Электронная библиотека » Юрий Манн » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 16 февраля 2017, 15:50


Автор книги: Юрий Манн


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Порою при подчеркнуто личном тоне Белинский словно допускает иные голоса внутри собственного мнения. Говорит не только от своего имени. Авторское «я» заменяет «мы», или, вернее, его «я» выступает от имени других.

Остановимся на одном-двух случаях.

В это время широкой популярностью пользовался Марлинский (псевдоним Александра Александровича Бестужева) – писатель талантливый, интересный, но склонный к выспренней декламации, натяжкам и мелодраматическим эффектам. На малоискушенного читателя выспренность и ходульность действовали особенно сильно, поднимая авторитет Марлинского до самых больших высот. «Теперь перед ним всё на коленах; если еще не все в один голос называют его русским Бальзаком, то потому только, что боятся унизить его этим и ожидают, чтобы французы назвали Бальзака французским Марлинским», – иронизирует автор «Литературных мечтаний».

Но тут же Белинский добавляет, что он выступил против громкой славы Марлинского, против общепризнанного кумира, потому что уже не все придерживаются одного мнения и начинают ходить «темные слухи о каких-то натяжках, о скучном однообразии и тому подобном». «Итак, я решаюсь быть органом нового общественного мнения».

О чьем мнении идет речь – догадаться нетрудно. Именно в кружке Станкевича больше всего ненавидели фразу, эффекты, жаждали, как говорил К. Аксаков, «простоты и искренности».

О Марлинском у Станкевича есть упоминание краткое, но выразительное. В письме к Неверову от 18 августа 1836 года он говорит о «надутых повестях Марлинского». Для большинства читателей той поры такой пренебрежительный отзыв прозвучал бы кощунственно.

И это не единственный случай, когда Белинский открыто выступал от имени «нового общественного мнения».

На первых же страницах «Литературных мечтаний» содержался резкий выпад против другого литературного кумира – Нестора Кукольника, писателя талантливого, но склонного к выспренности и высокопарности (Гоголь по этой причине дал ему прозвище «Возвышенный»). Белинский иронизирует: «Ныне, на наших литературных рынках, наши неутомимые герольды вопиют громко: Кукольник, великий Кукольник, Кукольник – Байрон, Кукольник – отважный соперник Шекспира! на колена перед Кукольником!»

Кукольник – Байрон, Кукольник – Шекспир… Все это Белинский не придумал, он лишь пародировал высказывания одного из «наших герольдов» – критика Сенковского, который в своем журнале «Библиотека для чтения» называл Кукольника «юным нашим Гёте». «Я так же громко восклицаю „великий Кукольник!..”, как восклицаю „великий Байрон!..”»

Станкевича неумеренный восторг Сенковского тоже привел в возмущение: «А что толкуют о Кукольнике – беда! Великий Байрон! Велик Кукольник!» Эти слова, написанные в январе 1834 года, буквально предвосхищают соответствующее место «Литературных мечтаний».

Хотя Станкевич признавал «поэтический талант» Кукольника, хотя в его пьесе «Рука всевышнего отечество спасла», посвященной борьбе с польской интервенцией, он отмечал «чувства похвальные», но риторическое направление его творчества отклонялось им решительно и безоговорочно. «Это – проза, переложенная в дурные стихи, нет связи, нет идеи…»

И в других суждениях Белинского – не только о писателях, но и об ученых, деятелях науки и культуры – узнавали участники кружка свои мысли и настроения.

Упомянув журнал Каченовского «Вестник Европы», Белинский делает подстрочное примечание: «Любопытная вещь. Г-н Каченовский, который восстановил против себя пушкинское поколение и сделался предметом самых жесточайших его преследований и нападков как литературный деятель и судия, в следующем поколении нашел себе ревностных последователей и защитников как ученый, как исследователь отечественной истории».

В этих словах – краткая история репутации Каченовского, от литературного старовера, желчного противника Пушкина и других новых писателей, навлекшего на свою голову их острые эпиграмматические стрелы, до ревностного ученого-историка, главы скептической школы. Именно как глава скептической школы заслужил он признание в кружке Станкевича. От имени кружка («следующего поколения») Белинский и говорит.

И наконец, обратим внимание еще на одно место «Литературных мечтаний».

Объясняя свой суровый приговор – «у нас нет литературы», – Белинский пишет, что литература возникает не по произволу, не по чьей-либо воле. «Литературою называется собрание такого рода художественно-словесных произведений, которые суть плод свободного вдохновения и дружных (хотя и неусловленных) усилий людей, созданных для искусства, дышащих для одного его и уничтожающихся вне его…» Пока еще, считает критик, мы не можем похвастать большим числом таких людей; поэтому собрание наших произведений носит случайный характер; поэтому – «у нас нет литературы».

Белинский подразумевает общество в широком смысле слова – содружество писателей, художников, деятелей литературы и т. д.: «Надо сперва, чтобы у нас образовалось общество, в котором бы выразилась физиономия могучего русского народа…» Но прообразом или, как сегодня говорят, моделью этого единства служил ему кружок его единомышленников, созданных для науки и искусства, уничтожающихся вне их интересов и объединенных дружными (хотя и «неусловленными», то есть никем не навязанными, заранее не определенными) занятиями.

«Литературные мечтания» были первым публичным выражением философских идей кружка. Белинский развивал эти идеи со свойственным ему темпераментом и увлечением, так что рассуждение на отвлеченные, умозрительные темы превращалось в страстное стихотворение в прозе.

«Весь беспредельный прекрасный Божий мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи (мысли единого, вечного Бога), проявляющейся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии… Для этой идеи нет покоя: она живет беспрестанно, то есть беспрестанно творит, чтобы разрушать, и разрушает, чтобы творить. Она воплощается в блестящее солнце, в великолепную планету, в блудящую комету; она живет и дышит – и в бурных приливах и отливах морей, и в свирепом урагане пустынь, и в шелесте листьев, и в журчании ручья, и в рыкании льва, и в слезе младенца, и в улыбке красоты, и в воле человека, и в стройных созданиях гения… Так – идея живет: мы ясно видим это нашими слабыми глазами… Бог создал человека и дал ему ум и чувство, да постигает сию идею своим умом и знанием, да приобщается к ее жизни в живом и горячем сочувствии, да разделяет ее жизнь в чувстве бесконечной, зиждущей любови!»

Все важнейшие философские идеи, которыми жил кружок, отразились в приведенных словах.

Отразился прежде всего широкий, максималистский подход к жизни, когда в поле зрения включается не какая-либо одна ее сторона, но вся их совокупность, весь мир, вся вселенная. Предпочтение отдается не какой-либо одной науке, но всем вместе или, точнее, высшей науке, «науке наук», как в то время называли философию, постигающую основные закономерности бытия. В толковании этих закономерностей Белинский выступает как убежденный диалектик; мысль о беспрестанном развитии, изменении жизни одухотворяет все описание.

Далее мы видим, что автор «Литературных мечтаний» верит в познаваемость законов развития, в доступность их человеческому интеллекту («…да постигает сию идею своим умом и знанием»). И это тоже была одна из главных мыслей кружка, убежденного в прогрессе наук, во всемогуществе человеческого познания.

Наконец, из философских положений Белинский делает и этические выводы – о том, как следует вести себя человеку. И эти выводы тоже совпадали с тем, что проповедовал Станкевич. Для Станкевича любовь – это веление жизни, вытекающее из самого строя вещественных отношений: «Друг мой! Для меня в этом слове разгадана тайна жизни. Жизнь есть любовь». Белинский тоже убежден: «…твое бесконечное, высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего „я” в чувстве любви».

Литературные, художественные вкусы Белинского во многом определялись его философскими убеждениями. Такая зависимость была характерна для всего кружка.

Автор «Литературных мечтаний» непримирим к фразе, к высокопарности, к нарочитым эффектам. Непримиримость соответствовала оппозиционности кружка, его отрицательному направлению. Но в то же время она соответствовала и философскому настрою кружка. Ведь художественное произведение должно сообщать о жизни нечто существенно важное, открывать ее тайны, возвышая человеческий дух до осознания своего высокого предназначения, до чувства любви. Вот почему и автор «Литературных мечтаний», и другие участники кружка отклоняли трескучие драмы Кукольника, с подозрением относились к выспренности и аффектации прозы Марлинского.

Один литературный пример поможет нам почувствовать философскую основу выступлений Белинского и Станкевича против выспренности и эффектов. В ноябре 1833 года на глаза Станкевичу попалась книга Гофмана «Необыкновенные страдания одного театрального директора». В остроумном живом диалоге двух директоров театров (один из них фигурировал как директор в коричневом, другой – в сером) излагалась теория современного искусства.

Сочинение немецкого писателя-романтика привело Станкевича в восторг. «Чудная книга! Она должна быть евангелием у театральных директоров; как рад я был встретить здесь все, что душа моя издавна таила». Некоторое время Станкевич смотрит на вещи, так сказать, через призму этой книги, заимствуя из нее примеры и аналогии. Касаясь манеры игры петербургского трагика Каратыгина, Станкевич пишет Неверову: «Помнишь, что говорит Гофман о средствах вынудить рукоплескания? Каратыгин беспрестанно употребляет эти средства… Каратыгин многое понимает, – но… не понимает главного: святости искусства».

Станкевич имел в виду следующее место из книги Гофмана. Директор в коричневом сопоставляет сегодняшнюю театральную публику с прежней, более глубокой и взыскательной. «Раньше публика рукоплескала артисту за хорошее исполнение всей роли, тогда как теперь она, не обращая внимания на то, подходят ли те или другие слова или жесты к общему характеру роли актера, приводит свои кулаки в движение лишь тогда, когда ей понравится какой-нибудь отдельный момент».

Требования публики породили соответствующие приемы исполнения, те самые, которые Станкевич называет «средствами вынудить рукоплескания».

«Ничего нет легче на свете, – читаем мы далее у Гофмана, – чем заслужить минутное одобрение подобным способом игры. По этому поводу можно было бы составить целый артистический катехизис. Актеру следует только громко закричать в то время, как он уже приготовляется бежать со сцены после сыгранной им роли, затем порычать, потопать ногами, ударить себя рукою по лбу, при случае разбить несколько стаканов, сломать стул; вот в этом заключаются главнейшие эффекты его игры и вообще всех наших героев-артистов. Они даже не производят впечатления пьяных драгун, шумящих в кабаке, а скорее часто походят на школьников, убежавших из школы, делающих над собой усилие, чтобы не наделать слишком много глупостей, после того как они в первый раз надели высокие сапоги и покурили табаку».

И директор в коричневом приводит в подтверждение своих слов пример, который Станкевичу должен был напомнить того же Каратыгина или, скажем, московского трагика Мочалова – актеров, так же злоупотреблявших эффектами: «Ах, когда я вспомню, как один недавно умерший актер, которого во многих отношениях нельзя было назвать иначе, как великим художником, поддавался этой бессмысленной привычке! Ради того чтобы заслужить мгновенное, шумное одобрение публики, он жертвовал и характерными чертами и верным исполнением роли».

Директор в коричневом с ядовитой иронией спрашивает: «Не находите ли вы, любезнейший, что подобный взрыв аплодисментов можно сравнить с внезапным чиханием людей, нанюхавшихся сильного табаку?»

Итак, эффект – это откровенная игра на публику, стремление во что бы то ни стало, кратчайшим путем добиться успеха. Это выпадение из роли или, как говорят, выход из образа, смазывание его психологической цельности и рельефности. Но тем самым это и погрешенья против искусства, которое вместо того, чтобы добывать высокое знание о жизни, развлекает пустыми фокусами и яркими игрушками.

Само собой разумеется, что, говоря о негодных «средствах вынудить рукоплескания», Станкевич подразумевал не только актеров, но и писателей, скажем, прозаика Марлинского или драматурга Кукольника.

Уже после опубликования «Литературных мечтаний» в зенит славы вошло еще одно имя – поэта Бенедиктова, чуть ли не затмившего самого Марлинского. Однако в кружке Станкевича новую знаменитость встретили холодно. «Бенедиктов блестит яркими, холодными фразами, звучными, но бессмысленными или натянутыми стихами. Набор слов самых звучных, образов самых ярких, сравнений самых странных – души нет!» – писал Станкевич Неверову 10 ноября 1835 года.

Станкевич сопоставлял новую знаменитость с Пушкиным: «Чувство выражается просто: ни в одном стихотворении Пушкина нет вычурного слова, необыкновенного размера, а он – поэт».

Вскоре вышел ноябрьский номер «Телескопа», в котором была напечатана статья Белинского «Стихотворения Владимира Бенедиктова». Белинский тоже критиковал нового поэта за вычурность, пристрастие к «громким великолепным фразам». И также противопоставлял его Пушкину как поэту истинному: «Вещи познаются всего лучше чрез сравнение».

К наступлению на Бенедиктова присоединился и К. Аксаков.

В своих пародиях, подписанных уже знакомым нам псевдонимом К. Эврипидин, он высмеивал вычурную и претенциозную стилистику Бенедиктова. «Здесь вижу я, как небо свесило со всех сторон свои края!» – эту нарочито нелепую метафору, напоминающую многие метафоры Бенедиктова, встречаем мы в стихотворении К. Эврипидина «Степь».

А своей двоюродной сестре Марии Карташевской Аксаков писал в начале 1836 года: «Бенедиктов может нравиться только той девушке, которая свое чувство оставила на паркете и которую не может тронуть простая и истинная поэзия Гомера». Константин был неравнодушен к Маше Карташевской и, как все его товарищи, считал, что любимую девушку надо просвещать, развивая ее вкус.

А вот Неверову Бенедиктов понравился. В статье, опубликованной в «Журнале Министерства народного просвещения», где Неверов был помощником редактора, он хвалил в стихах Бенедиктова «мысль крепкую и светлую, как сталь, которая выковывается иногда в самые нежные грациозные формы, но всегда сохраняет свою силу и твердость». Неудивительно, что Неверов не одобрил выступление Белинского против модного поэта. «В разборе… стихотворений г-на Бенедиктова он не оценивает его по достоинству», – считал Неверов.

Так впервые члены одного кружка публично столкнулись в литературной полемике.

Станкевич в этом споре поддержал Белинского. Хотя, будучи по природе человеком мягким и тактичным, Станкевич считал выступления Белинского порою несколько резковатыми, но он всецело присоединился к его критике поэзии Бенедиктова по существу. Кстати, и приведенный выше отзыв о стихах Бенедиктова (отзыв, хронологически предшествовавший статье Белинского) Станкевич полемически адресовал к тому же Неверову: «Бенедиктова я читал и не соглашусь с тобою». Станкевич отвечал на не дошедшее до нас письмо своего друга, в котором тот, видимо, делился впечатлениями о стихах поэта.

Поддержал Станкевич Белинского и в его мнении об А. Тимофееве, третьестепенном поэте и прозаике. «Ну, друг, не знаю, что тебе дался Тимофеев?» – писал он Неверову. И в другом письме: «Мне кажется, Белинский вовсе не был строг к нему, хотя иногда, по раздражительности характера, он бывает чересчур бранчлив. Он удивляется, с чего тебе вздумалось похвалить „Три пятницы” Коркунова, которых я не читал, но которые кажутся ему необыкновенно глупы? Не посоветовал ли кто-нибудь?..»

Намек, содержавшийся в последней фразе, оказался куда как кстати: у петербуржца Неверова были теперь новые «советчики», и голос их звучал подчас гораздо громче, чем голос далеких московских друзей. «Деятельность моя в журнале министерства и в „Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду”, – вспоминает Неверов, – сблизила меня со многими из тогдашних молодых литераторов и поэтов». Среди них Неверов называл Бенедиктова и Тимофеева. Под их ли влиянием или под воздействием каких-либо других причин, точно сказать трудно, но факт тот, что Неверов в своих литературных симпатиях начинает явно расходиться с большинством товарищей по кружку – со Станкевичем и Белинским прежде всего. Однако дружбу его со Станкевичем это не расстроило.

* * *

Гомер, Шекспир, Гете, Шиллер, Гофман… Вот кто были властителями дум в кружке Станкевича, воспитателями истинного вкуса.

А из русских, конечно, Пушкин. Правда, вначале отношения Станкевича и его друзей с творчеством Пушкина складывались непросто, драматично.

В октябре 1834 года Станкевич мельком заметил, что «Конек-горбунок» Ершова принадлежит к тому «ложному роду» литературы – речь идет, конечно, о сказках, – который «изобрел» Пушкин, «когда начал угасать поэтический огонь в душе его».

В конце 1834 года об угасании таланта Пушкина писал и Белинский в «Литературных мечтаниях»: «Где теперь эти звуки, в коих слышалось бывало то удалое разгулье, то сердечная тоска, где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего и волновавшего груди, эти вспышки остроумия тонкого и язвительного, этой иронии, вместе злой и тоскливой…». Правда, Белинский говорит, что о «Пушкине судить не легко», надеется, что он еще «подарит нас новыми созданиями, которые будут выше прежних», но пока положение кажется ему безрадостным: Пушкин если и не «умер», то «обмер на время».

И это говорилось об авторе сказок, «Повестей Белкина», многих замечательных лирических стихотворений! Нет, Пушкин не «обмер», не остановился в своем развитии; но он достиг такой безыскусственной простоты и гармоничности выражения, которая большинству его современников, в том числе участникам кружка Станкевича, была еще недоступна. Она представлялась им непоэзией, отсутствием поэзии.

И в этом непонимании, эстетической глухоте виновата была отчасти и романтическая философская настроенность молодых мыслителей. Перечитайте только что приведенную «жалобу» Белинского: он мечтает о произведениях, в которых бы слышалось «то удалое разгулье, то сердечная тоска», где виделись бы «вспышки пламенного и глубокого чувства», «потрясавшего сердца» и т. д. Словом, он ждет произведений, художественный смысл которых выразился бы отчетливо и сильно, философская значительность которых была бы очевидна. Ведь не зря же писал Белинский, что «искусство есть выражение великой идеи вселенной в ее бесконечно разнообразных явлениях». Критик распространял на искусство выводы, которые вытекали из философской картины мира как вечно развивающейся идеи. Художник обязан подсмотреть ее движение, запечатлеть в образах ее изменчивые лики.

Но как быть с произведениями, в которых философское содержание никак не подчеркивалось? Смысл которых, как подземные воды, струился бесшумно и глубоко?.. Понадобилось несколько лет, чтобы Станкевичу и Белинскому открылось высокое содержание последних произведений Пушкина.

К середине 30-х годов первым русским писателем в глазах Станкевича и его друзей стал Гоголь. «В настоящее время он является главою литературы, главою поэтов; он становится на место, оставленное Пушкиным». Такой вывод сделал Белинский в 1835 году в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя». Причем звучало это как твердое убеждение многих единомышленников.

Собирая по крупицам факты, зафиксированные современниками, мы видим, что в кружке Станкевича царил культ Гоголя, что каждое его новое произведение ожидалось с нетерпением и тут же прочитывалось – с радостью и восторгом.

К. Аксаков вспоминает, что «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» друзья прочли еще по первой публикации в альманахе «Новоселье» (1834). «Помню я то впечатление, какое она произвела. Что может равняться радостному сильному чувству художественного откровения? Как освежало, ободряло оно души всех!»

Спустя год в гоголевском сборнике «Миргород» (1835) появилась повесть «Старосветские помещики». Произведение привело Станкевича в восторг. «Это прелесть!.. Как здесь схвачено прекрасное чувство человеческое в пустой, ничтожной жизни!» – писал он Неверову 28 марта 1835 года. И несколько позднее, 4 ноября, Станкевич отмечал, что Гоголь лучший русский «романист»: «Это истинная поэзия действительной жизни».

Примерно в начале 1836 года, еще до публикации в журнале «Современник» (1836, т. 1), прочитали в кружке повесть «Коляска». К. Аксаков вспоминает: «Станкевич достал как-то в рукописи „Коляску” Гоголя… У Станкевича был я и Белинский; мы приготовились слушать, заранее уже полные удовольствия. Станкевич прочел первые строки: „Городок Б. очень повеселел с тех пор, как начал в нем стоять кавалерийский полк…” – и вдруг нами овладел смех, смех несказанный; все мы трое смеялись, и долго смех не унимался. Мы смеялись не от чего-нибудь забавного или смешного, но от того внутреннего веселия и радостного чувства, которым преисполнились мы, держа в руках и готовясь читать Гоголя. Наконец смех наш прекратился, и мы прочли с величайшим удовольствием этот маленький рассказ…».

В эпизоде чтения «Коляски» выразились, кстати, комические способности Станкевича. «Станкевич читал очень хорошо; он любил и комическую сторону жизни и часто смешил товарищей своими шутками».

В том же 1836 году появился «Ревизор» – в печати и на сцене, вначале в Петербургском Александринском театре (премьера состоялась 19 апреля) и несколько позднее, 25 мая, – в Москве.

В кружке Станкевича все было настроено на ожидание «Ревизора». И вот – комедия прочитана, увидена на сцене.

Вначале «Ревизор» понравился Станкевичу меньше других гоголевских произведений. «„Ревизор” далеко отстал от „Миргорода”, – писал он 21 июня 1836 года. – Это – не его род. Но и тут талант».

Через несколько месяцев Станкевич снимает свои оговорки. По поводу игры Щепкина – Городничего, очень хорошей игры, Станкевич замечает, что все же в первом акте актер «не постиг, кажется, Гоголя». Так говорят о высоком образце, постижение которого дается не сразу.

Есть еще одно малоизвестное свидетельство, передающее отношение Станкевича к «Ревизору». Сестра его Александра (в замужестве Щепкина), говоря о том, что Станкевич «очень ценил Гоголя», упоминает два произведения – «Ревизор» и «Вечера на хуторе близ Диканьки». Эти вещи «часто читал он вслух, и они веселили его, он много смеялся. Многое из Гоголя входило как бы в поговорки в нашей семье…».

Словно подтверждая эту мысль о пословичном, афористическом характере гоголевского творчества, Белинский уже с июня 1836 года, только прочитав комедию, начинает обильно цитировать ее в своих статьях. «Что делать? фразы г. Гоголя так сами и ложатся под перо». Вскоре он печатно назовет «Ревизора» «превосходным» произведением.

А вот Неверов «Ревизора» не принял. В этом заключалась своя логика: тому, кто восхищался Бенедиктовым или Тимофеевым, трудно было понять последние, наиболее зрелые произведения Гоголя. Романтические повести из цикла «Вечера на хуторе близ Диканьки», героическую эпопею «Тарас Бульба» такие читатели встречали с одобрением и интересом; но те произведения, в которых Гоголь обратился к современной жизни, с ее пошлостью, гнетом мелочей, – эти произведения казались уже недостаточно серьезными и глубокими.

9 мая 1836 года, через каких-нибудь двадцать дней после премьеры «Ревизора», Неверов писал из Петербурга М. Бакунину: «В литературе только замечательно, что все здесь в восторге от Гоголева «Ревизора», но он мне вовсе не нравится… Ни одна плоскость, ни один фарс у меня не вызовут улыбки: мне скучно и я зеваю… Но я боюсь говорить об этом, потому что мне уже досталось выдержать много разных споров и в том числе с почтеннейшим Тимофеем Николаевичем. Как я люблю „Тараса Бульбу”, „Вечера на хуторе…” и другие произведения Гоголя, столь же мне противно читать „Невский проспект”, „Ревизора” и подобные пошлости в писателе, обладающем сильным талантом».

«Почтеннейший Тимофей Николаевич», который возражал Неверову, – это Грановский, недавно сблизившийся со Станкевичем и его друзьями. Грановский, проживая в Петербурге, дружил с Неверовым, что не мешало ему вести с ним жаркие эстетические споры по поводу премьеры «Ревизора».

Через многие мили столь же страстно вел спор за Гоголя и другой член кружка – Константин Аксаков. В мае 1836 года он писал М. Г. Карташевской из Москвы в Петербург: «Я уже читал „Ревизора”, читал раза четыре и потому говорю, что те, кто называет эту пьесу грубою и плоскою, не поняли ее… Гоголь истинный поэт… Если он смеется над жизнью, над нелепостями, которые в ней встречает, то поверьте, что в это время на сердце у него тяжело, и он, смеясь над людьми, любит их и огорчается их недостатками».

Позднее П. Анненков с полным основанием писал в своей книге о Станкевиче: «Станкевич и весь круг его поняли с первого раза смех, производимый созданиями Гоголя, весьма сериозно, почти так, как понимал его впоследствии сам автор».

Но еще до появления «Ревизора» членам кружка – москвичам – удалось лично встретиться с Гоголем, хотя встречи были беглыми, недолгими.

В мае 1835 года, находясь в Москве проездом в Васильевку, Гоголь заглянул на спектакль в Большом театре. Вошел в ложу своего знакомого Сергея Тимофеевича Аксакова, рядом с которым сидел его сын Константин, который уже встречался с Гоголем раньше, в июне 1832 года.

«Нечего говорить, – вспоминает С. Т. Аксаков, – как мы были изумлены и обрадованы. Константин, едва ли не более всех понимавший значение Гоголя, забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание соседних лож. Это было во время антракта».

Вскоре в ложу вошел другой участник кружка А. П. Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: «Знаешь ли, кто у нас? Это Гоголь». «Ефремов, выпуча глаза также от изумления и радости, побежал в кресла и сообщил эту новость… Станкевичу…»

Гоголь, правда, в театре не задержался. Заметив движение в публике, свидетельствующее об интересе к нему, он вскоре оставил ложу.

Через некоторое время, в один из майских дней 1835 года, Гоголь решил прочитать у Аксаковых свою новую комедию «Женитьба». Аксаковы жили тогда на Сенной площади у Красных ворот (позднее Красноворотный проезд, д. 3). Присутствовали Константин Аксаков, Станкевич, Белинский.

«Но, увы, ожидания наши не сбылись. Гоголь сказал, что никак не может прочесть нам комедию, а потому и не принес ее с собой», – вспоминает С. Т. Аксаков.

Но все же друзьям удалось снова повидать любимого писателя. Для Белинского это была, кажется, первая встреча с Гоголем.

Возникает вопрос: почему же Станкевич, Белинский и другие, недооценивавшие многие зрелые произведения Пушкина, безоговорочно приняли Гоголя? Разве Гоголь менее глубок или менее труден, чем Пушкин? Конечно, нет. Просто для понимания Гоголя обстоятельства были более благоприятны. Произведения Гоголя более отвечали умонастроению участников кружка.

Нравилась гоголевская веселость, неудержимая стихия юмора – она так соответствовала юношескому оптимизму и жизнерадостности. В этой стихии молодые люди видели союзника по борьбе с чинопочитанием, поклонением ложным авторитетам, низкопоклонством, пошлостью… Дух гоголевских произведений соответствовал оппозиционному, «отрицательному» направлению кружка, питая и поддерживая такое направление.

Но это еще не все. Гоголь был юмористом, а юмор по самой своей природе передает противоречие поэзии и прозы, идеала и действительности.

Вспомним слова Станкевича о «Старосветских помещиках»: «…прекрасное чувство человеческое в пустой, ничтожной жизни». С одной стороны, светлое, поэтическое начало. С другой – пошлость, ничтожество, проза. Пошлость наступает на поэзию, душит ее, но само существование контраста и борьбы учит различать моральные ценности, углубляет философский взгляд на жизнь. Ведь жизнь, как писал Белинский в «Литературных мечтаниях», есть «борьба между добром и злом, любовью и эгоизмом». Словом, сама философская ориентация Станкевича и его друзей подводила их к Гоголю, делала его доступным и близким, в то время как многие стороны пушкинского творчества оставались пока закрытыми.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации