Текст книги "Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера"
Автор книги: Йоахим Радкау
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Диагноз, поставленный благодаря интуиции и самопознанию, имеет собственную сомнамбулическую надежность, а также коварство. Это еще больше относится к «нервозности» как к политическому диагнозу. Немецкая история нервозности – в кайзеровской Германии и после нее – повествует не только о психосоматическом расстройстве, но и о взаимодействии опыта расстройства и сознания своей эпохи. Это делает тему актуальной и сегодня, когда психологическая игра с собой и с миром определяет сознание более, чем когда-либо, и терапия, а также решение подвергнуться ей, стали существенной частью общения с собственным Я.
I. Магистрали и перекрестки в истории нервов
По следам высоких теорий – о нервозности модерна
Эта книга предполагает, что рассмотрение истории феномена нервозности нуждается в прицельной точности и индивидуальном подходе – нужно направить оптику на записи самих «нервнобольных», исследовать не только общую нервозность Нового времени, но и конкретные, частные истории. Правилен ли такой подход? Может быть, тема «нервозность» нуждается не в дотошном расследовании, а в антропологии, философии истории, универсальной великой перспективе? Может быть, мы наивно путаем слова и феномены, предполагая, что если понятие «нервозность» принадлежит модерну, то и сам феномен нервозности также родом оттуда? Разве тревоги и дрожь неудовлетворенных желаний не известны людям с незапамятных времен? «Погоня и охота дарят сердцу человека вспышки неистовства», – учил Лао-цзы в VI веке до н. э. Тоска по спокойствию духа уже тысячи лет остается одним из основных мотивов философских учений.
Следует ли из этого, что расстройство, которое мы сегодня называем «нервозность», идет из глубокой древности? В известном смысле – да: древний субстрат у него, безусловно, имеется. Мы имеем дело не только с обусловленными эпохой констелляциями, но и с одним из основных состояний человека. Однако тысячи лет ядром любой жизненной мудрости было обуздание страстей. В «нервный век» основной опыт, напротив, был иным: многие страдали от надлома, нерешительности чувств и тосковали по сильной страсти, способной собрать и направить в общее русло всю энергию. Именно этим объясняется политическая взрывоопасность интерпретации мира через «нервы». Артур Имхоф видит в истории Нового времени ментальный процесс снижения конкретных страхов и рост неясных тревог. Если это так, то конкретная угроза – такая как война – способна вызвать чувство облегчения. Швейцарский правовед Карл Хилти на рубеже веков иронизировал, что немцы любят завершать свои доклады о нервозности словами Бисмарка: «Мы, немцы, боимся Бога, но кроме него – ничего на свете». На самом же деле, по словам Хилти, как раз Бога многие немцы не боятся, зато боятся многого другого, «а это и образует одну из главных причин неврастении» (см. примеч. 1).
Подавленность и уныние терзали людей уже в древности: меланхолия представляет собой исходную форму психического расстройства. Однако неврастения – не то же самое: она принадлежит тому культурному кругу, в котором умеренная меланхолия поддерживается многочисленными стимуляциями. Такой же древний, мифообразующий феномен представляет собой ярость. Но то наполовину сдержанное раздражение, которое связано с полупреодоленной меланхолией, носит скорее модерные черты и подходит обществу, в котором не принято безудержно предаваться подобным страстям. Чезаре Ломброзо, известнейший итальянский психиатр конца XIX–XX века, считал неврастению характерной чертой своего времени, когда эксцессивные чистые формы неистовства и уныния отступали, а на сцену выходили «расстройства рассеянности» (см. примеч. 2).
Нервная слабость вследствие перегрузки: может ли это быть историческим новшеством? Изношенность тела за счет тяжелого труда известна, конечно, всю историю земледелия. Однако мир труда тысячи и тысячи лет находился во власти привычек и подчинялся ритму времен года. В традиционном аграрном обществе зима была временем относительного покоя, а вместе с тем темноты и холода, замирания жизненных соков и меланхолии. Непрестанная работа, напротив, увязывалась с хорошими сезонами: «торопливая страда» была привычной фразой. «Во время срочных полевых работ, – пишет сельский врач в 1905 году, – в сельском населении возникает трудовой порыв, он захватывает и гонит на работу все и вся, что только к нему способно». Даже «нервнобольной», «охваченный трудовым пылом», забывает о своем расстройстве (см. примеч. 3). Таким образом природа управляла психической стороной труда, пока непосильные поборы не парализовали волю к труду.
В городах форма и темп труда даже в XIX веке в значительной степени также регулировались привычками и природными ритмами. Лишь на рубеже веков стали наступать перемены. Невролог Франц Виндшейд в 1909 году отмечал, что «чувство, что не успеваешь что-то доделать» – «один из наиглавнейших источников» «профессиональной нервозности». Психиатр Ганс Бюргер-Принц справедливо называет хроническую боязнь не успеть выполнить повседневные задачи, не справиться или сделать что-то неверно массовым явлением модерна. То же можно сказать о мучительной разбросанности внимания. Вилли Гельпах[16]16
Гельпах Вилли (1877–1955) – знаковый и тем самым типичный персонаж профессиональной культуры своей эпохи: некогда ученик самого Вильгельма Вундта, Гельпах вписал себя в историю как врач, психолог, журналист и политик-демократ. Самый цвет «нервного модерна» приходится на начало как его научных изысканий в области социальной патологии нервозности, так и трудовых будней в качестве невролога. Однако круг проблем, как и положено духу науки и времени, стремится вписать себя в более широкий дискурс и утвердиться в основополагающем – в культуре как таковой. Так, практически полувековой научный путь Гельпаха от «Проституции и проституток» (1905) до «Немецкого характера» (1954) затрагивает темы религии, воспитания, образования, гигиены, труда, искусства, творческого акта, урбанизма, социума, этноса, географии и проч., – по сути, преломляя психиатрическую дисциплину культурологически. Несмотря на столь широкий горизонт интересов, Гельпах известен прежде всего как один из лидеров и родоначальников геопсихологии, и шире – психологии среды.
[Закрыть] даже ставил точную дату: «рассеивание нагрузки» стало «всеобщим правилом» «где-то с 1890 года» (см. примеч. 4).
Итак, определенные типы психической нагрузки становятся массовыми лишь в Новое время. Но стоит ли историку переходить на микроуровень и изучать индивидуальные случаи? Может быть, тема требует мегаанализа: поисков психологических инструментов для теорий модернизации? Разве нервозность не вытекает логически из основных модерных процессов, прежде всего подъема капиталистической конкуренции, индивидуализации, ускорения? Рассмотрим эти процессы внимательнее.
Начнем с причинно-следственной связи между капитализмом и нервозностью: эта связь кажется особенно сильной и бесспорной. Понятно, что конкуренция и ставка на высокие показатели, слияние рисков и шансов, подъемы и спады конъюнктуры, суетные вибрации биржи, тенденция к перманентным инновациям – все это означало для множества участников и жертв этих процессов аномальную нагрузку. «Щекочущее напряжение», по словам Фернана Броделя, пронизывает уже торговый капитализм раннего Нового времени (см. примеч. 5). В таком случае та «борьба за существование», на которую жалуются авторы трудов по нервозности, в конце XIX века новостью не была.
Но целиком и полностью свободный рынок существует только в экономической теории, а не в исторической реальности. Стремление к безопасности было всегда слишком сильным, и потому субъекты экономики во все времена проявляли замечательную изобретательность, как только им угрожала неопределенность тотальной свободы: вступали в действие привычки, договоренности, семейные связи, картели, закрытие национальных и региональных рынков. Постоянные инновации далеко не всегда служат жизненным законом капитализма, как считают экономисты-теоретики. Закон инерции и здесь проявлял свою силу, и в научных трудах его действие нередко обнаруживается между строк.
Но в конце XIX века экономические отношения в Германии становятся все более бурными, стереотипная жалоба на «травлю и охоту» была не пустой фразой. Как писал в 1911 году исходя из собственного опыта социолог и философ Макс Вебер, на рубеже веков из-за обострения конкуренции многие индустриальные предприятия, которые еще недавно почти не занимались учетом прибыли, были вынуждены перейти к строгим калькуляциям своих доходов. Эти тяжелые времена оставили свой след в нервных клиниках – как, например, в истории текстильного фабриканта из-под Аахена, 51 года, в 1907 году прибывшего в санаторий Бельвю[17]17
Санаторий Бельвю – с 1857 до 1980 года легендарная психиатрическая клиника в Кройцлингене (Швейцария), которой руководили четыре поколения семьи прославленных психиатров Бинсвангеров: Людвиг-ст., Роберт, Людвиг-мл. и Вольфганг Бинсвангеры. Клиника сыграла существенную роль в развитии теоретической и практической психиатрии. Так как клиентуру клиники составляли в основном выходцы из аристократии, она стала и знаковым культурным топосом, особенно в период интенсивной (и во многом эстетической) мифологизации психических отклонений как сопроводительных признаков творческого склада человека. Так, среди пациентов и гостей клиники были известные ученые, художники и поэты (в культурной истории этот феномен стал называться «богемой на Боденском озере»), такие как Нижинский, Грюндгенс, Кирхнер, Франк, а также Анна О., самая знаменитая героиня «Исследований истерии» Брейера и Фрейда. Клиника была закрыта по финансовым причинам.
[Закрыть] на Боденском озере: «Пациент с 14 лет постоянно перенапряжен […] повсюду ощущает беспокойство, “нигде не задерживается надолго”, меняет врачей и курсы лечения». Его родственник уверяет, что для экзистенциальных тревог фабриканта в принципе нет оснований, все дело только в том, что смена эпох отняла у него чувство безопасности: конкуренция в текстильной сфере лишила ее былого уюта и повлияла на рентабельность. «Пережить этот факт (он) не в силах, и это его постоянно злит и мучает». И теперь он «из каждой мухи делает слона» (см. примеч. 6). Даже когда дела шли хорошо, новые обстоятельства – необозримость экономики и постоянная необходимость держать уши востро – оборачивались для чувствительных натур вечной мукой.
Капитализм влияет на психику не только своим давлением, но и заманчивыми перспективами – сулит новые шансы и создает новые потребности. «В начале была Англия. И удовлетворенность ушла из этого мира», – лаконично комментирует один эконом начало индустриальной революции (см. примеч. 7). Не случайно в XVIII веке нервные расстройства нового типа фиксировались как «английская болезнь». Хроническое недовольство объясняется самой сутью денег: ведь она заключается не в исполнении определенного желания, а в создании шанса для удовлетворения любых потребностей. Деньги становятся материальным фундаментом для состояния, в котором человек испытывает постоянные смутные вожделения.
Тем не менее в истории деньги не всегда и не автоматически играли такую роль. Зачастую они служили в первую очередь, для того чтобы удовлетворять привычные и заданные потребности. Но были исторические фазы, когда заложенная в деньгах психодинамика обострялась; эпоха нервозности явно была именно такой фазой. Главный социолог модерна Георг Зиммель в «Философии денег» (1900) дал тогда классическое определение ментальных последствий монетаризации, затронув самый центр мира нервов: например, когда описывал, как деньги ускоряют «темп жизни» и производят вечный непокой, вечное метанье между множеством разнообразных желаний (см. примеч. 8).
Индивидуализация – из этого секулярного процесса тоже вполне логично проистекает нервозность. Если исходить из того, что в течение Нового времени индивид покинул уютный и обыденный мир заданных социальных порядков, то это означает, что уже за счет секулярных тенденций он попал в тревожный новый мир ненадежных норм, где нет постоянного распределения социальных ролей, где нужно обо всем заботиться самому и нести собственную ответственность. И поскольку с другими людьми происходит то же самое, то столкновения различных жизненных проектов становятся все более жесткими и судорожными. Психический стресс – так можно было бы продолжить – набирает силу благодаря растущей вместе с ним рефлексии. Мало того, что место, где ты находишься, объективно небезопасно, – психическая неуверенность нарастает еще и благодаря эгоцентризму, хаотичным размышлениям о небезопасности. Поведение, в котором человек руководствуется инстинктом безопасности, осталось в прошлом. Человек вечно сомневается: правильный ли он сделал выбор – будь то профессия, партнер или образ жизни – и отвечает ли он соответствующим требованиям. Внешние принуждения сменяются самодисциплиной. Однако воспитание дисциплины в самом себе идет далеко не гладко, тем более в мире, который все усложняется и подает личности все более противоречивые сигналы.
Но и индивидуализация не настолько связана с модерном, как часто думают. Уже средневековые монахи предпочитали индивидуальный образ жизни: стоило ослабеть дисциплине орденов, как монастырские общественные помещения опустели (см. примеч. 9). Вместе с тем и в Новое время процесс индивидуализации был не единственным, у него были конкуренты, его сопровождали противоположные тенденции социализации. Достаточно вспомнить, что на протяжении большей части истории человечества в регионах с холодной зимой множество людей просто чисто физически не могли себе позволить образ жизни на большой дистанции от своих домочадцев. Топили только дровами, и дрова стоили дорого. Даже если в царстве идей набирал силу индивидуализм, то в реальности стужа заставляла людей жаться друг к другу.
Однако со второй половины XIX века, когда за счет массовой добычи каменного угля отопление стало дешевле, телесная дистанция стала расти. Теперь можно было совсем по-другому прочувствовать и стыдливость, и страх заражения, и эгоцентрическую возбудимость, и одинокие фантазии. Однако стабильные формы жизни выросли из этого далеко не так скоро – жизнь в одиночку становилась нормой долго и постепенно. Мать 25-летнего электротехника, уже побывавшего в Америке и попавшего в санаторий в 1901 году из-за неврастении, считала его «идею жизни в одиночку» ошибкой, хотя сын тосковал по автономии и связывал с ней мысль о «неуютной chamber gar nie[18]18
Меблированная комната (фр.).
[Закрыть]». Пауль Мёбиус[19]19
Мёбиус Пауль Юлиус (1953–1907) – одна из ключевых фигур научной и культурной истории немецкой психиатрии, автор важных работ по истерии и психогенезу психических заболеваний. Внес существенный вклад в дифференциацию и систематизацию психических расстройств (которую детально проведет его друг, великий Эмиль Крепелин), впервые разделив их на эндогенные (обусловленные внутренними факторами нервной системы) и экзогенные (вызванные внешними явлениями). Мёбиус активно расширял поле психиатрического авторитета, экстраполируя научные знания и методы на культуру: ему принадлежат знаменитые патографии Шумана, Шопенгауэра, Ницше, Руссо и даже Гёте. Несколько неприятный след в истории Мёбиус оставил сочинениями «О вырождении» (1900) и «О физическом слабоумии женщины», которые, однако, органично вписывались в научные тенденции эпохи и еще не несли в себе того разрушительного заряда, который в эти идеи позже вложат национал-социалисты.
[Закрыть] из собственного опыта рассказывал о жалкой холостяцкой жизни в съемных комнатах – недаром здесь так много нервных: «вскоре на тебя начинает давить нужда, отвращение к этому жилью и его хозяевам, кабакам, нехватка пуговиц на рубашке и прочее и прочее». Типичные обитатели меблированных комнат совершенно беспомощны перед уличным шумом, детским криком и бренчанием пианино (см. примеч. 10). В семьях индивидуализм тоже набирает силу; но пока в игру не вступили соответствующие виды толерантности, потребности личности были источником внутрисемейных трений. Невролог Вильгельм Гис-младший[20]20
Гис Вильгельм-мл. (1863–1934) – сын известного швейцарско-немецкого анатома (того самого, который не только реконструировал лицо И.С. Баха, но и заложил основы теории нейронов); изначально шел по стопам отца и даже совершил ряд значительных открытий в области эмбриологии сердечно-сосудистой системы, но в первое десятилетие XX века, поддавшись очарованию эпохи и эстетической подоплеке «сердечного нерва», увлекся естественно-научным гуманизмом и психологической этикой врачебного искусства.
[Закрыть] видел подлинную причину нервозности в «субъективизме, который все и вся обращает на собственную персону, ее благополучие и чувственное наслаждение». Однако не одно наслаждение: в истории болезни одного неврастеника, юриста 23 лет, им самим написанной на 55 страницах, повторяется жалоба на «чувство, что толком не знаю, где я», и поэтому ему все время страшно (см. примеч. 11).
Ускорение, цейтнот – еще один характерный признак модерна, причинно-следственная связь с нервозностью конструируется здесь напрямую. Однако и эта глобальная тенденция была прерывистой и нарушалась другими, противоположными. С тех пор как «время» стало модной среди историков темой, обсуждается, что временная дисциплина стала крепнуть уже с Позднего Средневековья, когда на ратушах и башнях появились городские часы. Отчасти да, но еще несколько столетий часы эти шли не точно и имели скорее символическую, чем практическую ценность. Серьезную перемену повлекло за собой появление настенных часов и железнодорожных расписаний – уже в XIX веке. Однако и в то время карманные часы с золоченой цепью, украшавшие дородные животы, скорее повышали статус своего обладателя, чем вынуждали его гнаться за временем. Поначалу трудовая дисциплина означала только одно – вовремя начать рабочий день, и лишь в конце XIX века был введен постоянный контроль за темпом работы. В природе многих людей в то время еще сохранялась прежняя неторопливость. И тем более суетными они становились от наступающего на их жизнь ускорения. Словами Роберта Музиля: «…словно старое бездеятельное человечество уснуло на муравейнике, а новое проснулось уже с зудом в руках и с тех пор вынуждено двигаться изо всех сил без возможности стряхнуть с себя это противное чувство животного прилежания» (см. примеч. 12).
Однако, как совершенно верно отметил Гельпах, эпоха модерна ускорила темп не во всем и не везде – в некоторых отношениях «темп развития человека замедлился». «Мы нуждаемся в более длительных сроках для воспитания… почти все культурные народы медленнее и обстоятельнее едят, чем большинство народов “природных”; в течение XIX века с его бурным ускорением транспорта замедлился карьерный рост, продвижение по службе становится все более тягостным». Уже бюрократизация служила тормозной колодкой, так как – словами одного авиатехника – «суть бюрократизма во все времена – тянуть время» (см. примеч. 13). Однако того, для кого возросшая скорость уже стала второй природой, эти замедления как раз и выбивали из колеи. Время на сломе веков стало эпохой, когда новый темп стал не только внешним фактором, но был усвоен самими людьми посредством велосипеда и автомобиля, спорта и кино.
Подводя итоги: все те магистральные тенденции Нового времени, которые представляются причинами нервозности, никогда не действовали без помех, они всегда пробуждали противоположные силы. В конце концов, люди сами творят свою историю и не позволяют ими же спровоцированным неприятностям развиваться до бесконечности. Да и без намерения человека мир становится все сложнее и комплекснее по мере глобализации. Но общую историю социальных систем можно интерпретировать, словами Никласа Лумана, как процесс редукции комплексности. Получается, для новой нервозности вообще нет причины, по крайней мере на уровне системной динамики?
И все же, в исторической реальности редукция комплексности проходит не гладко. Социум отвечает на эффект модерного стресса, как правило, не сразу, но с отставанием, и далеко не все участники этих социальных реакций при этом выигрывают. Как раз тормозящие силы способствуют тому, что определенные модернизирующие процессы, стоит только ослабнуть тормозным механизмам, сдают назад и вызывают тяжелые потрясения: именно так и происходило, очевидно, в «эпоху нервозности». Более того: между процессом и ответной реакцией на него далеко не всегда устанавливается спокойный баланс, нередко возникают узлы и перемычки, создающие новые центры напряжения. К примеру, один такой изнурительный для психики узел появился между новыми нездоровыми привычками того времени и массовым реформ-движением[21]21
Reformbewegung, Lebensreform (нем. – реформа жизни) – движение, распространявшееся с середины XIX века и принявшее в Германии модерна нешуточный размах. За отсутствием единого центра оно породило множество субкультур, ключевые аналоги которых наблюдаются и в XXI веке. «Реформаторы» выступали с критикой урбанистической культуры: в современном прогрессе им виделись симптомы упадка общества, всяческие «болезни цивилизации» (другими словами, «заката Европы»), «лечить» которые нужно «естественным», «сопряженным с природой» образом жизни. С этим связан и парадокс «реформаторского» бума: выступая изначально движением антимодерным и даже реакционным, критикующим индустриализацию и материализм, противники современности оказались законодателями новой моды на новую современность. Реформе подлежали практически все стороны бюргерской жизни. Впервые двигателем культурного развития стал целенаправленный и принципиальный поиск альтернативы (ср. ключевые для современности понятия альтернативной музыки, альтернативной медицины и проч.), колеблющийся между продуманной сдержанностью и ажиотажной крайностью. Так, например, одни радели за новый стиль одежды – в угоду эмансипации, практичности и здоровья, в то время как другие пропагандировали и практиковали натуризм, которого от простой наготы нудизма отличала как раз крепкая идеологическая составляющая (культурная интегрированность этого течения отражается также и в самом немецком обозначении Freikörperkultur – «культура свободного тела»). Стародавнее «назад к природе» оборачивается разумной практичностью, выливаясь в антиурбанистические формы жизни, в основном по типу коммун и крестьянских поселений, хотя и здесь эстетство во многом взяло верх над идеологией – достаточно вспомнить, например, основанную в 1889 году Ворпсведскую колонию художников в Нижней Саксонии, взрастившую целую плеяду импрессионистов и экспрессионистов. Единения с природой под народные песни у костра искали и «Перелетные птицы» (Wandervögel) – молодежное движение, по сути, немецких скаутов, проявлявших экологическую сознательность. И естественно, свои претензии на излечение недугов модерна заявила пропитавшаяся верой в витализм альтернативная медицина – так называемая натуропатия. Одержимость витаминами еще не настигла модерного человека, зато его с головой накрыло альтернативное питание – от банально модной поверхностной диететики до более продуманных форм вегетарианства и сыроедения (в Германии до сих пор, помимо традиционных биомаркетов, существуют и реформ-магазины рационального питания – Reformhaus). Легендарный швейцарский диетолог Макс Бирхер-Беннер в первые годы XX века не только изобретает мюсли и придумывает ряд энергетических диет, но и открывает легендарный санаторий «Жизненная сила»: примечательно значение, которое на рубеже веков в Германии отводится медицинским концепциям – свою здравницу Бирхер-Беннер называл «школой жизни» (как называлась и реформ-педагогика его эпохи), в то время как гостивший в ней Томас Манн нарек ее «гигиенической каторгой» из-за господствующей «терапии порядка», что, однако, не помешало ему взять санаторий за пространственную модель знаменитой «Волшебной горы».
[Закрыть] за оздоровление. Стремительный переход к сидячему образу жизни, рост потребления мяса, соли, сахара и все более массовая доступность таких стимуляторов, как алкоголь и кофе, – все это составляло материальную основу того, что 100 лет назад понимали под нервозностью. Скопления газов, чувство переполнения, запоры – все эти расстройства являются важной и еще не полностью изученной частью истории телесных ощущений Нового времени. Немало источников неприятностей, вызывающих общее состояние дискомфорта и раздражительности, можно обнаружить в кишечнике. Другие связаны со стимулирующими жидкостями – кофе и алкоголем. Сторонники жизненных реформ боролись против вредоносных привычек, однако часто мало что могли изменить и приходили лишь к угрызениям совести и тревожным самонаблюдениям. В 1911 году в санатории Арвайлер целыми днями лежал на шезлонге тучный священник, про которого писали, что все «его мысли» вертятся «вокруг его стула» (см. примеч. 14).
Нервозность модерна часто дефинируют как перевозбуждение и считают следствием стимуляторов модерной цивилизации. Никлас Луман, напротив, утверждает, что «сверхпотока раздражителей» вообще не может быть. Потому что «нейрофизиологический аппарат» резко отключает сознание и «оперативный медиум-разум» довершает «работу, чтобы позволить актуализироваться только тому, что хорошо переваривается». Но чтобы человек был способен реагировать на опасность, нервная система не имеет права полностью «отключать» сознание от внешних помех. Она должна передавать и предупредительные сигналы. «Оперативный медиум-разум» также не всегда работает совершенно. Там, где смысл жизни подвергается сомнениям, восприимчивость к раздражителям, вызывающим замешательство, возрастает, как было, например, с моим дедом в Палестине. Аналогичная динамика наблюдается на уровне всей империи того времени.
Этот вид нервозности не обязательно носит характер болезни. Напротив, без способности к ней люди и социальные системы не выживали бы в непривычных опасных ситуациях. Психика человека может многое вынести, и по современному уровню знаний уже нельзя, как прежде, автоматически исходить из того, что общество модерна вызывает психические расстройства. Долгое время многие считали эту причинно-следственную связь ясно доказанной. Примерно в 1910 году писали, что процент душевнобольных в Пруссии в 182 раза выше, чем в Индии. И еще в 1960-е годы Мишель Фуко и «новые левые» возвели связь между «безумием и обществом» чуть ли не в догму. Однако картина полностью изменилась, когда в 1970-е годы всемирные исследования ВОЗ показали, что процент тяжелых психозов – постоянная величина, не зависящая от общества (см. примеч. 15).
Но с менее тяжелыми нервными расстройствами дело обстоит иначе. Как замечает Карл Ясперс, у неврозов свой «стиль времени», и у неврастении это именно так (см. примеч. 16). Какую бы роль ни играло тело в возникновении недуга, его динамика определяется окружающей средой. Это – главное. Нервозность не обладает никакой сутью, которую можно было бы абстрагировать от ее протекания, но как функциональное расстройство она проявляется именно в том, как пациент ее проживает: какие механизмы он запускает, чтобы от нее избавиться, и как он взаимодействует с окружением. Эта реакция пациента на свою нервозность и это взаимодействие определяют роль и место такого расстройства в Истории. То, что в медицинских учебниках тщательно разделено на этиологию, симптоматику и терапию, здесь перемешивается друг с другом. Пребывания на курортах и водолечебницах, с помощью которых неврастеники стремились облегчить свои страдания, становились составляющими стиля жизни невротика; при этом нервозность превращалась из болезни в некий феномен страдания и вожделения. Насколько серьезной болезнью были нервные расстройства, во множестве частных случаев историку реконструировать невозможно, да в принципе и не нужно. Гораздо важнее осознавать, что нервозность была динамично развивавшимся культурным явлением первостепенной важности, породившим новый опыт восприятия эпохи и мира.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?