Текст книги "Бумажный герой. Философичные повести А. К."
Автор книги: Александр Давыдов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
6.3. Конечно, он неспроста решил усыновить котенка. Все ж дух его овевал каменные глыбы конечных истин и был открыт ветрам ледниковый пейзаж его существования, сплошь усеянный валунами. А может, и просто по доброте душевной, которую скрывал под грубой манерой. Хороший, в общем-то, мужик, истинный друг. Но вот что странно: стоило ему закрыть за собой дверь, он, такой мясистый и полнокровный, упорно присутствующий, мне показался полуденным призраком. Может, его вовсе не существует, а он мною придуман, даже выстрадан моей мыслью как предел ее осуществления? Ну, уж это полный бред. Так можно усомниться и собственном существовании. Конечно, друг мой не привидение, – о том свидетельствовал убедительный знак отсутствия: ни одного котенка в моем доме уже не осталось. Дом теперь навсегда уж опустел от детства, – вновь замкнулся круг моего с кошкой поделенного на двоих одиночества. К потере последнего котенка моя кошечка отнеслась на удивленье равнодушно. Первого же у нее, наверно, отняли слишком рано. Она тревожно пересчитывала оставшихся, – меня к ним не подпускала, фырчала и царапалась. Я жалел тоскующего зверька, да и сам ведь привязался к детенышам. Те не казались мне сокровенными, просто резвыми и простодушными. Не более причастными к тонким мирам, чем детеныши людские. Боролись друг с другом, играли, меня не больно цепляли своими еще мягкими коготками. В них выражалась природа в своем еще не роковом обличье, отпустив и звериным детишкам недолгий рай, глоток беззаботного счастья. Я-то поступил с ним нерачительно, чересчур жадно к нему припал и быстро выпил до дна, – а ведь некоторым его удается растянуть на всю жизнь. Я ж только приберег пару капель на последний час.
Закончилось мое гротескное, безответственное, но все ж как бы отцовство. Польза его – блик детства на мутном стекле. Не отцовство, конечно, но все ж его какие-то блеклые признаки. Моя иногда чуткая душа остальное домыслила. Я смог представить отцовскую упоительную нежность и острую жалось, к при его содействии произведенному на свет существу. Притом и гордость своим фаустовским подвигом. А суть отцовства, как я быстро понял, даже не в этой наперченной смеси гордости, жалости и нежности, а именно повод вновь пережить свое детство, заглянуть туда, откуда сочатся таинственные мелодии жизни, откуда настигают невиданные образы бытия, – так наш угрюмый опыт тщится представить обличье того, что существует вне облика. Откуда исходит немой миф, без которого жизнь наша скудна и бесплодна, – он же и застит мир, путает его тропы. Там же таится и время, пространственное и тоже немое, способное властно перепутать, выдуманные нашим поздним умом сейчас и потом, прежде и после. Оттуда струится наш образ, едва видный в зеркальном стекле, запотевшем от младенческого дыхания.
Да и вот еще банальное, конечно, соображение: отцовство это своего рода психогигиена. Раньше я с уважением наблюдал, как отцы играют со своими детьми в снежки, солдатики, паровозики, в другие дурацкие игры. Думал: вот ведь как старается ради ребенка. Фиг-то! Тут ребенок только оправдание, а по сути – возможность доиграть в недоигранное, осуществить инфантильные мечты взрослого человека. Короче говоря, я тоже всласть поиграл с котятами, валялся на ковре, позволял им по себе лазать. А вот еще третий важный для меня вывод, тоже банальнейший, – я сознал пользу, даже необходимость впускать иногда в свою жизнь новые чувства, даже такие пошлые, как чуть слюнявая сентиментальность. Несомненная польза – обертон, немного обогативший существование, чуть раздвинувший его границы. Ну пусть не новизна, так хотя бы иные сгущенья смысла.
Пережив квазиотцовство, испытав и нежность, и боль разлуки, я, честно говоря, окончательно укрепился в том, что пойти на отцовство действительное стало б для меня безумным шагом. Вал самых разнообразных эмоций и мыслей, слишком острое чувство смоет на хрен, разрушит до основания мое высохшее, хрупкое, ломкое бытие. Появится существо, которое мне будет дороже моей жизни, а мне б с моей-то собственной разобраться. Мое чувство к котятам было, как всегда у меня, и поучительным, и обременительным. Надо признать, что я так за всю жизнь и не овладел культурой чувствования. Так они у меня и остались дикарскими, вовсе не цивилизованными. Даже, казалось, не укрепленными в каком-то одном месте, – в сердце, допустим, как принято считать. Они поднимали мятеж по всему телу, вспыхивая там и сям, потом прорываясь, как фурункулы. Бучу, поднятую квазиотцовством, я с трудом удерживал в узде, потому все ж с облегченьем избавился от котят. Время, время, я берегу в нем остатки здравого смысла и хоть какой-то последовательности. Знаю ведь, что в моих часах зыбучий песок. Я упустил момент, – на деторождение стоило отважиться в юности, когда море по колено, не пугает и самый решительный шаг в неизвестность. Когда и личность, и жизнь еще гибкие, готовые всегда распрямиться, как примятая травинка. Да и стоило пожалеть женщину, которая, родив мне ребенка, навек завязнет в тенетах моего существования, став его полем, – а в полях моей жизни, я знал, задохнется любая.
6.4. Однако я еще долго вспоминал котят с печалью, а кошечка, окончательно изжив материнство, по-моему, про них и не вспоминала, о чем я ей прежде напророчил. Потом и я их почти забыл. За что даже и корил себя. Тут у меня двойственность. С одной стороны, всегда считал своим долгом сохранять верность угасшему чувству, упорно бдеть возле погасшего кострища, пытаться проиграть молчащими звуками давно стихшую мелодию, разбудить уснувших, а прежде резвых, демонов страсти. С другой стороны, всегда ведь мечтал избавиться от ранящих воспоминаний. Друг-мыслитель утверждал, что здесь нет большого противоречия, так как все это следствие моей постоянной тяжбы со временем, которое еще и упрямей меня, – не желало по моей воле ни вытянуться в струнку, ни сделаться возвратным по моей прихоти. В общем, он прав, – образ мой в зеркалах, наверно, потому и уродлив, что не синхронен. В нем сквозит даже голая кость. А роман моей жизни будто издан халтурным типографом, перепутавшим страницы.
Что ж удивляться, что мой зверек так скоро забыл свое материнство, коль меня в кошке и привлекала свобода от памяти? И все же я был задет. Значит, стоит и мне выпасть из картинки ее существования, которую я даже не пытался представить, как зверек и обо мне навсегда забудет. Впрочем, я убеждал себя в утешение, что память ее не картинка, а моторна, тактильна. Но тогда выходит, что я для нее не личность, не субъект с ему положенными чувствами, а некая перемежающаяся часть пространства, объект кошачьей географии. Пусть и важнейший, игра с которым, возможно, цель ее кошачьего существования. Выходит, что моя личность ей не важна, а важна только моторика, перемещения в освоенном ею пространстве, исполненном тонкими сущностями, куда я вторгаюсь, как грубый натурализм в мистическую пьеску. Для кошки я реальность тела, а не души.
После эпопеи с котятами кошечка изменилась. Видимо, она теперь вошла в женский возраст и уже потеряла резвость. Больше подремывала, ко всему равнодушная. Да и от моей любви к зверьку осталось то самое чуть тлевшее кострище, возле которого я был готов бдеть, соблюдая свою неизменную добросовестность переживания. Наша с ней связь теперь напоминала перезревшее супружество, – то есть уже умиротворенное чувство, которое, впрочем, глубинней пылающей как солома страсти, наверняка ее долговечней. Собственно, уже начался эпилог, который, правда, мог оказаться сколь угодно продолжительным. Кострищу долго еще дотлевать во временах и пространствах. Я верил, что зверек испытывает ко мне то же, подобное моему чувство, но выражающееся в иной форме.
Я теперь не заигрывал со своим зверьком. В меня прочно въелась хорошо оттренированная кошачья повадка, не убившая мысль, а сделавшая ее столь точной, что та уже не нуждалась в картинах жизни и памяти. Наверно, я прошел до конца путь ученичества, – сколько доступно человеку, освоил природное время, которое возвратно и растеклось в пространстве. Впрочем, все мы Божьи твари, и един Божий замысел. Остановились мои ходики, замерли навек юркие кошачьи зрачки, – и я не стал их чинить. Завершался избранный мною путь. Я хотел оттереть с окна вечности туманчик чужого дыханья, чтоб вне времени и пространства там всегда сиял мой верный образ. Устав от бессмысленных, вязких и ложных отношений с людьми, уповал на юркое, мохнатое зеркальце, посланника вечной природы в моем унылом жилище. Ну и получил, видимо, то, что и хотел. Глядеться в зеркала, верно, лишь дурная привычка. Образ, да, пусть и не зрительный, – я обрел себя в природном жесте, который манок для вселенской истины, отчасти ее выражение. Теперь объят временем, которое, мне прежде казалось, струится возле. Такое вышло обретенье без награды, истинный плод, обернувшийся почти фикцией, ибо лишен цвета, вкуса и запаха. Не потому ль я пребывал в не тревожном, но и не вдохновлявшем покое, сродни отупенью? Избранный мною путь был почти пройден, но цель его, случайно, не обронил ли я по дороге? Объятый временем, я чувствовал, что все пути будто пройдены наперед. Кругом водная, скорей, даже болотная гладь, где пробулькивались не в лад побледневшие вехи событий. Остаток прежнего разума мне иногда нашептывал, что я запутался в концах и началах и теперь окончательно сбрендил.
6.5. Вот она, лежит рядом, моя кошечка, мохнатый сфинкс, прикрыв свои провидческие вежды. Тут было впору вспомнить про плохую репутацию кошек, о чем я уже помянул. Не навел ли на меня этот с виду безвредный зверек дьявольский морок, а сам он, не впрямь ли чертово отродье? С таким вопросом я обратился к другу-мыслителю, – к кому ж еще? Он теперь тоже как-то выбулькивался невпопад из глубины покинутой мною жизни. Любопытно, между нашими нечастыми встречами наверняка успевали пройти годы в людском исчисленье, – он должен был давно поседеть, однако не менялся, будто покорно уступив свойствам моего нынешнего времени.
«Ты как-то хитро всучил мне котенка, – напомнил мыслитель. – Его наблюдал изо дня в день, – и ни на грош метафизики. Милое, нежное и довольно глуповатое существо. Загвоздка в тебе самом, – а зверек лишь приманка для твоих бесов. Чую твой исконный страх, что вдруг ощерятся зверскими харями сами родные души, что взбунтуются вещи домашнего обихода, в самой сердцевине которых гнездится предательство. Что весь привычный мир, вдруг да и вывернется наизнанку, разверзнется бездной и канет в нети. Страх не твой лично, наверно, всеобщий, – ведь святочные черти чаще рядятся в домашних зверей, казалось, надежных друзей человека. Не потому ль ты пошел в обученье к зверьку, чтоб, как думал, раскрыть коварный заговор? В своем безумье ты едва ль не подозревал, что родное лишь прикинулось родным, а на деле – точит нож, прицеленный тебе в спину».
Выслушав, я даже испугался, но вовсе не потому, что мыслитель раскрыл мой истинный мотив. Наоборот, – мне показалось, что и он говорит безумно, лишив меня своего здравого смысла, как последней опоры. Мыслитель продолжил: «Вот еще любопытней вопрос, которым ты, возможно, и задавался: сколь кошки причастны Богу единому? А может, они и вовсе безбожны? Святы животные вертепа, а кошки, напротив, не водятся ль только с демонами? С демонами обжитого места, которые заменили им рогатых лесных духов». – «Кошки не чураются икон», – напомнил я. «Да, не чураются, – кивнул мыслитель. – Подчас кажется, что они служители доброго домашнего бога, а не яростного Вселенского Духа, способного испепелить дотла. Его жрецы, которые уютным мурлыканьем могут убедить, что наш дом истинно убежище от всесветских бурь. Но – сам ведь знаешь, что жрецы лукавы. Коты, они и отчужденность, и уклончивость. Они – природа, для жилища губительная. Сами-то ничтожны, но в нашей фантазии впрямь могут предстать двойственной сущностью, двуликим чудищем».
Тут я подивился его прозорливости: в моих сновиденьях издавна мелькал образ кошки о двух головах, – вторая – не человечья ли? Впрочем, в последнее время друг словно б заглядывал в мою душу.
«Может быть, – вдруг осенило меня, – они воплощенная неискренность, подвох Творения?» Такой зигзаг мысли, казалось, обескуражил моего собеседника, который недавно вроде был готов предположить, что эти зверьки безбожны. Он даже поплевал через плечо, будто отгонял беса. «Нет, нет, – мотнул он головой, – такого быть не может. Ты поминал сам, что кошка ведь Божья тварь, частица единого замысла. Может, и верно, осколочек зеркала, средь бесчисленно многих, разбитого вдребезги бурленьем ненадежных эмоций, которым лишь изредка хватает силы и навыка, чтоб превратиться в чувства». Очевидно, что в тот день его мысль была непривычно зыбкой, неуверенной и противоречивой. Или, может быть, я свою, вовсе подменив кошачьей, оголил, сделал до конца уж бессловесной. Оттого чужая речь мне теперь слышалась, как невнятный гул или рокот, – я был уже не способен к ней подобрать верных слов. Мыслитель же, сглотнув слюну, закончил: «Твоя учеба у кошки, – одобрил, – чем не ловкий прием? Чего уж лучше – скинуть бремя Креста, погрузиться в безгрешную природу, где время не устремлено от обетованья к свершению».
Так сказав, он канул бесследно в моем неустремленном, потому болотистом времени, иль, может, речь его перестала до меня доноситься. Жаль, наверно, – в мной обретенном безобразном и лишенном памяти мире он, пожалуй, оставался для меня лишь единственным остатком прежней реальности. Но друг мой, признаюсь, с некоторых пор мне стал неинтересен, ибо говорил почти моими словами. Как и я, он стал подчас заговариваться, возможно, следуя наивысшей внятности. Афоризмы его лишились для меня смысла, каменные глыбы одна за другой обратились в песок. Теперь он уже изъят навсегда из моей судьбы, он иссяк, развеялся, как полуденный призрак. А что дальше? Блаженное беспамятное, в прямом смысле – безумие. Жизнь теперь мне являлась просверками, тлеющими блестками небесных шутих, – и каждый миг был случаен. В конце концов, совсем запутавшись в причинах и следствиях, я совершил преступленье, злейшее предательство: изгнал зверька из своего, точнее, нашего с ней жилища. Сам не знаю, зачем так поступил. Может быть, то было жертвоприношенье все ж не утоленным до конца алчным духам вины и памяти. Нет, скорей, так отделываются от ставшего ненужным учителя, мудрость которого изжита, затверженная назубок, а его назиданья теперь скучны и досадны.
А может, я все-таки хотел сотворить событие, чуть всколыхнуть болотную гладь застоявшегося тут времени. Однако все осталось по-прежнему, пространство – так и завороженным кошкой. Словно б она даже, как раньше, присутствовала, только теперь незримо, – жалко мяукала по ночам. С моей стороны было отчаянной смелостью, рискнуть вновь остаться один на один с населявшими мой дом призраками. Но лишь тихо шелестели знакомые голоса, ибо в доме пронзительной нотой звенела тоска по мной изгнанному живому существу. Кошечку я отвез далеко, в лес, кажется, хитро запутав обратный путь. Она вернулась примерно через неделю, – так сужу по дозе испитой мною грусти. Вот ведь уж точно мистическое свойство кошек, их способность через многие километры возвращаться домой. Что служит им компасом? Ну не запах, конечно, куда там. Наверно, зов покинутого ими пространства. Думаю, я и сам бы теперь, подобно коту, всегда б нашел дорогу ко мне родным призракам.
6.6. Услышав жалобный кошачий плач под дверью, я впустил зверька обратно в дом. Она ж, обидчивая по мелочам, мне простила мое предательство. Грязная, всклокоченная, жалко терлась об мои ноги. Впрочем, слишком уж я уверенно сужу о последовательности событий. У меня ж совсем перепуталось реальное с ментальным, я почти потерял способность различать внешнее с внутренним, да и потерял в том нужду. Зверька я, может, и вовсе не изгонял, а мне так представилось. А не мог ли он, учитывая путаность моего нынешнего времени, вернуться раньше, чем я прогнал его? Вот задачка, достойная шизофилософа.
Мое сокровенное время и то, что стремит к развязке, безумны одно для другого. В безумнейшем времени, которое лишь пустое пространство, устроенное моим жестом, был запечатлен мой образ, – точнейше, однако неощутимо. Я прислушивался, как рокочет мое бескорыстное время, набегая волнами прибоя. Мое сознанье стало истинно уединенным. Наверно, я все-таки, как и раньше, пребывал в жизни, но та меня лишь обтекала, не задевая душу, а люди проходили мимо, теперь все до единого – будто равнодушные незнакомцы на городских улицах. Осталось единственное родное существо – мой зверек. Я хранил к нему спокойное чувство, что больше взывает к памяти, нежное и ностальгическое. Так относятся к поглупевшему, теперь ненужному учителю иль к постаревшей с годами, прежде любимой супруге.
Я когда-то размышлял о причастности кошки Богу единому, но пока не решен вопрос, наделены ль звери бессмертной душой. Оттуда сомнение: повстречаемся ли мы с кошкой в том истинном мире, где, – верю яростно и отчаянно, – меня ждет встреча с родными душами? Там, где в звенящей пустоте, избавленный от всего неистинного, я буду пылать пятном своих неизжитых страстей – иль наоборот: мерцать благостным сияньем моих лучших стремлений, попранных несправедливой жизнью. Тем пронзительней становилась моя нежность к зверьку, что не так уж далек был миг нашей с нею разлуки. Завороженный кошкой, я позабыл, что она не есть природа целиком, а живое, смертное существо, – и кошачий век заметно короче людского. Мне предстояло вновь жить одному, отыскивая, куда б пристроить свою неприкаянную нежность. А как было б дивно, если бы там, в мире истинном, куда я кану, увлеченный воздушным вихрем, будет рядом виться мой таинственный зверь. Иль, может, его сонная душа так и останется навек в покинутом жилище одним из домашних духов иссякшего рода.
Тут припомню, что мне мой друг сказал напоследок. А может, и не напоследок, а так, между прочим: «Подлинное время не тикающая стрелка и даже не мера дел наших. Его суверен – угрюмый Танатос, оно не стремит вперед, но лишь иссякает. В кошачьем жесте – неведенье смерти. Не эту ли жуть тщился ты отогнать вкрадчивым кошачьим движеньем, вдохновленный мечтой о бессмертии?».
Дальше я не стал слушать этого совсем неглупого, но самоуверенного и, в общем-то, недалекого резонера. Ведь мне издавна мерещилась голая кость в моем зеркальном отраженье. А кошачий балет, еще вопрос, танец ли это жизни или смерти? Но не стоит о грустном. Я жив, и зверек жив, оба затеряны во вселенной. Вот он, рядом, – мне трется об ноги, лижет руку, будто во мне видит защиту от бытия.
Я завоевал себе иль получил в дар бескорыстное трехмерное, непоследовательное время, мне прежде недоступный объем бытия. Отчего б теперь не затеять великолепную игру? Вот хотя б эту самую повесть разбиваю на 6×6=36. Мечу два кубика, игральные кости, – левая покажет первую цифру, правая – вторую. Тут, наверно, миллионы сочетаний, – и все наверняка осмысленны. Это ль не лучший способ изжить всю свою жизнь без остатка, который – сожаленье об упущенном? Так можно играть едва ль не вечность, до тех пор пока не приберет мою зыбкую душу вовсе не угрюмый, а милосердный Танатос, и достоверный мой образ средь бесчисленных других воссияет в Том, Кто Всех Превыше.
Сотворение шедевра, или Пьета Ронданини
Посвящается Микеланджело Буонарроти
Раздел 2
Начну прямо со второго раздела. Даже странно, что я до сих пор не догадался опускать первую главу, часть или, к примеру, параграф. Все равно ж обычно их уничтожал, эту еще неуверенную мазню, состоящую почти целиком из охов, вздохов, всхлипов, претензий к бытию и благих намерений. Ведь начинаю писать всегда в эпохи ужаса, в иные времена занятый более приятными и естественными для человека делами. Неважно, каков ужас – поветрие ли чумы, занесенной крестоносцами, сейчас опустошавшее город, крах Гонконгской биржи лет десять назад, когда на площадях, неприбранными, вповалку лежали тела застрелившихся вкладчиков, или рожденье вредоносной идеи, что посеет соблазн в податливых человеческих душах, – и последствия будут чудовищны. Своим чутким ухом, своей еще более чуткой душой, я заранее слышал, иль предчувствовал, иль предощущал, как начинают опасно поскрипывать незримые скрепы событий. Ощущал гнусный настойчивый зуд, мерзкий писк, подобный крысиному. Этому зуденью и писку отзывались самые недра моей души, где сходятся вещие нити, прободившие вселенную от глубочайших земных глубин до самого небесного купола. Собственно, оговорку, что начинаю писать лишь в эпохи подступавшего неуюта, тоже мог бы спокойно опустить, отправив в изъятый заранее раздел первый. С нее ведь и начинал свою любую запись. Но в этих повторах не просто занудство, а еще и, что ли, настраиванье души, в соответствии с лишь мне ведомым камертоном, как музыкант пробует свой инструмент перед концертом. Да еще призыв к одиноким изверившимся душам, собраться на скромный пир моего слова.
В уютные времена кому ж оно на фиг нужно чужое слово, тем более непрактичное – не «на» и не «дай»? Чуть ни все верят в незыблемость мироздания. Едва жизнь поманит уютом, так уж готовы вообразить, что это навек, что уют, закосневший и сонный, так и пребудет до скончанья света. Мне ж мир всегда видится хрупким, будто стеклянный, сквозь поверхность которого различаю мерцание сути. Даже будто хрустальным органчиком, иногда звучащим призывно и нежно. Но вот вторгается гадкий звук, словно монеткой скребут по стеклу или крыса хихикает. Это вдруг трещинка начинает змеиться по его стеклянной иль хрустальной поверхности. И делаются неверны скрепы ненадежного мира.
Тогда я испытывал смущенье, но не страх, еще с детства испытанный чувством, сперва кошмарным, потом же умиротворяющим, – что я не участник мира, а его созерцатель. Не субъект и не жертва событий, а сторонний их наблюдатель. Может быть, чувство, что я единственно живущий в мире суетливых мертвецов. Оттого ответственный за все мироздание. Мой ангелок, ты, вижу, со мной не согласен. Говоришь, что и я из той же материи, что все остальные, – из праха земного, робких надежд, дурных и благих привычек, из собственных и чужих упований. А значит, в той же мере живой мертвец. Но разве ж это дурное чувство, разве ж гордыня себя ощущать ответственным попечителем мирозданья, как верный служитель Творца, – это ль не, наоборот, наивысшее смиренье? Что ж за гордыня такая, что чурается мирских благ и славы, на которые вовсе не претендую. Говоришь, ангелок, что еще хуже, еще зловредней та, что вроде б не требует воздаянья. Не жаждет ли втайне наивысшей награды, пред которой меркнут земные блага? Наверно, ты прав, ангелок, я и сам в себе вечно подозреваю грешные помыслы, даже не выраженные определенной мыслью.
Но мне действительно дорог этот хрустальный, хрупкий мирок, словно изобретенный каким-нибудь садомазохистом. Не созданный так, а будто перетворенный безумным мечтателем. Собственно, нашей же эгоистичной мечтой, напрасными упованьями и нуждами тела. «Люблю тебя, мой хрупкий и грешный мирок! – я подчас восклицал, раскинув руки вширь, как Распятый на небольшом, однако пронзительном полотне из городского музея, всегда выбивавшем у меня слезу восторга и умиления. – Люблю тебя, бессильной и бесцельной, бестолковый мирок, может, и неразделенной любовью». Такой уж, каков он есть, – немного затхлый, чуть пропахший плесенью, лишь иногда сочащийся ароматом, как благоуханные мощи святого, лежащие в тайной пещере, как потаенный смысл. Я – созерцатель мира, но и за мной бдит извечное пронзительное око – лишь вопрос, но без ответа. А мне-то кого вопрошать? Не этих же суетливых мертвецов, иногда чуть назойливых, которых люблю в целом, а по отдельности отношусь с благодушным презрением, как, впрочем, и к собственному земному естеству. Моя жизненная, в широком смысле, плоть, такова же, – ты прав, ангелок, – как любая другая, столь же благопристойна, в меру безумна и безответственна. Я, надеюсь, по жизни неглуп, я и щедр на житейские советы. Довольно находчивый собеседник, отчасти даже мастер словесного бильярда – от двух бортов в лузу.
Я готов говорить с кем угодно, но все ж это не более чем фантомные беседы, не достигавшие и не постигавшие сути. Разве что с тобой, ангелок. Я ведь вообразил его еще в своем нежном детстве, выпавшем на свирепо атеистичное время. Даже не как высшую сущность, а человекоптицу, поселившуюся в моей комнате да так и прижившуюся там навсегда. Сперва и не образом, а словно дыханьем неведомой мне благодати, смутным ощущеньем причастности вселенскому мифу, откуда новогодняя елка и другие прелести детства. Образ уже проявился позднее, – оказалось, что это мой ангел-хранитель. Эта птица-хранитель отвечала на мои детские вопросы. Не впрямую, а загадками и притчами, – случалось, лишь чуть лукавым молчанием. Но, в своей детской мудрости, я и не требовал точного ответа. Так и сопутствует мне с тех пор это создание моего инфантильного ума и незрелого чувства. Не обижайся, ангелок, твой образ – единственное мое обретенье в жизни. Ты мне навеваешь те сны, что не мирские, которые, бывает, бесовский морок, а без похоти, злобы, искаженных будней; вещие сновиденья, которые достоверны и безусловны, как сама явь.
Раздел 3
Даже Господь для меня, вроде б человека мыслящего, отнюдь не Бог философов, а Бог рождественской сказки, что лишь едва коснулась моего детства с нежностью голубиных крыл, но и теперь укрепляющей дух. Да я скорей горжусь своей верой, так и не обогащенной ни знаниями, ни моим скептическим умом, не опытом жизни, оттого детски наиной. Пребуду же как дитя! Нет нужды, что жизнь оплела роговым коконом это раннее нежное чувство, – тем оно будет сохранней. Кокон или паутина – эти мои ментальные миры, непредсказуемо один в другой перетекающие?
Я вопрошал своего ангела, где ж она пролегла, та трещина, что в который уж раз коварно рассекает нами выстраданный иль, может, вымученный образ мироздания? «Или там, или тут, или здесь», – ответил мне ангел, без тени улыбки, помавая крыльями во все стороны света. Уж не обрушится ль наземь весь небесный купол о семи хрустальных сферах, как лет пять назад рухнул свод публичного бассейна, ранив и загубив осколками благодушно резвящихся людей? Если честно, и фирма, где служу, причастна к возведенью злосчастного купола, но лишь косвенно, так что моя совесть почти спокойна. К тому ж я не скрепил проект своей подписью, поскольку тогда как раз находился в служебной командировке.
Знаю, что существует теперь полузабытая теория о том, что Земля, мол, вращается вокруг неподвижного Солнца, о множественности миров, бесконечном пространстве. Она, понятное дело, крайне сомнительна, но я, в отличие от наших теологов, вовсе ее не обвиняю в неблагочестии. Скорей уж это они маловеры, предписывающие промысел Господень. Нет, для меня эта, признаю, дерзновенная теория – просто утомительная чушь, бесцельный соблазн уму и воображению. Ей протестует мои разум и чувство. Как ни напрягаю воображение, ну не могу себе представить бесконечного пространства. В детстве, пытаясь вообразить его, буквально доводил себя до обморока. Не верю я, не верю в эту геометрическую абстракцию. Ведь конечно все, что мне дорого. Любое свершенье имеет исток и исход, а все наши дерзанья, потом упокоятся в вековечном веке, где смежит свои настырные зенки демон времени, не отличимый от ангела смерти. Вот и бесконечность времени еще большая морока. Ну, бесконечность вперед, хотя и безысходна, но ее более или менее можно представить и с ней примириться, – этакая неиссякаемая перспектива, правда, способная превозмочь все наши созидательные усилия. А бесконечность назад? Выходит, что время, своим прямолинейным лучом пробуравливает даже изначальный хаос, предшествующий космосу, чтоб затеряться в неведомом отдаленье. Получается, оно уже заранее в прах размололо всякую определенность, еще до нашего рождения. Но вот тут-то и слабина теории беспредельного времени. Мы-то существуем, каковы есть; и мир – каков есть, а не любой и всякий. А коль мир определенен, то и время имеет начало, таким образом, не столь радушное для всякой всячины. Этот аргумент я не только сейчас придумал. Еще студентом так прямо и написал в своей курсовой работе, даже удостоенной награды на конкурсе молодых дарований.
А кто же мы и каждый из нас в этом беспредельном пространстве и времени, – уж не говоря о том, что, выходит, и само мирозданье состоит из бессмысленных мельчайших соринок, как утверждал мой сокурсник, которые не разглядеть даже самым пристальным взглядом? Получается, мы мельче мошки, той самой соринки, – как говорят математики, стремимся к нулю. Да, эта теория демократична: тут равны в своей малости и архонт, и последний из его рабов. Пожалуй, демократия наших полисов и впрямь основывается на этой абстрактной вселенской геометрии. Но постоянно твердил и буду, что демократия не самоцель, а средство. Даже поднял эту острую тему на собранье ареопага, за что чуть не был побит камнями, заподозренный в склонности к тирании. Это я-то, для которого любой из нас – в сердцевине вселенной, центр которой, как известно, везде, а периферия нигде? В это буду я верить до самого исчерпанья времен.
Короче говоря, мне гораздо ближе и понятней птолемеевская модель, которую мы знаем еще со школы, а вовсе не пропасть набитая звездами. Я так и вижу нас плененными в хрустальном яйце, охваченном гармонией сверкающих обручей, что тревожно мечется по Божьей ладони. Если ж предаться праздносмыслию, как наши ученые педанты, то и бесконечность им потом выдаст какой-нибудь фортель, и время взбунтуется. У какого-нибудь умника в конце концов пространство окажется криволинейным или, там, он заявит, что, мол, время зависит от скорости. А его, например, ученик, что и вовсе нет ни пространства, ни времени. Уж мне поверьте, лишь стоило им начать, и до такого безумства докатятся. И это будут вовсе не только научное мнение, годное для ученых конференций и отраслевых бюллетеней. Те, кто уничтожил мир, так сказать, теоретически, не успокоятся, пока его не уничтожат физически. Разрушительная сила теорий наверняка воплотится в созданье страшного оружия, по сравнению с которым и архимедовы баллисты, и греческий огонь, и даже китайские пороховые петарды покажутся детской забавой. В общем, педанты и научные злоумышленники, как хотят, а я лично буду коротать век под небесной чашей, исполненной не распылившейся в бесконечном пространстве благодатью.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?