Текст книги "Гнезда русской культуры (кружок и семья)"
Автор книги: Юрий Манн
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Да и непохоже, чтобы знакомая Бакунина была в чем-то виновата, совершила какой-то проступок. Вся ее вина в том, что это «простая женщина, добрая, умненькая, образованная», но не идеальная, не та, которая была бы под стать высокой мечте Бакунина. Бакунин уже решил это, и он едет в Петербург, чтобы убедиться в своем «самообмане», в том, что его знакомая бесконечно ниже его.
О том, что его поездка принесет страдание женщине, Бакунин даже и не подозревает: он говорит только об ударе самому себе, о «последнем ударе». Похоже, что он жаждет этого удара, идет ему навстречу, как иные идут навстречу радостям и наслаждениям.
Ни Белинский, ни Станкевич не поступили бы подобным образом. И им случалось разочаровываться в женщине, но чтобы руководствоваться заранее сложившимся мнением, отвлеченной мыслью о своем неизмеримом превосходстве над нею… нет, это было для них невозможно.
Как раз в то время, когда Бакунин готовился к разрыву с «недостойной» особой, Станкевич переживал первую стадию своего романа с Любашей. Мучительно обдумывал причину ее холодности, колебался в решении, отдаться ли потоку чувств… Как все это естественно и понятно! Ни слова упрека девушке, ни намека на свое превосходство!
А «история с гризеткой» Белинского! Закончилась она примерно так же, как, возможно, и история Бакунина, – разочарованием в возлюбленной и разрывом. Но зато какое различие по существу! Белинский не придумывал себе «удара», жизнь сама нанесла его. И он вовсе не собирался козырять своим образованием и умом перед простой девушкой, мастерицей из модного магазина: наоборот, в духе тех представлений о любви, которые господствовали в кружке, он попытался духовно развить и облагородить ее. Не вина Белинского, что опыт этот окончился неудачно.
Словом, любя, Белинский и Станкевич жили. Бакунин же исходил из отвлеченной идеи.
Нетерпимость Бакунин вносил и в отношения к друзьям, в понятия о дружбе. П. В. Анненков вспоминал: «Нравственные требования от всякой отдельной личности носили у него характер безграничной строгости: вызов на героические подвиги составлял постоянную и любимую тему всех бесед Бакунина». Анненков прибавлял, что Станкевичу подобные крайности оставались чужды, что он не одобрял «всякого чрезмерного увлечения».
По-видимому, именно под влиянием Бакунина обострились отношения Константина Аксакова с товарищами по кружку. Михаил был нетерпим к патриархальным предрассудкам Константина и торопил процесс его «эмансипации», освобождения (в одном из писем 1836 года Бакунин даже сообщает с гордостью, что наконец удалось заставить Константина повязать галстук – атрибут европейской одежды).
К чести Бакунина надо добавить, что и себя он не щадил, к себе был так же требователен, как и к другим. Белинский как-то заметил, что Бакунин напоминает человека, «который с отчаянною храбростью вскочил на неприятельскую батарею», или же «человека, которому удалось взобраться на высокую гору». При этом, добавляет Белинский, тех, кто еще не успел добраться, Бакунин с высоты «ругает… и бросает в них грязью и каменьями».
Хорошо еще, если «каменьями»; случалось, что сверху в ряды отставших товарищей сыпались ядра и пули…
Глава девятая
Философские университеты
В это время, примерно с конца 1835 – начала 1836 года, занятия Станкевича становятся еще более интенсивными и упорными. Спустя полтора-два года после окончания словесного отделения Станкевич с друзьями фактически проходит новый университетский курс. И этот курс можно назвать философским, так как основным предметом их изучения является философия.
Разнообразные причины содействовали усилению и развитию этого интереса. Прежде всего появление в кружке новых лиц, таких как Бакунин и Грановский.
Хотя интерес к философии у Бакунина пробудил или по крайней мере усилил Станкевич, но очень скоро он нашел в нем такого ученика, который в своем рвении превзошел самого учителя.
Герцен писал о Бакунине в «Былом и думах»: «С большими диалектическими способностями, с упорным, настойчивым даром мышления он блуждал без плана и компаса… Станкевич понял его таланты и засадил его за философию. Бакунин по Канту и Фихте выучился по-немецки и потом принялся за Гегеля, которого методу и логику он усвоил в совершенстве и кому ни проповедовал ее потом!»
Однако увлечение Гегелем относится к более позднему периоду, по крайней мере к концу 1836 года. Пока же, зимой 1835-го и в 1836-м, друзья усердно изучают других философов, предшественников Гегеля: Шеллинга, Канта, Фихте. Изучение философии сопровождается чтением и перечитыванием любимых писателей: Гете, Шиллера, Жана-Поля Рихтера, Гофмана и, конечно, Гоголя.
После окончания университета Станкевич оставил дом Павлова, чтобы найти себе новую квартиру. В январе 1835 года он поселился у своего приятеля Семена Шидловского в Ремесленной управе на Никольской (в советское время – улица 25 Октября). Дом этот (№ 23), хотя и в перестроенном виде, можно увидеть и сегодня.
А осенью того же года Станкевич перебрался в дом Лаптевой в Большом Афанасьевском переулке.
Еще совсем недавно, бродя по узким арбатским переулкам и выйдя на Большой Афанасьевский, можно было увидеть этот драгоценный в истории русской культуры памятник – небольшое строение в два этажа (с мезонином), ставшее после пансиона Павлова вторым центром кружка Станкевича. Несколько лет назад дом, к сожалению, снесли по реконструкции.
С января 1836 года у Станкевича живет Бакунин. В его квартирке собираются старые и новые друзья: помимо Бакунина, еще Боткин; побывал здесь и Грановский во время краткого приезда в Москву.
Атмосферу занятий, дружеского общения хорошо передают письма Михаила Бакунина.
11 марта: «Я почти не выхожу из дому, кроме вечеров, которые провожу у Бееров. Я занимаюсь много. У Станкевича такая прекрасная душа. Мы все больше и больше с ним сходимся, все больше и больше становимся друзьями».
7 мая: «С понедельника до субботы я совершенно не выхожу из дома, если не считать короткого ежедневного визита к Клюшникову, живущему в двух шагах от нас… Мы вместе читаем Фихте. Белинский также часто приходит ко мне по вечерам, затем Келлер, Ефремов и Аксаков – вот и все наше общество. Наши надежды, наши планы на будущее – вот что составляет обычный предмет наших бесед, всегда одушевленных…»
Появился среди друзей и Красов. Незадолго перед тем, зимой 1835 года, он вернулся в Москву с Украины, где исполнял должность домашнего учителя.
Люди взрослели; пыл страстных споров начала тридцатых годов ослабел; отчетливее становилась потребность в сосредоточенных занятиях. Даже характеры менялись. «Клюшников поздоровел, Красов не сердится», – сообщал Станкевич. О себе он в шутку говорил, что ему, как Диогену, древнегреческому философу, хочется спрятаться в бочке: потребность уединенного труда склоняет к отшельничеству, заставляет избегать шумных сборищ, отдавая все время сидению над книгой или тихой беседе.
Но помимо появления новых лиц «с большими диалектическими способностями», помимо возмужания характеров была и другая причина, укреплявшая интерес к философии. Она заключалась в самом умонастроении Станкевича и его друзей.
Чуть ли не с начала университетской жизни искал Станкевич ответа на главные вопросы бытия: что такое жизнь, вселенная, сознание? Каковы законы их развития? Исследование этих вопросов привело Станкевича к философии, считавшейся высшим знанием, наукой наук.
Члены кружка, переехавшие в Петербург, пошли несколько иной дорогой: Неверов занялся журналистикой и литературно-критической деятельностью, Павел Петров устремился на поприще востоковедения. Оба философским знаниям предпочли конкретные дисциплины, хотя при этом Неверов сохранил интерес и отзывчивость к занятиям своего друга. Своим «отпадением» петербуржцы как бы оттенили «московское», иначе говоря, широкое направление кружка Станкевича.
Но и Станкевич не оставался на месте. В 1836 году он особенно остро почувствовал расплывчатость своих взглядов. Нет, он вовсе не собирался идти вслед за Петровым или Неверовым. Он хотел внести бóльшую строгость в саму философию, подчинить ее последовательному движению мысли.
Неверов следующим образом сравнивает развитие своих интересов и интересов Станкевича: «Я… никогда не занимался философиею, в Станкевиче же страсть к ней развилась после нашей разлуки в Москве, – и я тщетно старался удержать его на поприще поэзии». «В Станкевиче родилось сомнение в своем поэтическом таланте. Страдая душевно, изнуряемый болезнью, вдали от меня, он углублялся в самого себя, но искал в душе уже не поэтических образов, а ответов на великие вопросы жизни. Таким-то образом мало-помалу от поэзии он перешел совершенно к философии…»
Свидетельство Неверова точное: действительно, поэтическая деятельность Станкевича внезапно оборвалась. После стихотворения «На могиле Эмилии» Станкевич почти ничего не писал. Последнее из известных его стихов датировано 1834 годом; дальше следуют лишь эпиграммы и шуточные произведения. Но оставил он поприще поэзии не только потому, что изверился в своем таланте, но и потому, что менялись его понятия о философии, о том, как следует искать ответы на великие вопросы жизни. Соответственно менялось и отношение к стихам.
Романтикам было свойственно то, что философия перерастала у них в поэзию, а поэзия – в философию. Язык поэтических образов сливался с языком мысли в некую высшую поэтическую философию.
Станкевич же – одним из первых в России – понял, что в интересах науки необходимо разделить оба «языка». Необходимо устранить из области философии всякую мечтательность, фантастику, домысел, то, что вполне уместно в художественном творчестве. Необходимо развивать философию на твердой почве логической мысли.
«Мужество, твердость, Грановский! – пишет Станкевич в июне 1836 года. – Не бойся этих формул, этих костей, которые облекутся плотью…» Под «формулами» и «костями» подразумеваются отвлеченные идеи и категории.
Правоверный романтик увидел бы в этом призыве кощунство, надругательство над цельностью и полнотой жизни. Но Станкевич был противоположного мнения: именно с помощью отвлеченной мысли философия раскрывает законы жизни, то есть овладевает ее полнотой («плотью»).
Свои советы Станкевич адресует Грановскому. Новый друг Станкевича переживал в это время смутную пору: после окончания университета он стал сомневаться в своем призвании, в безграничных возможностях науки. Станкевич принял к сердцу его тревогу; из Пятигорска и из Удеревки, куда Станкевич ездил летом и ранней осенью 1836 года, посылает он ему подробные письма.
Чтобы поддержать друга, Станкевич рассказал ему историю своего умственного развития: как он «стихоблудничал», то есть писал стихи, недостатки которых теперь отчетливо видит; как лекции Надеждина развили в нем «чувство изящного», как по окончании университета он занимался историей (намек на изучающего историю Грановского). Но все это не принесло спокойствия, не дало прочной опоры занятиям до тех пор, пока он «почти нечаянно» не напал на Шеллинга и не углубился в философию. «Грановский! веришь ли – оковы спали с души, когда я увидел, что вне одной всеобъемлющей идеи нет знания…» «Нет знания» всегда означало для Станкевича: «нет жизни». И наоборот: с верою в истину, в возможность ее постижения крепли и жизненные силы этого человека.
* * *
В августе 1836 года, когда Станкевич был в Удеревке, Белинский вместе с Ефремовым отправились в Прямухино. Их пригласил Михаил Бакунин.
Ефремов уже бывал в Прямухине. Белинский же приехал сюда впервые.
Его взору открылся обширный помещичий дом, окруженный парком, небольшая река под названием Осуга.
Эта живописная река, впадающая в Тверцу, приток Волги, удостоилась даже специальной поэмы. В поэме были такие строки:
Красуйся, тихая Осуга,
Душа прямухинских полей
И неизменная подруга,
Кормилица моих детей…
Родные дети русской флоры,
Черемуха, розан лесовый
В цветные вязи и узоры
Переплелися над водой;
По скату ландыш и любица,
И соловей весною тут,
А летом красные девицы
В густом малиннике поют…
Написал эту поэму глава семейства Александр Михайлович Бакунин.
Бакунины проживали в Прямухине, имении Новоторжского уезда Тверской губернии, с конца XVIII века. В тридцатые годы это было большое разросшееся семейство, насчитывавшее десять человек детей: четыре дочери и шесть сыновей. Михаил был старшим из братьев.
Надо всем в Прямухине – и над уютным домом, и над живописным парком, в котором со вкусом были проложены аллеи и дорожки, и над величественными деревьями, и над простой и изящной церковью, и над полуразвалившейся поэтическою часовнею у кладбища – веял дух хозяина. Белинский, видимо, уже встречался с Александром Михайловичем Бакуниным в Москве год назад, куда тот привозил своих дочерей Любу и Татьяну. Теперь Белинский мог познакомиться с ним поближе.
Невозможно было не любоваться этим седым, статным, величественным стариком с голубыми глазами, с неизменной улыбкой, с жадным интересом ко всему новому и свежему.
Окончивший в свое время в Италии Падуанский университет, сотрудник русского посольства в Неаполе, друг известного писателя Капниста и поэта и архитектора Николая Львова, член кружка Державина, близкий к семье декабристов Муравьевых, основателей «Союза благоденствия», Александр Михайлович Бакунин связывал воедино самые разнообразные традиции: западноевропейской культуры и русской, века минувшего и нового. От Бакунина-старшего происходила в значительной мере та печать талантливости и оригинальности, которой были отмечены почти все члены этого обширного семейства.
И не только юноши, Михаил и его братья, но и их сестры. О, какое очарование придавали они всему прямухинскому гнезду, семье Бакуниных! Рассказывают, что нервический Клюшников питал к ним что-то вроде религиозного пиетета. Да только ли Клюшников! «Бескорыстно любуешься этими девушками, как прекрасными созданиями Божиими, – говорил Станкевич, – смотришь, слушаешь, хочешь схватить и навсегда при себе удержать эти ангельские лица, чтоб глядеть на них, когда тяжело на душе…»
Белинский как-то в шутку сказал Бакунину, что с него достаточно было бы одной такой сестры, а судьба расщедрилась и дала ему четырех.
Во время пребывания Белинского в Прямухине все четыре были дома. С Любой и Татьяной Белинский уже встречался в Москве год назад. Знал он, видимо (или догадывался), и о тех чувствах, которые питал к Любе Станкевич.
Теперь Белинский познакомился и с двумя другими сестрами – Варварой и Александрой.
Варвара была уже замужем за тверским помещиком, уланским офицером Николаем Дьяковым. Человек он был неплохой, бесхитростный, но не очень развитый и уж, во всяком случае, чуждый тем высоким интересам, которые царили в прямухинском гнезде. Варвара мужа не любила. Все больше и больше тяготилась она связью с ним.
После рождения сына Саши – в ноябре 1835 года – Варвара проводила большую часть времени в Прямухине; с мужем она почти не виделась.
Родители не теряли надежду, что отношения их поправятся. «Стерпится – слюбится», – подумывал старик Бакунин. Но тут-то и определилось различие между старшим и молодым поколением бакунинского семейства. Михаил, считая, что брак без любви безнравствен и недопустим, ни за что не хотел мириться с создавшимся положением. Осенью 1836 года, как раз во время пребывания в Прямухине Белинского, он стал обдумывать план «Варинькиного освобождения».
Белинский в это время полностью сочувствовал планам Мишеля. Он тоже считал, что брак без любви безнравствен, и, глядя на Варвару, разрывался между осуждением и глубокой к ней симпатией. «Я холодно удивлялся ей, когда думал о ней, и глубоко любил ее, когда смотрел на нее не думая, в немом созерцании».
Но больше всех из сестер внимание Белинского привлекала Александра. Она была самой младшей, ей только исполнилось двадцать. Белинский про себя отметил ее очаровательные черты – «это лицо, этот голос, эти волны темных локонов…».
Все казалось Белинскому в Прямухине необычным и новым. После изнуряющего ежедневного труда, журнальной поденщины – ведь на Белинском лежали немалые заботы по редактированию «Телескопа» и «Молвы», – после постоянных мыслей о заработке, о хлебе он мог наслаждаться спокойствием и довольством. Забывались или притуплялись страдания, причиненные «историей с гризеткой».
Невольно при взгляде на обитателей прямухинского гнезда Белинскому вспоминался родной дом в Чембаре: какая разница! Там – мелкий деспотизм отца, сплетни и кумовство матери, жестокость, побои, удушливая мещанская атмосфера. Здесь – высокие умственные запросы, литературные чтения, обсуждение новых книг, музыкальные вечера, хоровое пение.
«Я ощутил себя в новой сфере, увидел себя в новом мире; окрест меня все дышало гармонией и блаженством, и эта гармония и блаженство частию проникла и в мою душу», – говорил позднее Белинский.
Станкевич чутко уловил перемену в настроении Белинского. По доходившим до него откликам он знал, чем живут и дышат его прямухинские друзья. В сентябре он сообщал из Удеревки Неверову: «Я получил письмо от Мишеля… Белинский отдыхает у них от своей скучной, одинокой, бурлацкой жизни. Я уверен, что эта поездка будет иметь на него благодетельное влияние».
Но отнюдь не только для отдыха отправился Белинский в Прямухино.
В тисках московской жизни, в журнальной суете ему так не хватало времени для занятий, для пополнения своих знаний. И вот теперь открылась возможность спокойного систематического труда.
Белинский разделял интерес друзей к философии. У него были замечательные способности к этой науке, выдающийся дар диалектика. Но плохое знание французского языка и незнание немецкого закрывали ему путь к первоисточникам. Приходилось зависеть от товарищей, которые пересказывали или переводили ему новейшие сочинения. Правда, по одним намекам, по отдельным фразам он умел настолько проникнуться духом какой-либо новой философской системы, что затем развивал ее свободно и оригинально.
В Прямухине Белинский проходил свой очередной философский курс. Инициатором этого курса стал Бакунин, а его главной темой – учение Фихте.
«Много прошел я курсов, – писал впоследствии Белинский Бакунину, – но важнейшим была первая поездка в Прямухино. С этих пор я подружился с тобой… Ты сообщил мне фихтеанский взгляд на жизнь – я уцепился с энергиею, с фанатизмом…»
Полученные от Бакунина сведения Белинский глубоко продумал и переработал. Он стремился развить собственную систему взглядов, в которой идеи Фихте послужили бы почвой для этических выводов, и притом таких, которые бы находились в русле многолетних раздумий самого критика.
Еще в «Литературных мечтаниях», два года назад, Белинский настаивал на активности человека, писал о его свободной воле. От человека зависит, каким путем ему идти: подавить ли свой эгоизм, жертвовать всем для блага ближнего или же угнетать и притеснять себе подобных. Теперь, опираясь на идею Фихте о первенствующей роли человеческого сознания, Белинский развил мысль об активности в целое учение. Учение о совершенствовании и каждого в отдельности, и всего человеческого рода в целом. «Эта сладкая вера и это святое убеждение в бесконечном совершенствовании человеческого рода должны обязывать нас к нашему личному, индивидуальному совершенствованию… Иначе что же была бы наша земная жизнь?..»
Все эти мысли Белинский высказывал в обширной статье, над которой работал в Прямухине, в своей небольшой комнатке на втором этаже. Статья писалась по поводу философской книги одного магистра, Алексея Дроздова, о которой давно бы уже никто не вспоминал, если бы его имя невольно не увековечил Белинский.
Когда работа в основном была уже закончена, Белинский решил прочесть статью на семейном литературном собрании. Все с интересом ждали этого часа. Белинский приехал в Прямухино не безвестным юношей, но критиком с именем. Многие его считали человеком с крайностями, задирой, но в таланте его почти никто не сомневался.
Чтения проходили успешно. С особенным интересом слушала Белинского Татьяна Бакунина. Ее внимательный, глубокий взгляд воодушевлял Белинского. Правда, ему больше хотелось, чтобы это была младшая сестра, Александра. Она начинала уже ему нравиться…
Через несколько дней Татьяна написала письмо младшим братьям, проживавшим в Твери, где они учились в гимназии. Татьяна передавала свои впечатления от статьи.
«Всю эту неделю я была занята переписываньем статьи г. Белинского, которая меня восхитила. Он прочел ее нам несколько дней подряд, и то, что я почувствовала, невыразимо. Я ее вам прочту, когда вы приедете сюда, и вы разделите наше восхищение, дорогие друзья… Так превосходно определен человек, человек, каким он должен быть во всем своем достоинстве… Ах, друзья, поднимемся же до этого идеала человека великого и добродетельного».
Татьяна всею душою восприняла проповедь Белинского, которая потрясла ее, определила взгляд на жизнь, настроение, видение предметов. «Я живу новою жизнью; все предметы, меня окружающие, представляются мне в таком прекрасном свете; жар моей души оживляет и согревает все. Куда девалась эта сухость, этот холод смерти, которые проникли и леденили все внутри меня…»
Заканчивает Татьяна свое письмо призывом, чуть ли не клятвой: «Будем же работать, дорогие друзья, не будем вовсе терять храбрости, не позволим влиять на нас различным обстоятельствам, которые могут случиться. Я предвижу, что нам придется много бороться».
Белинский мог быть доволен: его сосредоточенные занятия, упорная работа не остались без ответа.
Но тут начались непонятные осложнения, словно в прямухинской гармонии наметились еле заметные трещины.
Белинский, при своей гордости и чувстве собственного достоинства, был человеком очень деликатным, постоянно сомневающимся в себе, мучительно переживающим свои недостатки, которые он нередко преувеличивал. Болезненно переживал он пробелы в своем образовании (но у кого же их нет?): незнание языков, незнание светского этикета.
Успокоения Белинский искал в общении с сестрами Мишеля, в созерцании их добрых «ангельских» лиц, но иногда в их присутствии он еще острее ощущал свое несовершенство, свое «падение». Случалось часто, что он не мог найти себе места – то спускался из своей комнатки на первый этаж, в гостиную, то в отчаянии убегал наверх.
Мишель усиливал мучения друга своими колкими насмешками, прозрачными намеками. Он, например, любил читать со своими сестрами по-немецки, с «армейскою неделикатностью» подтрунивал над не знающим языка Белинским. Говоря об «армейской неделикатности», Белинский намекал на военное прошлое Бакунина. Действительно, Мишель «колол» и «рубил» со всею силою, не очень заботясь о состоянии души своего друга.
Кровь приливала к лицу Белинского (у него было свойство краснеть): в конце концов, Бакунин еще ничего не сделал, не опубликовал ни одного произведения, а его, Белинского, имя знает вся читающая Россия… Но потом гнев вновь сменялся тоской и неуверенностью в себе.
Позднее Бакунин объяснял свое поведение, свои насмешки над Белинским тем, что он ревновал его к Татьяне. Ему казалось, что Таня, восторженно отзывавшаяся о статье Белинского, неравнодушна и к ее автору; но это было не так. Что же касается Александры, к которой Белинский проявлял все больший интерес, то за нее Мишель, видимо, был спокоен.
Ко всему еще прибавилась размолвка с Бакуниным-старшим. Однажды за столом, в присутствии старика, Белинский сказал, что одобряет вождя якобинцев Робеспьера. Александр Михайлович побледнел…
Фраза была не случайная, так как убеждения Белинского этой поры принимали подчас революционную окраску; «фихтеанизм» понимал он как «робеспьеризм», по его более позднему выражению. Но у Бакунина была своя позиция: человек гуманный и широкий, он оставался на уровне просветительских взглядов. К тому же обличать в отсутствии радикализма хозяина дома было и не совсем тактично. И Белинский, вероятно, и не произнес бы своей злополучной фразы, из-за которой он потом так много пережил, если бы не состояние нервического беспокойства и напряжения, в котором находился.
Такое состояние Белинского не осталось не замеченным Станкевичем, который говорил: «Я не одобряю слишком полемического тона у Белинского, но это душа добрая, энергическая, ум светлый». Одновременно он советовал Белинскому: «Будь посмирнее». И еще: «изучай языки»…
Белинский позднее говорил, что его жизнь в Прямухине слагалась из противоположных начал, что он находился в «состоянии борьбы и гармонии, отчаяния и блаженства».
В ноябре четырехмесячная прямухинская жизнь подошла к концу. Белинский возвратился в Москву.
В Москве критика ждала неприятность, о которой, впрочем, его успел предупредить Станкевич. В квартире Белинского произвели обыск, а его самого чуть ли не с дороги доставили к обер-полицмейстеру «для отобрания бумаг».
Меры эти были связаны с той карой, которая обрушилась в отсутствие Белинского на «Телескоп». За напечатание «Философического письма» П. Я. Чаадаева, исключительно резкого обличительного документа против российского уклада жизни, журнал запретили, а его издатель Надеждин был подвергнут допросу и ждал кары.
«Вы, почтеннейший, – написал Надеждин Белинскому в Прямухино, – удалясь в царство идей, совсем забыли об условиях действительности… Время теперь самое неблагоприятное».
* * *
Но, испытав удары, напомнившие Белинскому об «условиях действительности», лишившись журнальной трибуны, а вместе с нею более или менее постоянного заработка, терзаемый мыслью о долгах, о судьбе младшего брата Никанора и племянника, о которых ему теперь приходилось заботиться (отец Белинского умер год назад), изнуряемый усталостью и болезнью – даже в этих условиях он не оставил «царство идей», не бросил своих занятий. Наоборот.
В декабре 1836 года Бакунин сообщал сестрам в Прямухино из Москвы: «Мы встречаемся с ним (с Белинским) почти ежедневно, а также с Ефремовым. Посещение Прямухина было благодетельным для них обоих, оно придало им силы и веры в жизнь… Оба они работают и пойдут вперед».
Размолвка и трения прямухинской жизни не разрушили дружбы, не остановили стремления совместно искать истину. Это стремление даже усилилось, поднялось на более высокую ступень. В 1837 году члены кружка начали новый курс своих философских занятий, связанный с именем Гегеля.
Гегель увенчал развитие немецкой классической философии, обогатив человеческую мысль важными приобретениями. Главное из них – последовательное и глубокое развитие диалектического метода, применение его буквально ко всем сферам бытия.
Заслуга Станкевича и его друзей в том, что они первые в России осознали роль Гегеля как завершителя немецкой классической философии, первые оценили значение его диалектики и, восприняв его идеи, стали развивать их глубоко и оригинально.
В мае 1837 года Белинский с Ефремовым отправились в новое путешествие на юг. Побывали в Туле, Воронеже, на Кавказе.
А в Москве в это время Станкевич уже принимался за изучение Гегеля. Только от Гегеля, говорил Станкевич друзьям, ждет он разрешения мучивших его вопросов.
Свой интерес к Гегелю Станкевич передал Бакунину. Мишеля не надо было долго убеждать; с воодушевлением и жаром предавался он новым идеям. В мае он сообщает сестрам в Прямухино: «Гегель дает мне совершенно новую жизнь. Я целиком поглощен им».
Когда Белинский в сентябре возвратился из своей южной поездки в Москву, то почва была уже подготовлена. «Приезжаю в Москву с Кавказа, приезжает Бакунин (из Прямухина. – Ю. М.) – мы живем вместе. Летом просмотрел он философию религии и права Гегеля. Новый мир нам открылся».
Герцен позднее писал в «Былом и думах», что в главных гегелевских сочинениях «нет параграфа», «который бы не был взят отчаянными спорами нескольких ночей». Молодые люди буквально физически ощущали, что поднимаются вверх, со ступеньки на ступеньку, осваивая гегелевскую диалектику, всеобъемлющую науку о развитии.
Впрочем, когда Белинский возвратился в Москву для того, чтобы пройти свой новый философский курс, – критик называл его вторым курсом, после первого, «прямухинского», – Станкевича уже не было в городе. Месяцем раньше он уехал за границу. Разные обстоятельства привели его к этому шагу, и одно из них – роман с Любашей Бакуниной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.