Текст книги "Любовь без мандата"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
15. Учительница главная моя
Но особенно и прежде всего я хочу вспомнить добрым словом мою любимую учительницу литературы Ирину Анатольевну Осокину. Умная, образованная, тонкая и остроумная женщина, она происходила из семьи дореволюционных интеллигентов, принявших советскую власть, работавших на нее и, как водится, пострадавших от нее в 1930-е годы. Ее отец служил в Генштабе и, насколько я понял из рассказов учительницы, был «вычищен» оттуда, когда Ягода и Гамарник затеяли операцию «Весна», чтобы избавить Рабоче-крестьянскую Красную армию от офицеров с царским опытом, так называемых военспецов. Дело в том, что они в своей массе поддерживали Сталина, видя в нем хоть жесткого, но государственника. А шеф НКВД и начальник Политуправления РККА делали ставку на «красного Бонапарта» маршала Тухачевского. Осокина от обиды хватил удар, и остаток жизни он провел в параличе.
Ко всему происходившему в стране Ирина Анатольевна относилась с иронией, даже с сарказмом, правда, никогда не переходившим в презрение. Я бы назвал ее взгляды ироническим патриотизмом. Это вообще особенность русской интеллигенции – посмеиваться над государством, критиковать и даже недолюбливать и в то же время честно ему служить. В нижних слоях общества, в той же рабочей среде, где я рос, отношение к государству было совершенно иное. Нет, не раболепие, о котором любят, сидя на собранных для эмиграции пожитках, порассуждать кочующие интеллектуалы. Это отношение я сравнил бы с восприятием родной природы – иногда благосклонной и щедрой, иногда жестокой и разрушительной, но неизбежной и неизбывной. Два чувства, одно из которых привито в семье, а другое получено от любимой учительницы, как-то странно переплелись в моей душе.
Семья у Ирины Анатольевны не сложилась, детей не было. В молодости она вышла замуж за военного, но тот, как многие фронтовики, пристрастившись к «наркомовским ста граммам», которые после жестокого боя для уцелевших превращались иногда в литры, не смог остановиться. Далеко не всем удалось вылечить искореженную войной психику. Очень точно этот послевоенный «всемирный запой» описан в книге Даниила Гранина «Мой лейтенант». В общем, брак распался. Вспоминая свою семейную драму, Ирина Анатольевна признавалась: самым унизительным во всем этом было обязательное сообщение о предстоящем разводе в «Вечерней Москве», когда твоя личная беда выставлялась на всеобщий позор. Знакомые бросались с вопросами: «Что случилось, Ирочка? Вы же такая пара! Он изменил, да? С кем?» Таким жестоким способом власть боролась с разводами, и порой не без успеха.
Ирина Анатольевна жила сначала с мамой, а потом, после ее смерти, которую очень тяжело перенесла, в одиночестве. Вся жизнь ее заключалась в книгах и учениках. Мне повезло: я стал ее любимым учеником. Ко мне она относилась так, как, наверное, относилась бы к собственному сыну: заботливо, требовательно, с верой в мое особое предназначение. Я рос под сильнейшим ее влиянием. Она не только учила меня литературе, но и жизни. Причем учила особыми, своими методами.
– Значит, встречаться она с тобой не хочет?
– Нет, – вздыхал я, почти сломленный первой сердечной неудачей.
– Ясно. Рекомендую Голсуорси. «Конец главы». Читать перед сном.
К выбору моей будущей профессии учительница отнеслась со всей серьезностью. Поначалу, занимаясь в изостудии, я мечтал стать художником. Разбираясь в искусстве, Ирина Анатольевна понимала: выбрать творческую профессию, не имея настоящего таланта, значит сломать себе жизнь. Втайне от меня она поговорила с руководителем изостудии Олегом Осиным, а потом решила перепроверить его точку зрения и попросила посмотреть мои работы опытного художника-педагога Николая Ивановича Лошакова, отца русского живописца Олега Лошакова. Я отправился на судьбоносную встречу с папкой акварелей и рисунков под мышкой. Как водится, разложил все на полу и сразу почувствовал: художник не знает, что мне сказать.
– Ну что ж. Хорошо! Вот только тяжеловат гипс у тебя. Ну… акварельки получше… Но переходы пока не получаются… Акварель – не рисунок… Ну ничего, через годик приходи, посмотрим, что и как…
Я, конечно, сразу ринулся к Ирине Анатольевне.
– Да, я с ним говорила. Надо уметь себе признаться: таланта художника у тебя нет. Давай думать, что еще тебе могло бы подойти.
Сначала собрались в архитектурный институт, потом в МГУ, на филфак. Я даже съездил в день открытых дверей на Ленинские горы, где заблудился в коридорах циклопического здания со скоростными лифтами. На этажах можно было увидеть иностранцев: индусов, китайцев, арабов, негров… А сверху открывалась вся Москва, до самых окраин. Какое счастье – учиться в таком замечательном вузе! Но Ирина Анатольевна отговорила:
– Юра, туда сложно поступить… Конкурс очень большой. Запасного года у тебя нет. Ошибиться нельзя – уже осенью в армию…
Слово «армия» она, в прошлом жена боевого офицера, с которым живала в гарнизонах, произносила с отчетливым ужасом. Ирина Анатольевна была уверена, что солдатская служба несовместима с моей тонкой душевной организацией, и очень удивилась бы, узнав, что опыту, полученному в армии, ее любимый ученик будет обязан своими успехами в поэзии, а потом в прозе. В общем, она вела себя как большинство интеллигентных мамаш, имеющих сыновей призывного возраста. Ее опасения передались мне, их отголоски читатель, наверное, уловил, знакомясь с приведенными выше моими солдатскими письмами. Да еще знакомые парни-дембеля на вопрос: «Ну как там?» – отвечали с нехорошими усмешками: «Лучше вешайся!» Я, дело прошлое, панически боялся провалить вступительные экзамены и загреметь в армию.
Надо признать, в главный вуз страны, как, впрочем, и в другие престижные высшие учебные заведения, уже в те годы поступали порой не столько по знаниям и способностям, сколько по связям и деньгам. Ходило даже словечко «позвоночник», обозначавшее абитуриента, принятого по звонку. Были и анекдоты: «У армянского радио спросили, почему прекращены вступительные экзамены в Ереванский университет. Армянское радио ответило: потому что все билеты проданы…» Из-за такого «позвоночника» или «позвоночницы» я пролетел мимо аспирантуры. Уже складывалась система, расцветшая после 1991-го, – когда за приличное вознаграждение детей готовили к экзаменам преподаватели, принимавшие потом вступительные экзамены. Ирина Анатольевна не стала посвящать меня в эти тонкости, но порекомендовала поступать на факультет русского языка и литературы в Московский областной педагогический институт им. Н.К. Крупской. Он располагался неподалеку, на улице Радио, и школа № 348 была базовой: в ней проходили педагогическую практику студенты, в их числе позже оказался и я сам.
В моей подготовке принимал участие без преувеличения весь педагогический коллектив. Ирина Анатольевна старалась довести написание сочинения и разбор сложного предложения до автоматизма, гоняла меня по экзаменационным билетам прошлых лет, которые добыла для нее знакомая преподавательница высшей школы. Иностранным языком со мной занимались обе школьные «немки» – Нонна Вильгельмовна Федорова и Людмила Борисовна Лохтюкова. Наша квартира была обвешана листками с немецкими временами, склонениями, исключениями, и младший брат Саша ныл, мол, некуда налепить график чемпионата по футболу.
Преподавателя истории (тогда хорошего историка в коллективе не было) нашла Анна Марковна. Это был профессиональный и очень дорогой репетитор, готовивший для поступления на истфак МГУ. Но и он занимался со мной безвозмездно, включив в группу, куда еще входили сестры-близняшки из состоятельной семьи. Преподаватель объяснил родителям, что это очень действенный педагогический прием: «Ваши девочки будут тянуться за мальчиком и добьются гораздо больших успехов». На вступительных экзаменах мне попался вопрос об Октябрьской революции, и я принялся рассказывать про переворот буквально по минутам, горячась, словно сам и свергал Временное правительство. «Такое впечатление, что вы там были!» – улыбнулся преподаватель, ставя «отлично». Все экзамены я сдал на пятерки и с учетом среднего балла аттестата набрал 24,7 балла. Обнаружив себя в списках, я вернулся домой, выпил целую бутылку сидра «Яблочко», изготовленного совхозом имени Ленина, и проспал сутки. Впереди было счастье.
Не зря же в июне 1976 года на выпускном вечере, в переполненном актовом зале я прочел специально сочиненные к такому случаю стихи:
Сегодня мы зрелы! У нас аттестаты!
Мы рады, мы даже как будто крылаты.
И словно огромные сильные крылья
Нам в жизни просторы дорогу открыли.
Через 40 лет я вложил эти строчки в пьяные уста поэта-бомжа Феди Строчкова из моей мелодрамы «Одноклассница».
С Ириной Анатольевной мы продолжали тесно общаться и после школы, но потом я совершил роковую ошибку, не познакомил ее с моей избранницей, не посоветовался, не рассказал о намерении жениться, не спросил ее мнения, которое, конечно, было бы одобрительным. Я по глупости нарушил особые наши отношения, ведь с отрочества она была в курсе самых моих первых «кружений сердца». Нет, я, юный осел, сразу пригласил на свадьбу. Ее это сильно задело. Она ограничилась телефонным поздравлением. А я обиделся и не являлся к ней год, а должен был примчаться и упасть в ноги. На человека, который столько для тебя сделал, вообще нельзя надолго обижаться. Когда, наконец, я появился в школе, Ирина Анатольевна была со мной благожелательно холодна и отстраненно доброжелательна. В ее манере поведения это означало: «Все кончено, меж нами связи нет…» – «Ну и пожалуйста!» Когда, повзрослев, я решил исправить ошибку, выяснилось, что после выхода на пенсию, в одиночестве, ее настиг недуг, из-за которого она когда-то разошлась с мужем. В квартиру она вообще никого не пускала, кроме одной подруги. О смерти моей учительницы я узнал много лет спустя. В общем, стыдно теперь даже вспоминать.
16. Человек хочет верить!
По окончании института придя в школу, я попал в ситуацию, характерную для позднесоветского педагога. Представьте, молодой учитель, иронически, как и большая часть тогдашней интеллигенции, относящийся к тогдашним идеалам, встает у доски. Он призван отвечать на жгучие вопросы о правде, социальной справедливости, смысле жизни. Но на некоторые из них он и сам не знает ответа. На другие знает, но поделиться своими сомнениями не может. Нельзя – он боец идеологического фронта! Много позже я прочитал у Ренана, что население делает нацией общее славное прошлое и общие высокие планы на будущее. С планами на будущее было уже сложно. Анекдоты про коммунизм как воображаемую и недостижимую линию горизонта рассказывали друг другу даже пятиклассники.
Герой моей повести, журналист Петрушов, по стечению обстоятельств пришедший ненадолго поработать в школу, чувствует этот разлад и пытается объединить учеников хотя бы героическим прошлым – поисками утраченной рукописи гениального писателя Пустырева, погибшего на фронте. Тут я воспользовался своим филологическим опытом – разысканиями во время работы над книгой о Георгии Суворове. К тому же в ту пору я хотел найти рукописи Николая Майорова, самого мощного поэта из тех, кто не вернулся с войны.
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, недолюбив,
Не докурив последней папиросы…
По воспоминаниям, перед отправкой на фронт он завез своей сестре два чемодана черновиков. Но мои поиски ни к чему не привели: архив так и канул бесследно – в отличие от рукописи первой части «Тихого Дона», которую Шолохов перед войной оставил на хранение своему московскому другу, а нашлась она только в XXI веке, поставив точку в спорах о том, кто написал великий роман. Впрочем, и с самого начала спорить было не о чем. При своем мнении остался лишь неистовый ревнивец Солженицын.
Мой Петрушов понимает, что этого объединения героическим прошлым уже недостаточно. Одного минувшего мало. Тем более что рукописи все-таки горят, хотя в конце я оставляю призрачную надежду на то, что великий роман Пустырева, возможно, уцелел… Между прочим, пермский прозаик Алексей Иванов в романе «Географ глобус пропил», написанном два десятилетия спустя после «Работы над ошибками», использовал этот мой сюжет, включая подробности личной жизни героя. В общем-то для литературы дело обычное: прочитал где-то, забыл, а потом словно озарило. Бывает… Но тут есть одна любопытная деталь: пьющий географ Иванова пытается увлечь детей не высокой духовно-нравственной целью, как мой Петрушов, вдохновивший подростков поиском утраченного шедевра. Нет, он просто обещает ученикам в случае консенсуса интересный поход – вниз по реке Чусовой, кажется, на плотах. Тоже дело хорошее, но разницу, надеюсь, читателям разъяснять не надо. Ну, и с ученицами у моего персонажа никаких заморочек не было и быть не могло. Я писал героя с себя.
Честно говоря, во время работы над повестью обо всех этих проклятых вопросах кризиса национальной идеологии я еще не задумывался – просто вспоминал свой учительский опыт, впечатления, коллег, подруг, учеников… Наверное, это даже хорошо: меня вела жизненная и художественная логика, а не вычитанная концепция. Критика прежде всего оценила в «Работе над ошибками» тщательно выписанную «анатомию и физиологию» поздней советской школы. Но ощущение надвигающегося катастрофического неблагополучия, взаимного отчуждения поколений, разрыва связи времен, необходимой каждому обществу, она тоже уловила. А главное – это почувствовал читатель. Споров вокруг «Работы над ошибками» было много. Как обычно, меня корили за ехидность и за то, что в описанном мной педагогическом коллективе слишком много недостатков. Математик Котик соблазняет практиканток, классная руководительница Гиря берет у родителей подношения, директор Фоменко ради карьеры предает друга, а субтильный педагог Максим Эдуардович и вообще с учеником подрался… Кстати, этот эпизод я позаимствовал из своего педагогического опыта: лично останавливал коллеге кровь из носа, разбитого учеником. О, это был скандал на весь район! А вот в «Гипсовом трубаче», законченном в 2012 году, мой герой Кокотов, тоже поработавший в школе, повествует о подобных побоищах как о почти рядовых эпизодах.
Вывод напрашивался сам собой – советское учительство в упадке. А ведь сколько говорено-переговорено: нельзя на основе художественного произведения давать системную оценку обществу. Ну разве, к примеру, «Горе от ума» рисует объективную картину тогдашней России? Кто ж в таком случае победил Наполеона – Скалозуб, что ли? Если все члены тайных обществ были балбесами вроде Репетилова, то с чего так испугался Николай Первый, почти изгнавший родовитое русское дворянство из власти, заменив его остзейскими немцами? Кстати, «немецкий» вопрос в начале ХХ века волновал русское общество не меньше, а то и больше, чем еврейский. Просто про это теперь забыли.
Литература чем-то похожа на кошку, норовящую всегда лечь на больное место хозяина. И в 90-е годы, когда страна буквально билась в эпилептическом припадке духовного и материального саморазрушения, именно учителя, такие негероические герои моей «Работы над ошибками», спасли Отечество. Да – спасли! Не получая порой даже своей мизерной зарплаты, они вставали у доски и учили детей, упорно отвергали дурацкие нововведения «асмоловых» из Министерства образования, потихоньку в чуланчики со швабрами складывали навязываемые «соросовские» учебники, учившие прежде всего нелюбви к своей родине… Они тихо объясняли, что Бродский никогда не заменит Пушкина, а Гроссман – Шолохова. Они начали упорную борьбу с ЕГЭ, закончившуюся возвращением экзаменационных сочинений. Кстати, по долгу редакторской службы я заметил, что тексты писателей, учившихся в школе в пору господства ЕГЭ, отличаются редкой беспомощностью, даже явному таланту трудно преодолеть косноязычие, ставшее результатом учения без сочинений… Они, российские учителя, не побоюсь громких слов, спасли и продолжают спасать страну!
У повести «Работа над ошибками» оказалась счастливая судьба. На сегодняшний день она выдержала дюжину переизданий. В 1988-м на киевской Киностудии им. А. Довженко Андреем Бенкендорфом (дальним потомком того самого шефа жандармов) был снят одноименный фильм. На главную роль режиссер пригласил дебютанта Евгения Князева, ныне народного артиста России. В целом фильм передает проблематику и настроение повести, но все-таки далек от оригинала. К тому же герой получился у режиссера и актера вялым и неубедительным, аморфным; он ни разу в фильме не ведет урок в прямом смысле этого слова: не говорит о своем предмете – русской литературе, а потому совершенно непонятно, как ему удается держать внимание класса и быть интересным для своих учеников. Зато с прилежанием снята сцена мытья старшеклассниц в душе. Голизна хлынула на истомившийся без эротики советский экран!
Зато вскоре после выхода повести режиссер Станислав Митин поставил «Работу над ошибками» в ленинградском ТЮЗе им. Брянцева. Спектакль шел с большим успехом, при полном аншлаге, и, что характерно, по окончании прямо в зрительном зале устраивались горячие обсуждения, длившиеся до ночи. Высказывались и восторженные, и уничтожающие оценки. Говорили и учителя, и школьники… Но мне почему-то запомнилась девочка лет тринадцати. Она встала и, глядя на меня полными слез глазами, сказала вдруг:
– Вы все правильно описали… Но во что же тогда верить?
– В себя! – весело ответил я, уже поднаторевший в перестроечных дискуссиях.
– Как же верить в себя, если ни во что не веришь? – спросила она и заплакала от волнения.
Потом, вспоминая эту юную зрительницу, я успокаивал себя тем, что в обществе уже началась неизбежная смена символов веры, что таков объективный процесс обновления, а я, будучи реалистом, просто отразил его в своих книгах. Но, честно говоря, в том, что на смену наивной, устаревшей вере пришел культ неверия, постмодернистским пофигизмом поразивший общество, виновата, конечно, и интеллигенция, в особенности гуманитарная. Она, если продолжить рискованное сравнение с кошкой, уже не ложилась на больные места, а в упоении их расцарапывала, рвала в клочья. Да, умом я понимаю, что советскую власть в конечном счете погубило небрежение опытом дореволюционной России, опытом православной цивилизации, погубила та жестокость, с которой была разрушена жизнь в 1917-м, та неумолимость, с которой гнали в счастье. А потом, когда, наоборот, надо было употребить силу, власть вдруг проявила какую-то предобморочную мягкотелость.
Крайностей, наверное, все-таки можно было избежать, если бы гуманитарная интеллигенция, призванная быть мозгом нации, не повела себя как, простите, козел-провокатор, заманивающий стадо на заклание. Она не смогла предложить взамен обветшалых советских идеалов ничего, кроме красивых фраз о свободе слова, предпринимательства и общечеловеческих ценностей, в чем ни черта сама не разбиралась. Свобода дело, конечно, хорошее, но, боюсь, смысла во всем этом не больше, чем в прежних лозунгах о мировой революции и пролетарском интернационализме. Новый, демократический миф так же далек от сути нашей русской цивилизации, как и прежний, советский. А может, и еще дальше… Да и сама свобода, как мне теперь кажется, это всего лишь приемлемая степень принуждения.
Я снова и снова с тягостным чувством вины вспоминаю полные слез глаза той девочки, хотевшей верить хоть во что-то. Кем она стала? Полунищей учительницей? Путаной? Наркоманкой? Челночницей? Офисным планктоном? Или удачливой предпринимательницей вроде Хакамады, похожей на плотоядную лиану? Не знаю. Знаю только, что я не мог не написать мои первые повести так, как я их написал… Не мог не стать колебателем тех обветшавших основ. Я не хотел да и не должен был подпирать своим словом рушащиеся своды. Но сегодня мне грустно и неуютно на руинах исчезнувшего мира под сенью шелестящей долларовой зелени. Нет, слава богу, я не оказался, подобно многим властителям советских дум, на обочине жизни и литературы. Читатели и издатели ко мне благосклонны. Не изменяя своим принципам и убеждениям, я вполне вписался в новую ситуацию.
Но почему же мне так грустно, черт возьми?
Почему?!
Март, 2001, 2017
Небо падших
Должен предупредить, что я записал его историю почти тотчас по прослушании ее, и, следовательно, не должно быть места сомнениям в точности и верности моего рассказа. Заявляю, что верность простирается вплоть до передачи размышлений и чувств, которые юный авантюрист выражал с самым отменным изяществом…
Аббат Прево. «История кавалера де Грие и Манон Леско»
1. Московский вокзал
Боязнь опоздать на поезд – верный признак того, что молодость позади. Было время – и я, вскинув на плечо здоровенный чемодан, в спринтерском рывке мчался, догоняя габаритные огни последнего вагона. А ведь догонял! Догонял буквально за миг до того, как обрывалась платформа и лоснящиеся стальные рельсы, точно змеи, расползались в разные стороны. Я всегда опаздывал и ни разу не опоздал по-настоящему. Мне даже нравилось, пришпоривая беспечальную застойную жизнь, создавать себе трудности и успешно их преодолевать. Молодость столько сил тратит на придуманные трудности, что у зрелости почти не остается сил на борьбу с трудностями настоящими. Возможно, именно в этом главная драма человеческой жизни…
И вдруг однажды мне разонравилось опаздывать, опостылело с замиранием сердца следить за дробным бегом секундной стрелки и скрежетать зубами, когда флегматичный таксист законопослушно тормозит на красный свет. Я стал приезжать на вокзал заранее и к моменту отправления уже сидел в теплых тапочках на своем месте, терпеливо дожидаясь скрежещущего первотолчка, с которого начинается путь к цели.
В тот вечер я уезжал из Питера на «Красной стреле» после унизительных переговоров с «СПб-фильмом». Мой сценарий о матери-одиночке, которая – чтобы прокормить детей – стала киллершей, был отвергнут окончательно и бесповоротно. Мне объявили, что в сценарии соплей гораздо больше, нежели крови, а следовательно, фильм не будет иметь кассового успеха. Я спорил, доказывал, что именно обилие соплей, а не крови обеспечивает полные сборы. Я просил особое внимание обратить на центральный эпизод, когда мать-одиночка между двумя заказными убийствами забегает домой – покормить грудью младенца. Я считал этот эпизод шедевром, достойным Люка Бессона. Но продюсер, молодой, коротко стриженный балбес, так не считал. Он совсем недавно пришел в кино из водочного бизнеса, был неумолим и даже собирался взыскать с меня выданный год назад и давно проеденный аванс, если я в течение двух месяцев не сочиню для студии сценарий «забойной» эротической комедии. Продюсер, по слухам, сожительствовал с известной питерской стриптизершей, воображающей себя еще и актрисой. Мне не оставалось ничего другого, как согласиться. Он обрадовался так, словно я только что продал ему свою бессмертную душу, он даже простил проеденный аванс и распорядился за счет студии отправить меня домой в спальном вагоне.
На Московский вокзал я приехал за полчаса до отхода и бродил по платформе, ожидая, пока подадут состав. Я думал о том, где взять деньги на ремонт старенькой «шестерки», которую разбила моя жена, поехав за покупками на оптовый рынок. Надо было также платить за дочь, поступившую на курсы визажистов. Холодный мартовский ветер продувал насквозь мой финский плащ, купленный десять лет назад на закрытой распродаже, устроенной для делегатов съезда советских писателей. А ведь я, мысленно распределяя деньги за сценарий о кормящей киллерше, собирался купить себе длинное кожаное пальто с меховой подстежкой. Купил…
Подали состав. Проводница глянула в мой билет и, буркнув: «Первое купе, второе место…» – спрятала его в раскладывающийся планшет с карманчиками. В теплый вагон я вошел первым. Узкий проход устилала ковровая дорожка, а со стены свисали вечнозеленые пластмассовые растения. Диванчики в двухместном купе были аккуратно заправлены накрахмаленным бельем, испускавшим едкий запах искусственной свежести. В изголовьях, точно наполеоновские треуголки, стояли подушки. Я переоделся в спортивный костюм с эмблемой «Спартака» на груди и меховые тапочки, а стоптанные башмаки вместе с дорожной сумкой из потрескавшегося дерматина затолкал подальше под сиденье. И стал смотреть в окно, для развлечения пытаясь угадать своего соседа по купе.
Сначала я загадал пышнобородое духовное лицо в рясе и скуфейке, но оно проследовало мимо четким, почти строевым шагом. Затем я помечтал о генерале с огромным животом. Многочисленная свита, состоявшая исключительно из полковников, была с ним столь заботлива, нежна и предупредительна, словно вела военачальника рожать. Но в другой вагон… Был даже момент, когда я вознадеялся провести эту дорожную ночь с юной длинноногой особой. Пьяно покачиваясь, она долго рылась в сумочке. Я подумал о том, что эротическую комедию можно начать с того, как в купе к скромному отцу семейства входит рыжеволосая красотка… Наконец она нашла билет, недоуменно помотала головой и повлеклась дальше вдоль состава. Без одной минуты двенадцать грянул гимн – поезд дернулся и пополз. Когда я уже решил, что остался в одиночестве, дверь купе резко отъехала в сторону: на пороге стоял лысоватый мужчина боксерской наружности. Несмотря на зрелый возраст, одет он был вполне по-молодежному: синие джинсы, вишневая рубашка, черная кожаная куртка и спортивные туфли. Боксер внимательно осмотрел купе, ощупал взглядом меня и спросил:
– Это ваше место?
– Исключительно! – ответил я с достоинством.
Он легко закинул в багажную нишу огромный чемодан на колесиках, поставил на свободный диванчик саквояж из натуральной рыжей кожи, потом отступил в коридор и позвал:
– Пал Николаич! Здесь…
В проеме появился невысокий молодой человек в распахнутом черном кашемировом пальто.
«Павел Николаевич! – сердито подумал я. – Меня в его возрасте никому и в голову не приходило величать по имени-отчеству…» Мне вообще иногда кажется, что мы живем в стране, где власть захватили злые дети-мутанты, назначившие себя взрослыми, а нас, взрослых, объявившие детьми. Потому-то все и рушится, как домики в песочнице…
– Здравствуйте, – сказал мутант весело и звонко, – вам придется перейти в другое купе!
Скажу честно, я человек совершенно неконфликтный, даже уступчивый, но одного просто не переношу – когда мне приказывают. Жена моя, кстати, давно уже это усвоила и никогда не говорит: «Сходи в магазин!» Нет, она, даже если я просто лежу на диване, говорит: «Милый, хочу тебя попросить… Конечно, если у тебя нет других дел!» В следующий миг, отложив все дела, я уже мчусь в булочную с сумкой в руке.
– Толик, помоги, пожалуйста, господину перенести вещи! – не дожидаясь моего ответа, приказал Павел Николаевич боксеру.
И только тут до меня дошло, что Толик – телохранитель. Мне стало не по себе. Конечно, умом я понимал, что нужно обратить все в шутку и перейти в другое купе – ведь подобные обмены местами дело в поезде обычное. Но в душе уже набухало злое, не подчиняющееся разуму упрямство. Если бы он не произнес это мерзкое словосочетание «вам придется», мне, разумеется, пришлось бы согласиться – и эта повесть никогда не была бы написана…
– Товарищ, кажется, не слышит! – высказался Толик.
Я молчал, упершись взглядом в пол. Узкие черные ботинки моего внезапного утеснителя были такими чистыми, точно носил их ангел, никогда не ступавший на грешную землю. Кстати, у мальчишки-продюсера, отвергшего мой сценарий, были такие же дорогие, узкие, без единого пятнышка ботинки.
– Где ваши вещи? Давайте пособлю! – предложил телохранитель.
– Я на своем месте и никуда не пойду! – ответил я несколько истерично, но достаточно твердо.
– Не понял! – удивился Павел Николаевич.
– А что тут непонятного? – крикнул я и посмотрел на обидчика в упор.
Лицом он походил если не на ангела, то на студента-отличника из фильма семидесятых годов: румяное круглое лицо, вздернутый нос и большие очки. Но в зачесанных назад волнистых темно-русых волосах виднелась проседь, совершенно неуместная в его розовощеком возрасте.
– Повторяю еще раз: вам придется перейти в другое купе! Толик, помоги господину!
Я обратил внимание, что, сердясь, Павел Николаевич сжимает свои и без того тонкие губы в строгую бескровную ниточку.
– Почему? Вы не желаете со мной ехать? Вы меня боитесь? – спросил я с иронией и пожалел об этом.
Глаза у студента-отличника оказались совершенно свинцовые, а взгляд равнодушно-безжалостный.
– Я никого не боюсь. Толик, не сочти за труд – сходи за проводницей!
Телохранитель ушел, а Павел Николаевич снял и бросил на диванчик пальто, потом дорогой пиджак с металлическими пуговицами, затем развязал изысканный галстук и остался в тонких черных брюках и белоснежной сорочке, обтягивающей наметившийся животик.
«Он и рубашки-то, наверное, в стирку не отдает, просто вечером выбрасывает старую, а утром надевает новую, как женщина – одноразовые трусики!» – с обидой подумал я.
– Вы напрасно уперлись, – с укором проговорил Павел Николаевич, снял очки, и лицо его стало совершенно детским. – Вам все равно придется перейти в другое купе… Я с незнакомыми людьми не езжу.
– Тогда купите себе самолет и летайте со знакомыми!
– Самолет у меня есть. Но сегодня я вынужден ехать поездом, – совершенно серьезно объяснил он.
Явилась проводница. Было видно, что за вмешательство ей уже заплачено или во всяком случае обещано – и немало.
– Гражданин, перейдите, пожалуйста, в другое купе! – потребовала она.
– Почему?
– Потому что молодой человек хочет ехать со своим другом!
– Не перейду!
– Хотите, чтобы вас перенесли? – вяло удивился Павел Николаевич.
– Если вы до меня дотронетесь, у вас будут большие неприятности! – предупредил я.
– Да он пьяный! – показывая на меня пальцем, крикнула проводница. – Предъявите документ! Я сейчас наряд вызову!
– Наряд? Очень хорошо! – Я достал из кармана и помахал в воздухе «корочками» с надписью «Пресса».
Это было удостоверение одной популярной и очень скандальной молодежной газеты, где я вел рубрику «Архивная мышь». Вообще-то удостоверение мне как внештатнику не полагалось, но ответственный секретарь, мой давний приятель, выписал «корочки», чтобы я мог посещать очень дешевую редакционную столовую.
Проводница растерялась: деньги деньгами, а с прессой лучше все-таки не связываться. Журналист ведь вроде смоляного чучелка – потом не отлепишься… Она пообещала договориться с пассажирами из другого купе и ушла.
– Не люблю журналюг! – весело сообщил Павел Николаевич. – Продажные вы все людишки!
– А вы покупали?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?