Электронная библиотека » Юрий Манн » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 16 февраля 2017, 15:50


Автор книги: Юрий Манн


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава десятая
«В жизни, на каждом шагу collision»: Станкевич и Люба Бакунина

Мы прервали наш рассказ об этом романе в тот момент, когда Станкевич в октябре 1835 года возвратился из Прямухина. На душе его было смутно и тяжело. Все потеряно, Люба к нему равнодушна…

Прошел год.

И вот в дневнике одной из родственниц Бакуниных появляется запись: «23 ноября 1836 – Станкевич и Любинька».

Означает эта запись одно: между Станкевичем и Любой произошло 23 ноября 1836 года что-то важное, решающее.

Вспомним события, предшествующие этой дате. В Прямухине гостят Белинский с Ефремовым. Между ними и Станкевичем идет переписка, так что последний осведомлен обо всем происходящем у Бакуниных. 19 октября он сообщает Неверову: Белинский и Ефремов «зовут туда сильно, но пока я тверд». «Тверд», так как дал себе зарок, решил, что не на что ему надеяться, нечего ждать.

В это время в Москву из Петербурга приезжает Неверов; в том же письме Станкевич просит его: «По приезде ты не должен ни у кого останавливаться, кроме меня…».

Легко понять, что роман Станкевича стал главной темой беседы друзей, когда они наконец встретились. Не знаем, уговорил ли Неверов Станкевича или Станкевич попросил поддержки у своего друга, но только оба решили немедленно ехать в Прямухино.

В упомянутый день – 23 ноября – и произошло в Прямухине решительное объяснение Станкевича с Любой, и все встало на свое место. Отпали недоразумения. Развеялась внешняя холодность и безучастность с одной стороны и недоумение с другой. Молодые люди поняли, что любят друг друга[13]13
  О решительном объяснении Станкевича и Бакуниной, произошедшем в этот день, см.: Кашин Н. П. Романы Н. В. Станкевича (по новым данным его переписки) // Современный мир. 1912. № 7–8, отд. II. С. 1–41.


[Закрыть]
.

Окрыленный Станкевич возвращается в Москву. Чуть ли не каждый день пишет он Любаше в Прямухино. Письма его дышат любовью, тревогой за девушку, чье недомогание, частые приступы болезни были известны. Станкевич просит Любу писать ему всю правду: «От того, кого любят, не скрывают ничего». Он хочет разделить всю ее «печаль», внушить спокойствие. «Берегите себя, берегите для моего счастья, для нашей любви – любви всё должно служить, всё покоряться; она старшее существо в чине создания, она венец творения».

О своем чувстве Станкевич рассказывает Михаилу Бакунину, благо для этого есть все возможности: Мишель у него под боком, живет на его квартире. Мишель же спешит поделиться своими впечатлениями с сестрами. «Он действительно любит, – пишет Мишель сестрам в Прямухино. – Его любовь проста, и чем она проще, тем она прочнее и искреннее. Они будут счастливы, я в этом не сомневаюсь». И, обращаясь к Любаше: «Он говорил со мною только о тебе, моя милая Любаша. Любовь, которую он чувствует к тебе, вернула ему жизнь. Даже его доктор Дядьковский не мог бы произвести более чудесного излечения».

Посвященный во все подробности, Бакунин тотчас принялся анализировать чувство Станкевича с философской точки зрения. Это было понятно: в кружке считали, что любовь – не просто частное дело двух людей, но исполнение их высокого предназначения, воплощение высших ценностей жизни. Все дело, однако, в чувстве меры, в такте, с каким выражался этот взгляд.

Станкевич, обладавший таким тактом, говорил полусерьезно-полушутливо, что любовь «старшее существо в чине создания», которому следует «покоряться». Бакунину таких определений было мало; ему подавай настоящую философию любви, чтобы и терминология была соответствующая: абсолют, индивидуум и т. д. «Эта любовь делает его совершенно счастливым, – писал Бакунин сестрам. – В ней он нашел индивидуальное выражение своей внутренней жизни во внешнем мире. Любовь совершенно переродила индивидуальную жизнь этого человека в жизнь абсолютную. Я это знал в теории, теперь я это вижу на практике».

Можно подумать, что судьба нарочно свела Станкевича с Любой, чтобы Мишель смог получить подтверждение своих философских построений…

Об отношениях Любы и Станкевича вскоре узнали друзья, знакомые. Узнала и Наташа Беер. Впрочем, она, кажется, уже не ревновала, так как сама в это время была поглощена любовью к Михаилу Бакунину. Увы, любовью безнадежной: Мишель, отдававший себя без остатка философским занятиям, мог предложить ей лишь братскую любовь.

Между тем дело шло к свадьбе Станкевича и Любы Бакуниной.

Он уже испросил разрешения отца, но тот счел необходимым посоветоваться со своим братом Николаем. Человек одинокий, Николай Иванович жил в Удеревке, в имении Станкевичей, и был для своих племянников и племянниц вторым отцом.

Ничто, кажется, не внушало опасений. В январе 1837 года Станкевич заверял Любу: «Ради бога, забудьте думать, что между нами может быть какая-нибудь преграда… я знаю отца моего и дядю, как самого себя, знаю их любовь ко мне, для них выше всего на свете мое счастье».

Наконец долгожданное письмо отца было получено. Станкевич переслал его старику Бакунину вместе со своей просьбой руки Любы.

Люба была официально объявлена невестой Станкевича.

Шли недели, месяцы… Срока свадьбы еще никто не знал. Отец просил Николая отложить свадьбу до сентября, чтобы тот успел съездить летом в Удеревку, присмотреть за хозяйством.

В доме Бакуниных начинали уже тревожиться. С укоризной говорили о непонятной задержке. Делились своим беспокойством с Мишелем: как друг Станкевича он должен все знать, объяснить происходящее.

Мишель успокаивал, говорил о силе любви, преодолевающей все препятствия. Нетерпение родных сердило его, и он порою готов был напомнить о том, что настоящая любовь неподвластна времени.

В ответ на это Татьяна писала: «Милый друг, будь же справедлив и не говори, что Любинька мало любит Станкевича, она дышит одним этим чувством. Вспомни, что она стала выше всех предрассудков и укоризн маменьки – с ее правилами, с ее характером! Миша, разве это не много?» По-видимому, Таня намекала на то, что Любаша открыто переписывалась со Станкевичем: по тогдашним понятиям, это уже являлось большой вольностью со стороны девушки.

В провинции новости распространялись не менее быстро, чем в Москве. Вскоре о переписке Любаши со Станкевичем, об их отношениях узнали и в Торжке, и в Твери, и в близких и дальних усадьбах. Даже до Петербурга добралась молва, и из столицы спрашивали, скоро ли свадьба. Но никто не мог ответить на этот вопрос.

Варвара Дьякова, замужняя сестра Мишеля, сообщала брату в Москву, что родители все более тревожатся, что они уже приготовляются получить оскорбительный отказ и боятся, чтоб он не убил Любашу: чувствовала она себя неважно. «Маменька не переставая плачет, и слезы ее искренни, потому что она всячески старается их скрыть. Папенька старается казаться спокойным, принимает на себя безоблачный вид, чтоб подкрепить Любашу, но как только думает, что на него не смотрят, он тотчас же становится печальным, тревожным, хмурым…»

Такое положение не могло дольше длиться; все ждали развязки. Надеялись услышать от Станкевича решительное слово, назначение срока свадьбы.

Но вдруг произошло неожиданное. 15 марта 1837 года Станкевич отправил Любе письмо, сообщавшее, что из-за обострившейся болезни он должен вскоре отправиться за границу. Даже заехать в Прямухино, чтобы попрощаться с невестой, он не обещал.

* * *

Станкевич действительно был болен. Недуг развивался в нем исподволь, с юных лет.

К весне 1837 года состояние его заметно ухудшилось. Болела шея, затылок; то и дело бросало в жар.

Станкевич похудел, стал похож на восковую фигуру.

Одолевала слабость, трудно было читать и писать. Перо валилось из рук.

«Я не на шутку заболел, мой Генварь. С первой недели поста не выхожу из дому…» – сообщал Станкевич Неверову.

Лечивший Станкевича доктор Дядьковский велел ему непременно ехать за границу, в Карлсбад.

О заграничной поездке Николай подумывал уже давно, по крайней мере с 1834 года, если не раньше. Хотелось посмотреть чужие страны, рассеяться; но главные планы были связаны с самообразованием. Станкевич намеревался послушать лекции крупнейших философов, воочию познакомиться с научной и культурной жизнью Европы. Ехать он должен был вместе с Неверовым и Грановским; к ним хотел присоединиться и Бакунин, если раздобудет денег.

Совет Дядьковского ускорил решение о поездке, превратив его в реальный, продуманный план.

Однако на планы Станкевича повлияла не только болезнь и не только мысль о самообразовании.

Через десять дней после того как Станкевич написал Любаше о своей поездке, он уведомил Неверова, что ему необходимо лично сообщить что-то важное. Разговор состоится за границей, куда выедет и Неверов. «Мне надобно сказать тебе многое на душе, но чего пока еще не должна терпеть бумага».

Неверов понял эти слова в том смысле, что в отношениях Станкевича и Любаши возникли какие-то сложности, что его друг страдает от ее холодности и нравственные страдания отражаются на его здоровье. В ответ на это Станкевич писал: «Не беспокойся о моей болезни: причины ее более физические, а если участвовало тут сердце, так совсем иначе, нежели ты думаешь; но об этом мы поговорим за границею».

«Сердце» участвовало, но не «так», как предполагал Неверов… Что это значит? То, что переживания Станкевича не связаны с неразделенным чувством (как это было или, вернее, как это ему казалось в начале их отношений с Любашей), что совсем другое беспокоит теперь Станкевича…

«Ты спрашиваешь, не пишет ли чего папенька? Он молчит, да и я теперь должен устранить беседу об этом», – сообщает Станкевич Неверову. Это можно понимать только в том смысле, что разговор о свадьбе, о точных сроках теперь нежелателен для самого Станкевича, и он хочет по возможности избежать его. Да, дело теперь в нем самом.

Трудно сказать, когда это началось, под каким влиянием усилилось, но Станкевич стал сомневаться в своей любви. Сердце прихотливо: девушка, которая еще недавно казалась ему желанной, была любимой, не вызывала теперь в нем ответного чувства.

Станкевич глубоко страдал, но поделать с собой ничего не мог. Его состояние хорошо описывает один из исследователей, А. Корнилов: «Жениться, сомневаясь в истинности своего чувства, он не мог. Этого не допускали и его искреннее и горячее сердце, и положение того философского нравственного кодекса, который был принят в его кружке. А между тем он ясно должен был видеть и понимать, что отказ его должен был действительно разбить сердце Любиньки и, может быть, погубить это нежное и кроткое существо…»

И тогда Станкевич принял решение: воспользовавшись действительно опасной болезнью, поставившей его на грань жизни и смерти, и категорическим предписанием врачей, уехать за границу. Уехать без свидания с невестой, чтобы избежать объяснения, без формального разрыва отношений, предоставив все времени и обстоятельствам. Пусть пройдет несколько месяцев, он и Люба поправятся, и роковое объяснение станет не таким трудным и мучительным.

* * *

Письмо Станкевича к Любаше с объявлением об отъезде вскоре стало известно в Прямухине всем.

Станкевичу не поверили. Варвара Дьякова тотчас отправила брату письмо: «Дорогой Мишель, нет ли какого-нибудь скрытого (от нас) побуждения, которое заставляет его так поступать?.. Тут есть что-то такое, что вы хотите от нас скрыть: со стороны ли его здоровья, или со стороны его отца, или – и это то, чего я боюсь всего больше, – не ошибся ли он в своих собственных чувствах? О, Боже; избавь нас от этого нового несчастия!»

Варвара задает вполне резонный вопрос: почему они не могут, обвенчавшись, поехать вместе; напоминает о том положении, в которое поставит Любашу отъезд жениха: «Эти любопытные и злорадные взгляды иногда бывают очень неприятны для женщины».

Впрочем, был в Прямухине один человек, который во все поверил: это Люба. Получив письмо Станкевича, она сильно встревожилась, но не за себя. Ни одного слова жалобы она не произнесла, все ее мысли обращены к Станкевичу.

«Не опасайся ничего на мой счет, – писала она Мишелю. – Бог дал мне силы, и я не упаду под тяжестью испытаний, которые он судил мне ниспослать. Мишель, моя единственная надежда, единственная утешительная мысль, которая мне остается, это что ты с ним, что ты сумеешь утешить его, поддержать его дух… Ради Бога, пусть он выполняет все предписания врача, пусть едет в Карлсбад и пусть возвращается оттуда лишь после полного выздоровления. Если бы ты знал, Мишель, как хотела бы я быть теперь в Москве, но, я чувствую, это невозможно. Родители никогда этого не дозволят».

Из приведенных писем видно, что проживавший со Станкевичем Бакунин все знал. Как же отнесся он к решению друга?

Бакунин был любящим братом, но родственные отношения и привязанности безоговорочно подчинял он идее и убеждениям. Убеждение же его состояло в том, что брак без любви безнравствен и не имеет оправданий. Бакунин убедился уже в этом на примере своей сестры Варвары, которая вышла без любви за Дьякова и освобождению которой он теперь всячески содействовал. Мишель не хотел, чтобы подобная история повторилась вновь – с другой его сестрой и с близким товарищем.

Словом, он всецело встал на сторону Станкевича. Возможно даже, Мишель участвовал и в принятии его решения об отъезде.

Уезжал Станкевич за границу в августе 1837 года. Уезжал, не зная о том, что навсегда расстается со многими друзьями, с близкими, с Москвою, с родиной.

В начале сентября Станкевич был уже в Кракове. Пожил несколько дней в Олмюце – «чистом, опрятном, веселом городке».

В Прагу приехал на дилижансе. Погода испортилась; шел дождь, похолодало, в воздухе висела какая-то изморось, заставлявшая Станкевича острее ощущать свой недуг.

Но едва распогодилось, Станкевич отправился знакомиться с городом. Полюбовался его живописным местоположением; в соборе Святого Витта обратил внимание на картину старинного немецкого живописца Геринга «Встреча Елисаветы и Марии». Видел и работы Кранаха, но большого впечатления они на него не произвели.

В Праге Станкевич свел новые знакомства: с известным ученым-славистом Шафариком, с поэтом Челаковским. Успел даже поспорить с ними о путях развития славянских народов, об отношении к старым обычаям, преданиям и традициям.

Станкевич был против искусственного оживления этих традиций: «Создать характер, воспитать себя можно только человеческими началами; выдумывать или сочинять характер народа из его старых обычаев, старых действий значит хотеть продолжить для него время детства». Вспоминая картину Геринга, Станкевич говорил, что художник «верно, не хотел написать немку, но его Мария поневоле вышла с немецким лицом». Подобного взгляда всегда придерживался и Белинский, считавший, что главное – это правда и что если художник верен действительности и гуманным идеям, то народность скажется сама собою.

Наконец, добрался Станкевич до Карлсбада – цели своего путешествия, но оставаться здесь надолго не захотел. Его манили немецкие города, овеянные духом старинных рыцарских романов, драм Шиллера, фантастических повестей Гофмана. Манил Берлинский университет.

По дороге в Берлин в двадцатых числах октября Станкевич побывал в Дрездене, где первым делом поспешил увидеть «Сикстинскую мадонну» Рафаэля во дворце Цвингер. Первые мгновения смотрел на картину с недоумением, даже с досадой: что в ней такого особенного? Но постепенно неотразимое впечатление овладевало душою Станкевича. Показалось ему даже, что мадонна сделала движение, теснее прижавшись к ребенку, – и в этой простой позе выразилась вся сила и святость материнской любви.

Чувствовал себя Станкевич значительно лучше, но нравственные мучения не утихали; словно какой-то груз постоянно давил на его сердце.

О Любаше, о переживаемой драме Станкевич почти не упоминает; но то, о чем он думал, что его беспокоило, выдают подчас случайные замечания в письмах друзьям.

Так, в октябре он пишет Неверову из Карлсбада о том, как должен вести себя мужчина: «Не любишь женщину – откажись на пороге церкви; страдание самое ужасное лучше этой жизни, потому что в страдании может быть святость, а в принужденном браке – грех и противоречие».

Тем временем на родине решение Станкевича живо обсуждали Михаил Бакунин и Белинский. Оба признавали правоту Станкевича, так как считали, что брак должен быть основан на любви. Но они по-разному смотрели на переживания Станкевича, на то тяжелое нравственное состояние, в котором он находился.

Бакунин называл это состояние «падением». Дескать, раз Станкевич прав, он не должен раскисать, давать волю сантиментам, отвлекаться от высокой цели самообразования и самосовершенствования. Человек должен неуклонно идти навстречу поставленной цели.

Не так думал Белинский.

«Я не могу понять этого презрительного сожаления, этого обидного сострадания, с которым ты смотришь на падение Станкевича, – пишет Белинский Бакунину в августе 1837 года. – Дай Бог, чтобы он восстал скорее, чтобы он скорее вышел из этой ужасной борьбы; но я бы первый презрел его, как подлеца и эгоиста, если бы он не пал, не пал ужасно».

Позиция Белинского намного гуманнее, чем Бакунина, который опять-таки руководствуется абстрактной идеей. Станкевич, считает Белинский, должен был поступить так, должен был отказаться от женитьбы, но он должен при этом глубоко переживать свое решение, платя за него душевными муками и падением. Ибо человек не машина, нравственные коллизии даются ему нелегко, и чем выше его духовная организация (а в Станкевиче Белинский видел гениального человека), тем сильнее его переживания.

Белинский настаивает на своем мнении: «Ты и в последнем своем письме ко мне, соглашаясь со мною, что Станкевич человек гениальный, что он всегда будет показывать нам дорогу и пр., не говоришь: прав ли я, утверждая, что падение его было неизбежно и что он был бы величайший эгоист и подлец, если бы не пал, не пал глубоко, хотя и на время».

Белинский хорошо знал Станкевича; но даже ему трудно было представить всю глубину страданий, которые испытывал его друг.

Порою Станкевичу кажется, что он вообще не любил и не способен к любви; то, что Белинский называет в нем «гениальностью, – мерзость просто».

И как все неразумно вышло… «Есть ли тысячная доля той святости, того прекрасного душевного развития, которое имеет Б<акунина>! Я вправе спрашивать себя: почему ты ее не любишь?.. Трудно отвечать на такой вопрос, но от этого не больше любви в моем сердце, и я остаюсь при прежнем решении, закрывая себе глаза перед следствиями. Ах, Тимофей! – пишет Станкевич, обращаясь к Грановскому. – В жизни, на каждом шагу, collision. Счастлив тот, кто еще до самобытного вступления на ее поприще получил гармоническое духовное воспитание; а мы на волнах занимаемся изобретением компаса!»

* * *

Регулярно отправлял Станкевич письма в Прямухино Любе Бакуниной. Передавал впечатления от городов, музеев, картин. Рассказывал о своей берлинской жизни, которую он делил между театром и университетом. Сообщал о встречах с проживавшими в Берлине Грановским и Неверовым.

Станкевичу удалось познакомиться с молодым профессором Берлинского университета, учеником Гегеля Вердером, и он стал брать у него частные уроки. Об этом тоже было сообщено Любе.

Станкевич наполнял свои письма к Любе разными подробностями и мелочами, интересными и значительными только близкому человеку.

И старательно избегал намека на собственные переживания, на то, что могло бы внушить Любе какие-либо подозрения.

За сотни верст от Станкевича, ощущая непонятное ей беспокойство и раздражение окружающих, девушка живет только ожиданием его писем. Когда письма опаздывают, начинает тревожиться. «У нас давно нет никаких известий от Станкевича, – пишет она Беерам. – Боже, не болен ли он опять? Что ждет меня в будущем? Я вижу, что родители мои в большой тревоге, хоть они и стараются скрыть это от меня». Кажется, Люба уже начинала что-то подозревать.

Но вот приходило долгожданное письмо, и тревоги как не бывало.

Каждую подробность жизни Станкевича Люба принимала к сердцу, оживляя в своем воображении. Писала, что полюбила профессора Вердера, ведь он, Станкевич, так хорошо о нем отзывается. Просила Станкевича прислать свой портрет (на что Николай отговорился шуткой: «Мне бы этого не хотелось, потому что нос мой прибавился на вершок в длину…»).

Последнее сохранившееся письмо Любы к Станкевичу датировано 13 июня 1838 года. «Когда-то я получу от Вас письмо? Бог знает, что я передумала за эти два месяца Вашего молчания».

Во второй половине июня болезнь Любы – было ясно, что это чахотка, – резко обострилась. Мишель срочно сообщил об этом в Москву.

Решили послать за братом Ивана Клюшникова, Петром. Петр Клюшников, считавшийся одним из лучших врачей, служил в это время в Венёве, небольшом городке Тульской губернии. Белинский написал ему письмо: «Дело идет о жизни или смерти сестры Мишеля Бакунина… Ради Бога и всего святого, если Вам есть какая-нибудь возможность, не кончив всех своих дел, ехать – то не медлите ни часа, ни минуты, ни секунды».

Друзья сделали на этом письме приписки. А. П. Ефремов: «Ради Бога, бросьте все дела, какие бы они ни были…». В. П. Боткин: «Я хотя очень мало знаком с Вами… но… отброся все пустые приличия, прошу, умоляю, требую Вашего самого скорейшего (приезда)…». Иван Клюшников: «Сестра Бакунина очень больна; Мишель и все уверены, что, кроме тебя, там (в Прямухине) никто ей помочь не может».

Чтобы ускорить дело, Белинский 1 июля сам поехал за Клюшниковым в Венёв.

Через несколько дней Петр был в Прямухине. Сюда же приехали Белинский, Боткин и Ефремов.

Петр Клюшников сделал все что мог, но мог он сделать немного. В то время лечить туберкулез легких не умели; врачи принимали меры, которые действовали на больную губительно: оберегали ее от воздуха, держали взаперти.

Люба умерла 6 августа.

Белинский, возвратившийся 15 июля в Москву, видел Любу за несколько дней до смерти. Запомнилось ее лицо: «желтое, опухшее от водяной, но все прекрасное и гармоническое…».

Очень привязалась Любаша к лечившему ее Клюшникову. «Знаете, Петр Петрович, – говорила она ему за день до смерти, – если бы не Станкевич, я вышла бы за вас замуж».

Иван Клюшников написал стихотворение «На смерть девушки», несомненно посвященное памяти Любы Бакуниной[14]14
  Факт этот не отмечен в комментариях к сочинениям Клюшникова. Но современники знали, кому посвящено стихотворение «На смерть девушки». О Любе Бакуниной в связи с «хоралом Клюшникова» упоминает И. С. Тургенев в одном из писем Грановскому.


[Закрыть]
:

 
Закрылись прекрасные очи,
Поблекли ланиты ее,
И сумраком вечныя ночи
Покрылось младое чело.
Ты счастья земного не знала,
Одним ожиданьем жила,
Любила –  любя ты страдала,
Страдая –  в могилу сошла.
 

Станкевич узнал о смерти Любы в Берлине, через три месяца, из письма Белинского.

«Ах, Николай, – писал Белинский, – зачем не могу я теперь быть подле тебя и вместе с тобою плакать. Я плакал, много плакал по ней – но один. – Будь тверд». Белинский обращается к Станкевичу с нежностью. «Друг мой Николенька…» – начинает он другое к нему письмо.

Грановский, находившийся все эти дни рядом со Станкевичем, сообщил 1 ноября (20 октября) Белинскому: «Вчера получили мы письмо твое, любезный Белинский. О впечатлении, которое произвела на Станкевича печальная весть, говорить нечего. Ты можешь это понять и без рассказов… Вчера я попросил его показать мне ее последнее письмо к нему. Он вынул его из ящика: в письме – засохшие цветы, присланные ею. Я также заплакал, хотя вообще не богат на слезы».

Острое чувство жалости и вины смягчалось у Станкевича мыслью о том, что перемена в его чувствах так и осталась для Любы тайной. Или ему и его друзьям это только казалось?..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации