дверей мастерской, глядя, как прислуга выметает оттуда ошмётья краски и тряпиц и поднимающуюся над полом небольшими облачками белую пыль.

«Все из-за нее, – пробормотала мать, – из-за этой белой пыли». – «Что ты имеешь в виду? – спросил я. – Что значит “все”?» А она разгладила складочку на рукаве и говорит: «Да все. Смерть детей, выкидыши. Твоя болезненность. И многое другое, о чем даже не хочу думать. Мой брат, а твой дядюшка, Франсиско Байеу, знал, что к чему. Хоть он и был живописцем, но интересовался также химией, книжки выписывал, даже из Франции, и объяснил мне, впрочем, твоему отцу тоже писал на листочках… случилось это после того, как тот вернулся из Кадиса, когда чудом выздоровел, но потерял слух… Да только отец твой отмахнулся. Цинковые белила и киноварь[65]65
  Самый распространенный ртутный минерал, из которого раньше получали красный (киноварный) пигмент.


[Закрыть]
. Киновари шло всего ничего, а вот белил, сколько же этих белил шло! Арроба[66]66
  Арроба – испанская традиционная мера веса и объема (например, вина). Во времена Гойи была разной для различных регионов Испании. Арроба как мера веса колебалась от 10,4 до 13 кг, а как мера объема – от 12 до 16 литров. (Примеч. авт.)


[Закрыть]
за арробой. Ты, наверно, уже не помнишь, как отец работал над эскизами гобеленов для короля, это же огромные полотна, шириной локтей в пять, а то и больше, он нанимал троих пареньков, чтоб их растянуть, проклеить, загрунтовать, отшлифовать, загрунтовать еще раз и еще раз отшлифовать… Пыль была повсюду: в комнатах – на полках и внутри ящиков, в кухне – на висящих на стенах горшках и сковородках, на стоящих в буфете тарелках, повсюду. Просачивалась в коридоры и комнаты, оседала где только можно, лезла в глаза, в волосы и нос, с утра до вечера чувствовался ее запах. В то время я думала: вот еще одна тягота жизни с художником, но ведь я-то ко всему была привычна – когда у тебя трое братьев-художников, к мужу тоже привыкнешь. Только позднее Пако[67]67
  Уменьшительное от Франсиско.


[Закрыть]
сказал, что это яд, что от него умирают, от saturnismo…[68]68
  Сатурнизм, или отравление свинцом.


[Закрыть]
Велел выбросить все медные горшки, в которых разводились белила, и вешать мокрую тряпку на дверях мастерской, но ты же знаешь отца, согласится он на мокрую тряпку на дверях? Хотя он к тому времени уже не занимался гобеленами, сельские сценки с танцами, зонтиками и усадьбами наводили на него тоску, да и спросу на них не было никакого».

Говорила она так, будто рассказывала о прислуге, с которой у нее когда-то были неприятности, или о мебели, которая скрипела, даром что пришла из починки, или о каком-то несущественном неудобстве в повседневной жизни. И только в самом конце голос ее задрожал: «Дом – это могила женщины. Но разве он должен быть могилой почти всех ее детей?» – и схватила меня за руку. Меня, единственного, кто пережил шлифование полотен тремя нанятыми пареньками.

Говорит Франсиско

Сроду не знал я ни суетной, ни пустой жизни. Вечно умаешься, как дикий осел, и времени на глупости не остается. Да чего себя обманывать: жизнь – она ведь омерзительный клистир. Но все равно где-то к годам семидесяти я вдруг докумекал: сколько же лет моих просочилось сквозь пальцы. Все, что я делал, делал для других, а для себя и для собственных радостей времени не хватало; если я и выезжал куда-то на охоту, то тут же приходилось возвращаться, чтоб написать портрет какой-нибудь недотраханной графини; если и припер девицу к стене, надо было тотчас же лететь к холсту, дом ведь стоит денег, управляющий ведь пристает с выплатой, а Пепа, даже если ничего напрямик и не скажет, все равно ждет не дождется своих шести метров парчи на новое платье. В крестце ломит, моча уже не журчит струей упругой, а капает по капле, но старый Пако с ослиными ушами снова впрягается в повозку и снова ее тянет, он ведь всегда ее тянул, сызмальства, будучи еще пацаном: одна школа, вторая, портреты, картоны для гобеленов, не тот цвет, не та композиция, платье не стройнит, блузка некрасивая, хоть, когда взглянешь на живую-то морду, чувствуешь себя прямо-таки кладбищенским вором, что разворошил могилу и взирает на гниющий труп… но виду не подаешь, пишешь, переделываешь, сгибаешься в поклонах, руку за деньжонками протягиваешь, а за левым ухом одна пиявка, за правым – другая, а остальные только и ждут, чтоб присосаться. Но чего уж там, старый Пако сработан из прочной шкуры, из хорошо выдубленной, еще не протерся. А за старой шкурой, чтоб не сопрела насквозь да не расползлась, ухаживать надо. И ничто не идет ей так на пользу, как втирания молодым жирком.

Такой она и была: не толстушка, но и не дохлятина, а приятным жирком обложена там, где женщине и положено: попочка – что твоя грушечка, титечки – как яблочки, пипочка – будто сливочка, не женщина – корзина с фруктами! Я мог ее грызть, сосать, вылизывать-облизывать, аж сок у меня по бороде тек, аж чувствовалась сладость во рту… грех грехом, но ведь по совести: неужто трудно разглядеть во всем этом перст Божий? Каковы же были шансы у замшелого глухаря, кому давно уже стукнул шестой десяток, может, оно, конечно, и ярого, может, оно, конечно, и любезника, но ведь все же неказистого; что привлекательного в обрюзгшем теле с обвислыми складками жира, с седой шерстью на груди, с поднимающимися все выше залысинами и с опадающими все ниже уголками губ, – так вот, каковы же были шансы у старого хрыча, чтоб влюбить в себя красоточку, молоденькую женушку, выгнанную из дому шастающим по борделям муженьком, спустившим немалое женино состояние, а теперь посмевшего упрекнуть ее в минутной забывчивости? Каковы же были шансы, чтоб сирота эта, эта воспитанная в монастыре голубка боязливая от прикосновения моего обернулась мартовской кошечкой, чтоб восседала на мне, вилась подо мной, царапала мне спину и умоляла еще и еще? Глупый толстобрюхий ювелир! Ни одна шлюха во всем Мадриде не даст тебе того, что было у тебя под носом! А каковы были шансы, чтоб вынужденная искать защиты нашла ее у нас, у Гумерсинды и Хавьера, да и у нас с Пепой, чтоб одевали ее тут и кормили, заботились о ее Гуиллермито, а она бы заботилась о нашем Марианито, и все мы были довольны и счастливы? Да где же тут зло, спросим себя, коль двое людей – отчаявшаяся, обиженная судьбой девушка и изнуренный жизнью, тянущий, как вол лямку, мужчина – нашли свое счастье, они ведь ничего плохого никому не делают, да и где тут несчастье для ее подлого супружника, ему-то с таким несчастьем счастье привалило, разве эту жабу интересует что-нибудь, окромя своей лавчонки с золотыми перстенечками? Или для моей дорогой и снисходительной Пепы – она прекрасно понимает, что, когда сношениям почти сорок лет, они уже не идут на пользу, они уже как кровосмешение. Кто ж в здравом уме – я тут не говорю о старых, давно постящихся церковниках с увядшей дудкой, у них-то вообще все перепуталось, – так вот, кто в здравом уме мог бы увидеть здесь руку дьявола, а не Божью десницу?

А как она занимается моим Марианито! Когда берет его и приходит к нам (сколько ж можно сидеть в ихнем доме, где сама гниль да хандра), и вчетвером мы – вроде как новая семья, как первые люди после потопа, заново обживающие Землю: один мальчонка на руках, второй за юбку держится, я рисую, она собственноручно мне стряпает (язык проглотишь!), Пепа сидит в своей комнате и нам не мешает. Да можно ли представить себе старость счастливее, чем вот такое начало новой жизни?

Говорит Хавьер

Я мало что сохранил в памяти, а потому и это вижу как сквозь туман: урывки сцен, какие-то разговоры. Сам не знаю, на что я обратил внимание в первую очередь: на то, с каким неудовольствием и завистью Гумерсинда стала говорить о своей двоюродной сестрице, ровеснице, с которой столько приятного времени провела в детстве и которая до сих пор якобы хорошо занималась Марианито? На оживление отца? На то, что он как-то неожиданно перестал к нам приходить, а если и приходил, то лишь на полчасика-час, причем много времени проводил с Леокадией, а потом забирал ее на улицу Вальверде, поскольку «она ему там очень нужна, да и Пепе наверняка с удовольствием пособит». А может, на то, что мать совсем притихла, стала еще серее, совсем невидимой, тенью той, прежней, – сильной, плодовитой, твердо ступающей по земле? А может, обращала на себя внимание уверенность, с какой Леокадия, до сих пор забитая, боящаяся всего на свете, начала высказываться на любую тему, спрашивали ее или нет? Или первые перебранки с матерью, когда она почувствовала за собой мощную опору? А может, и то, что эта миниатюрная, хоть и приземистая дамочка, с буйной копной волос и спадающими на плечи кудрями, до сих пор появлявшаяся на кухне или в детской, начала все чаще пребывать в гостиной, устраиваться на диване или в кресле, принимая соблазнительные позы, с книжечкой, «прелестно» лежащей в руке, с пальцем между страницами, которых она не читала, и чаще можно было увидеть, как она наряжается, нежели следит за малышом? Не знаю.

Но знаю, что это она убила мою мать.

Говорит Франсиско

В нашем возрасте надо быть готовым к тому, что предназначил нам добрый Господь Бог. Так считала Пепа. Она сама выбрала себе место вечного упокоения у Святого Мартина, мы успели составить общее завещание – и похоронили согласно ее воле, во францисканском облачении, без помпы. Впрочем, кто бы в те времена думал о помпе! Ломать голову, сколько свечей да какие украшения на катафалке, когда у ворот стоит Веллингтон?! Заказали мы в соответствии с завещанием и двадцать четыре заупокойных мессы, а отдельно дали на выкуп узников и всяческие благодеяния в Святой Земле. Выброшенные на ветер деньги, мое такое мнение; да пускай, если уж ей так было важно.

Спустя два-три дня мы с Хавьером пошли к нотариусу, дону Лопесу де Салазару, и поделили наследство. Все честь по чести, с описью всего добра, даже каждая пара моего исподнего была учтена. Ну да ладно. Пиявка отсосала половину, но я постарался, чтоб он подавился вещами: подсвечники, зеркала, оцинкованная ванна, восемнадцать стульев таких, двадцать сяких, все, все. Переболел я и утрату моих гравюр Рембрандта, Пиранези (я с ним жил в Риме в одной комнате, грязнуха страшный), двух Тьеполо, двух Веласкесов, одной Корреджо и массы моих картин, в том числе парочки стоящих. Предложил записать ему также «Колосса», чтоб знал, что ценю его не меньше, чем свои холсты. А он поластился даже на Альбу. Ну что ж. Зато я взял наличными: времена-то неспокойные, дом на улице Вальверде от артиллерийского обстрела не убережешь, а сто сорок тысяч шестьсот двадцать семь реалов – спокойно. А Брюхан пусть остается со всем тем, на что положил лапу, пусть полюбуется, как то одна армия, то другая разносят вдребезги шкафы, как из ящиков крадут последний серебряный нож, пусть полюбуется, как гадят ему на книжки и секут палашами холсты. А я в это время буду уже далеко-далеко со своими реалами. И молодой красавицей под боком.

Говорит Хавьер

Мама ушла из жизни, как и жила – уступила место. Закрыла за собой крышку гроба так же, как закрывала за собой дверь комнаты, когда отец верещал, что не может сосредоточиться на полотне, если она ходит по дому; но на сей раз она ему отомстила. Уж не знаю, как она заставила его составить такое завещание – сказала ли в открытую: или подпишешь, или же еще сегодня выставлю вон твою профуру, и, пока жива, нога ее не переступит порога наших домов, ни тут, ни на улице Рейес? А может, слова и не понадобились. Может, и так все было ясно. Делай с ней что хочешь, но наши общие сбережения достанутся нашему общему сыну, а не каким-то приблудным. Помни, когда ты, гол как сокол, пришел просить моей руки, то от моего наследства, не столь и большого, у такого простачка из Фуэндетодоса, как ты, мой Пако, голова пошла кругом. Вот здесь, без разговоров – и она уже обмакнула перо в чернила. Ну, живо. А может, когда соглашался на все это, он просто-напросто думал только о голой попочке в постельке, а не о том, что на деле означает «половина имущества»? Не знаю.

Я отобрал у него все, и внутри у меня ничто не дрогнуло. Дом, мебель, библиотеку, холсты. Он оказался настолько нагл, что отписал мне моего же «Колосса», будто тот был его собственностью! Но это не важно. Остался он только с наличными, а ведь их из города не вывезешь – конфискуют на заставе. То есть, если он решил бежать из Мадрида, так или иначе ему придется почти все оставить у меня. Я обвел его вокруг пальца, как маленького.

Говорит Франсиско

Чем дольше живу, тем больше ценю глухоту. Даже если Леокадия начинает скандалить, я всегда могу закрыть глаза и отгородиться от нее полностью; пусть себе на кухне стучит горшками, пусть кричит, пусть швыряется, чем хочет, – я же остаюсь один на один со своей подагрической рукой и этой рукой пытаюсь провести линию: единственную безошибочную среди множества ошибочных. Маленькие дети кричат – я помню, как доводил меня до бешенства их крик в старом доме на улице Десенганьо, где вместо стен стояли тонкие перегородки, а детская прилегала к мастерской, – зато дети Леокадии идеально тихие. И война беззвучна. Могут застрелить кого-то под моей дверью, кто-то с размозженными пушечным ядром ногами может умолять помочь, стонать и выть весь день и всю ночь напролет, а я не услышу ни звука выстрела, ни протяжного воя, буду спать, как младенец. Разве что младенцу не снятся такие сны, как мне. Но от них не защитит никакая глухота. Во сне я слышу малейший треск веточки под ногами ведьмы, крадущейся на шабаш с корзиной, полной новорожденных, слышу лопотание бумажных крыльев человека-летучей мыши, каждую нотку в охрипшем крике солдата, которого сажают на кол, смех глупого верзилы. От такого не убежишь, это моя родина воет во мне.

Говорит Хавьер

Скажи мне кто-нибудь, что я поведу себя именно так, я бы посмеялся над ним, назвал идиотом, – говорил я сам себе, плотнее закутываясь в плащ; дул пронзительный ветер, неся по улицам песок, мелкие кусочки камней с развалин домов и зловония войны, их не могли притупить даже горы цветов, какими приветствовали Веллингтона. Но я все равно шел и шел. Я говорил себе: когда разбойники или заблудившиеся солдаты из какого-нибудь разбитого регимента где-то на бездорожье выволокут его из экипажа, когда Леокадии перережут горло, детям разобьют голову о ступицу колеса, а его самого располосуют от паха до горла и оставят помирать, удаляясь с набитой мошной, мне будет жаль половины наследства. Но речь шла не о наследстве. Речь шла о чем-то, чего я и сам себе не мог объяснить, а потому шел и насвистывал. И свист помогал мне идти.

Говорит Франсиско

Я всегда повторял: не карикатуристы придумали, будто жандармы страшны как Божий грех и глупы как пробка; те, что заявились к нам за полночь, крича во все горло, дубася прикладами в дверь и подняв всех на ноги (хоть мне тут особо жаловаться не приходится, разбудила меня Леокадия, расталкивая в плечо, а поскольку я не реагировал, дергая потом за ухо), будто сошли с самых пошлых карикатур, сделанных каким-то неумехой: примитивный рисунок, крикливая колористика, одним словом, провинциальный художник, к тому же под хмельком.

Что делать? И в самом деле, кофры собраны, готовы в путь, а разрешения покинуть город у нас нету. Кто-то донес. Но кто? Понятия не имею. Прислуга, прачка, муж Леокадии? Ищеек как собак нерезаных. В карманах у них еще позванивают мараведи, дарованные прежними всесильными за их наушничество, а они уже наперегонки спешат-торопятся доносить новой власти.

XV. Паломники[69]69
  Описание картины «Паломничество к источнику Сан-Исидро».


[Закрыть]

Безбрежна застилающая мир кромешная тьма, глубокая, всеобъемлющая; продираешься сквозь нее из последних сил, ноги по самую лодыжку вязнут в бурой темноте, а сама она, потревоженная, хлюпает; впитавшие мрак тучи ползут по мрачному небу, как комки отяжелевшей от чернил пропускной бумаги, которой осушали письма с самыми что ни есть дурными известиями.

Но они идут, идут нескончаемой чередой, нет ей ни конца, ни начала, а пускаются в путь из разных мест: из горных ущелий и городских ворот, из старых дворцов и обычных домов, из монастырей и патио; тянутся сперва поодиночке, но чем дальше, тем становится их больше, тем плотней сбиваются они в одно целое. Монах в капюшоне рука об руку с опирающимся о посох сумасбродом, лысеющий мыслитель со сжатыми губами, взирающий униженно и в то же время пытливо, а рядом разливающийся соловьем исполнитель sainetes так разинул рот, что в него легко забросишь гнилой апельсин. Бродяги и попрошайки, тайная полиция[70]70
  Имеется в виду инквизиция.


[Закрыть]
в плащах и цилиндрах и маха во вдовьей мантилье (при первой же возможности она не преминет ее сбросить).

Сноп света извлекает их из мрака, а они сбиваются в кучу в растерянности: повернуть ли назад от такого сияния святости или же решиться пойти дальше, до самого источника этой святости.

Город болен, снедаем плесенью и тифом, десятью казнями египетскими, гневом и отчаянием, чужеземные армии сменяют в нем одна другую, как полчища тараканов в разноцветных панцирях, – а тем временем здесь, на берегу Мансанареса, в Сан-Исидро, бьет ослепительный источник света, и тянутся они к нему, как безмозглые мотыльки в ночи.

И лишь когда совсем приблизятся, до них доходит: то, что светится, что слепит их своим блеском, – это чудовище. Разглядишь его в их расширенных от страха глазах. Но некоторые даже и тогда его не видят.

XVI

Говорит Хавьер

По выжженной земле, меж полей, засеянных зараженным спорыньей зерном, тащилась то одна армия, то другая, кровь впитывалась в песок, будто хотела проникнуть в самое сердце земли, а по нашей улочке и далее через Сеговийский мост экипаж катил за экипажем, богатые дамы прогуливались в каретах с плотно занавешенными окнами – не разглядишь ни банта на голове, ни прядки волос, ни отблеска бриллиантовой брошки.

Ничто не могло вышибить его из самодовольства. Новый монарх[71]71
  В 1808 г. в Мадриде поднялось восстание против правящей клики. Карл IV отрекся от престола в пользу своего сына Фердинанда VII.


[Закрыть]
сохранил за ним должность придворного живописца, сам он сделал большую серию гравюр с боем быков и изо дня в день что-то писал. А если не писал, то выходил в сад, отдавал распоряжения старому Фелипе, впрочем, тогда еще не совсем старому, а потом вдоль шпалер подходил к кустам малины и артишокам, поднимал веточки и листочечки, тискал их и целовал.

«Влюбленный в репу» – так можно назвать его карикатуру, где осел бьет поклоны зелени.

Никто и ничто не могло ему навредить. Один «доброхот» обвинил его в сотрудничестве с французами, дескать, по приказу Бутылки помогал отбирать из королевской коллекции самые ценные картины, которые позднее отослали в Париж алчному коротышке, – оправдался играючи, мол, кроме нескольких шедевров, что и без него указали сами оккупанты, из подвалов и чердаков вытащил один лишь хлам. Другой донес, что он-де получил от Бутылки орден – да, получил, но не носил; заручился письмом от священника, взял пару свидетелей, и все пошло как по маслу. Какой-то чинуша откопал в главном хранилище изъятых холстов несколько картин из дворца Годоя и погнал в Тайную палату суда инквизиции сообщить, мол, такой-то и такой нарисовал голую бабу, – его даже собирались отдать под трибунал – и ничего. Как с гуся вода. А в конечном счете ведь только его четыре полотна и висели на триумфальной арке, через которую в Мадрид въехал на коне монарх. И хоть новый король терпеть его не мог, впрочем, взаимно, жалованье первого живописца Его Величества текло непрекращающимся потоком. А от него самого требовалось всего ничего; правда, он махнул какое-то гигантское полотнище с «Заседанием Общества Филиппин»[72]72
  Полотно размером 327 х 447 см (1815 г.), изображающее заседание Общества Филиппин (Филиппины по тем временам были колонией Испании) с участием короля Фердинанда VII.


[Закрыть]
, на котором ковер и стена вышли куда интереснее, чем лица короля и сановников, но тогда при дворе на регулярной службе находился кто-то другой, и тому приходилось запечатлевать скучнейшие торжества и министров во фраках (на полотнах этих разглядишь каждую ниточку золотого шитья). А у него клиентов и без того хватало. Приезжали англичане, приезжали французы. Просили показать картины, а он весь пыжился, надувался, напускал на себя важность и приказывал вытащить то старые холсты, то новые и не жалел самому себе комплиментов. И не было такого доброго слова, какое бы он сам о себе не ввернул.

Все эти вереницы посетителей перемещались у меня перед глазами, будто во сне, – комнату, что находилась рядом с мастерской, переделали в антишамбр[73]73
  Прихожая или передняя, обычно перед аудиенц-залом.


[Закрыть]
, и оттуда слышались приглушенные, исполненные пиетизма разговоры. Будто за мольбертом стоял не облезлый старик, вожделеющий молоденькую женщину, ублажающий ее, вспотевший, глухой как пень, а какой-то мессия, волхв, к которому приходят за советом.

Уж что-что, а снискать расположение он умел, у всех без исключения. Что может быть отвратительней?

Говорит Франсиско

Мадрид – не для старика. Коль не сломаешь ногу на выбоинах, так поскользнешься на валяющихся отбросах; никто тут не убирает, только аббатство Святого Антония выпускает сюда свиней попастись, роются они в кучах гниющих нечистот или же, испугавшись грохота экипажа, пускаются наутек, не разбирая дороги, по улочкам и переулкам, сбивая с ног прохожих. Летом все прожарено, как на сковородке, зимой грязищи и слякоти по щиколотку. А стоит только на манер больших господ выехать на берег Мансанареса, как можно и свежим воздухом подышать, и стрельнуть в перепелку или зайца, да хоть из окна гостиной, если подберется поближе, чтоб обгрызть молодые ростки на грядках. Сам король Карл IV, царствие ему небесное, как-то обо мне сказал: «У нашего-то пачкуна страсть к охоте побольше моей будет!» Такие слова обязывают.

Да и Букашечке есть где порезвиться, пройдется она по садику, в тени преклонит головушку, вдохнет не городской смрад и пыль, а запах скошенной травы и поспевающих вишен… и как это я раньше не додумался вырваться из города, купить что-нибудь недорогое, скромное?! В конце концов у меня, в моем возрасте, полное право спокойно отдыхать и появляться при дворе лишь тогда, когда я там действительно нужен, – королю не пристало экономить на курьерах. А тот, кто захочет иметь портрет кисти Гойи, может и потрудиться да проехаться немножко через Сеговийский мост, туда, где когда-то была пустынь Ангела-хранителя. Пустынь – это хорошо, это в самый раз для такого нелюдима, как я. Двадцать восемь фанег[74]74
  Фанега – испанская единица площади (0,643 га). (Примеч. авт.)


[Закрыть]
пахотной земли, сад, огород, домик, может, и небольшой, но удобный, спокойно поместимся в нем с Леокадией и малышкой Росарио, да и когда из города приедут Хавьер с Гумерсиндой и Марианито, тоже есть где переночевать… два колодца, один во дворе, другой среди овощных грядок, а их не так мало – чего же еще желать-то за шестьдесят тысченок?! Всюду, куда ни глянь, жизнь: побеги идут в рост, фрукты поспевают – этим я могу любоваться часами… Ха-ха-ха, я всегда говорил, что у меня три учителя: Веласкес, Рембрандт и природа. Веласкеса я имею в королевской коллекции, Рембрандта – на гравюрах, а природа была лишь тогда, когда мы с Мартином отправлялись на охоту. Теперь же она у меня под самым носом, под моим здоровенным носярой, и буду я им вынюхивать все ее сокровенные запахи.

Да еще и название: Дом Глухого[75]75
  В 1819 г. Гойя купил в окрестностях Мадрида, за Сеговийским мостом, поместье с домом, известным как Дом Глухого (Quinta del Sordo). Ныне некоторые искусствоведы оспаривают то, что считалось раньше неоспоримым: что росписи на оштукатуренных стенах этого дома, впоследствии получившие название «мрачных (черных) картин», сделаны самим живописцем. В 1874 г., уже после смерти Гойи, по заказу французского банкира Фредерика Эмиля д’Эрлангера испанский художник Сальвадор Кубельс приступил к переносу картин со штукатурки на полотно. Процесс занял несколько лет, многие картины пострадали. Сейчас полотна выставляются в музее Прадо.


[Закрыть]
. В самую точку. Встретились мы с ним у писаря, чтоб купчую заверить… и стоим вот так, друг напротив друга, и понимаем все, каждую мелочь, каждую морщинку на лицах тех, кто на нас смотрит. Два старых глухаря. Он-то – деревенщина, а я – живописец, но перед лицом глухоты мы равны; оно было видно по быстроте, с какой мы читали вопросы писца, он их писал в наших блокнотиках, а нам, чтоб понять, достаточно было первых букв.

Говорит Хавьер

Развязность перешла всяческие границы, я порой радуюсь, что мать не дожила до сегодняшнего дня. Не видит, как эта женщина хозяйничает, будто у себя дома. Не видит, как липки их жесты, как старик смотрит на нее, как она покачивает бедрами, как гладит его по зарастающим щетиной ушам – фу, мерзость. Если б не уговоры Гумерсинды, мол, нужно навестить их за городом, чтоб и Марианито было где побегать и чтоб мы «мило провели время с сеньором свекром», ноги бы моей там не было. Но уж лучше выбраться туда с корзинами еды, чем ругаться с ней целую неделю, по сути все из-за того же.

И вот мы «мило проводим время». Нам выделяют комнаты. У местного кирпича, обжигаемого на солнце, специфический запах, он доводит меня до бешенства. А прогретый, пахнет еще интенсивней, я открываю окна, чтоб его не чувствовать, но ветер несет с полей не только аромат земли, трав, камышей, но и кирпича, из которого тут строят всё: дома, ограждения, часовни. Старик же ведет себя, как влюбленный юнец; его жизнь – вся в планах на будущее. Нанял садовника на постоянную службу, построил ему домишко, будто не верит, что в его возрасте все, что он посадит, принесет плоды, когда сам он сойдет под землю в деревянном ящике. Даже если и говорит: «Эти груши мы сажаем для твоего Марианито, это его любимые!», я убежден, что где-то в глубине души он верит, будто натирания молодым телом женушки ювелира вернут ему молодость и он еще сам будет обжираться своими грушами.

Я смотрю, как он выходит с ружьем на охоту, как присматривает за рытьем канав, сажает виноградную лозу, ухаживает за артишоками, как велит всем нам их есть и нахваливать, мол, уродились на славу. Он превратился в персонажа с «Капричос»; целыми днями я придумываю названия для его карикатур, которые, естественно, он сам бы никогда и не нарисовал, не нарезал бы ни единого тончайшего штришка на медной «доске».

«Обожаю твою седину»: разжиревший старый барсук, карабкающийся на тучноватую маху, которая одной рукой гладит его по белым полоскам на спине, а другой тянется к ножу, чтобы срезать у него кошель.

Осел в разваливающемся сарае: «Мое царство». Нет, не пойдет.

Кузнец, кующий цепи к кандалам у себя на ногах, они все удлиняются и удлиняются, звено за звеном: «Работяга».

Или маха с мордой свиньи и не спускающий с нее глаз старик с вываливающимся из штанов брюхом и вспотевшей шеей: «В ее глазах это любовь!» Хорошо название? Придумаю лучше.

Работаю я над этими гравюрами изо дня в день. Обдумываю все: начиная с того, как распределить серизну и чернь, и кончая тем, где на участках глубокой тени нанести мельчайшие штришки шаффировки[76]76
  Условный способ передачи цвета с помощью точек и штрихов при черно-белом изображении.


[Закрыть]
. Никогда не сажусь за стол с медной доской в одной руке и рисунком – в другой. Мне это не нужно, мне достаточно того, что каждая композиция предстает у меня перед глазами, когда, высунувшись из окна и пытаясь не обращать внимания на запах обожженного солнцем кирпича, я раздумываю о светлом пятне или о тени, вдали от дома сладострастного старика, от его сада и огорода, свободный хотя бы в таком маленьком пространстве.

Говорит Мариано

С дедушкой мне никогда не скучно. Он не заставляет меня читать. Рассказывает о знаменитых боях быков в те дни, когда был молод и все девушки его любили. Вместе мы ходим на охоту, он меня учит стрелять, говорит, что глаз у меня наметан, что я в него пошел, и пусть сам он сегодня не такой меткий, как когда-то, что вскорости научит меня и опять Гойя будет первым стрелком Мадрида.

Иногда мы ходим по саду и смеемся над папой, но дедушка запретил мне кому-нибудь рассказывать об этом, а уж тем более папе, я и не рассказываю; но когда мы едем в деревню, там всегда полно смеху.

Я бы хотел, чтоб дедушка был моим папой, а папа – чужим человеком, как прохожий на площади, обходишь такого стороной и думаешь: что же он такой невеселый, уж лучше добить его, чтоб не мучился.

Говорит Франсиско

На сей раз было близко. Доктор Арриета за уши вытащил меня из той липкой гнусности, в которую я погружался. Из лихорадки с ее желтизной тела и черной рвотой, а чуть позади лихорадки уже стояла-караулила ее старая знакомая – смертушка. Собирайся-ка, старый хрыч, говорил я себе, больше уж не пошкворишь на сей юдоли слез, ни одного штришка не прочертишь, ни одного артишока не посадишь. Но он меня вылечил. Лежал я в постели, завернувшись в сюртук, под моим красным одеялом, еще минуту назад дрожмя дрожал от холода, а теперь седьмой пот меня прошиб, и сказал себе: все, хватит. И поклялся: коль выздоровлю, сматываюсь из этого проклятого Богом места от греха подальше.

Когда трепала меня лихоманка, перед глазами пронеслись все мои последние годы, но не только они, увидал я и то, чему свидетелем не был: изрубленные тела, голодных демонов, приговоренных к смерти, заживо гниющих в подземельях инквизиции… еще немного, и сам бы сидел там вместе с ними, закованный в железные обручи, вдали от всего того, что так люблю. Спасли меня чудом и чудом вылечили, третьему чуду не бывать. Когда я писал холст как дань благодарности для доктора[77]77
  Имеется в виду картина «Доктор Арриета лечит Гойю». В нижней части полотна стоит посвящение: «Гойя благодарен своему другу Арриете за успешное лечение и большую заботу во время жестокой и опасной болезни в конце 1819 года в возрасте 73 лет».


[Закрыть]
и, глядя в зеркало, прикидывал, как могло выглядеть мое истерзанное жаром лицо, так вот, когда я уже растирал на палитре краски, пытаясь найти нужный бледно-землистый оттенок, именно тогда под моими окнами повели на виселицу либералов; а в другой раз, когда для работы мне нужно было больше света и я открыл ставень, то увидал, как по улице снова маршируют французы, присланные для подавления восстания дель Риего[78]78
  Рафаэль дель Риего-и-Нунсес (1784–1823) – испанский генерал, либеральный политик, противостоящий местным роялистам и французским захватчикам. Казнен публично. Дель Риего считался идеалом борца за свободу у революционеров 20-х гг. XIX в., в том числе и у декабристов.


[Закрыть]
. Леокадия вся на нервах: старший сын – ему только-только исполнилось тринадцать – присоединился к повстанцам. А что оставалось? Ученики и студенты все равно не могут посещать занятий, пока не предъявят бумаги об антилиберальной благонадежности. Какое-то дурачье вырвало из стены таблицу с выбитыми на ней статьями конституции и размолотило на мелкие кусочки, а на улицах, говорят, распевают: «Да здравствует травля, славим оковы, виват Фердинанду и смерть народу!» А король этот, которому еще недавно пришлось дать драпака из Мадрида, вернулся и тут же начал раздавать новые титулы: Маркиза лояльности, Маркиза верноподданичества, Маркиза постоянства. Ходят слухи, будто привезли его в триумфальной колеснице, запряженной двадцатью четырьмя молодцами, и с тех пор они знай себе возят его по испанским улицам. А дель Рьегу, как утверждается, не расстреляли, а посадили в плетеницу, нахлобучили на голову коросу с зеленым крестом[79]79
  Короса – конусовидный колпак с нашитыми крестами, который вместе с покаянной рубахой санбенито носили осужденные инквизицией. На ней писали прегрешения осужденного и рисовали соответствующие символы: у приговоренных к сжиганию на костре – огни и демонов, у тех, кто отрекался от греха и был прощен, – огни пламенем вниз как знак того, что человек избежал сожжения на костре, и, наконец, у обычных грешников – Андреевский крест (в виде буквы «Х»), позднее его выписывали на всех типах покаянной рубахи. (Примеч. авт.)


[Закрыть]
и, привязав к ослиному заду, поволокли по улицам, а под конец выпустили кишки. А Эль Эмпесинадо[80]80
  Хуан Мартин Диес по прозвищу Эль Эмпесинадо (Неустрашимый) (1775–1825).


[Закрыть]
, кастилийский усач, что не раз задавал хорошую взбучку французским отрядам и которого я не так давно написал в терракотовом кафтане с золотым позументом, так вот, этот честный вояка был посажен в железную клетку в Риохе, а когда его вели на виселицу, вырвался, но наступил на подол покаянной рубахи, запутался в ней и упал. Так его до тех пор волокли на веревке, пока он не испустил дух. А по домам ходят патрули, изничтожают нелегальные книжки, напечатанные во Франции или во времена Конституции[81]81
  Провозглашена 19 марта 1812 г. кортесами (испанским парламентом), в те времена осуществляющими власть на независимой от Франции территории – в Кадисе. Отменена после возвращения в Испанию Фердинанда VII 4 мая 1814 г.


[Закрыть]
. Чему же тут удивляться, коль скоро сам король со своим братцем и дядькой, сидя в заключении в замке Талейрана, заглядывали в библиотеку, только чтоб разыскать там похабщину, чтоб вырвать ее из обложки или порезать ножами, а начав жечь Вольтера и Руссо, превратили в пепел почти всю библиотеку; вместо того чтоб читать, предпочитали молиться и расшивать золотой нитью покровы Богоматери в тамошней часовне – вот и удивляться нечего, что теперь у них такие помощнички. Мы, слава Богу, все самое ценное перевезли в Мансанарес, а в Мадриде осталась лишь одна дребедень. Кому бы захотелось выносить ее и жечь? Ну а если за это получишь Маркиза? А другие основали тайный кружок, «Ангел смерти» называется, и теперь преследуют всякого, кто имел, имеет или может иметь неблагонадежные взгляды. А Леокадия видела, как на рынке одному мужчине вырывали усы и бакенбарды за то, что у него был желтый[82]82
  Желтый – цвет приверженцев либерализма и конституции.


[Закрыть]
носовой платок, а потом вели его, окровавленного, с коровьим колокольчиком на шее; а другую женщину с желтой лентой в волосах обрили наголо и вываляли в смоле и перьях. А учителя Риполла повесили за то, что тот не ходил на воскресную службу[83]83
  Кайэтано Риполл казнен в 1826 г. по обвинению в деизме. Это была последняя казнь, устроенная инквизицией на территории Европы.


[Закрыть]
; под эшафотом поставили горящую бочку, чтоб напомнить о старых добрых временах, когда людей сжигали на кострах. Я стараюсь не думать об этом, стараюсь следить за движением резца. Но все равно вижу всех их, отражающихся в блестящей оранжевой меди.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации