Текст книги "Бумажный герой. Философичные повести А. К."
Автор книги: Александр Давыдов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
«Ты прав и не прав, – ответил я мыслителю. – Свой образ я и впрямь полагал похищенным родными душами. Даже не раз и навсегда, а похищаемый и по сю пору. Теперь я похож на кота, пусть пока неофита, а как похитишь кошачью душу, – да и есть ли она вообще? – коль там пустота: ни соображений, ни памяти, ни отчетливого изображенья. Именно что только приманчивая пустота. Мой танец не теургия, а пусть мелкая ворожба, которая к себе призовет не вселенский смысл, так хотя бы мой достоверный образ, затерявшийся в нетях. Для домовых же, не думаю, что мой балет привлекателен. Мне чудится, они хохочут до упаду, наблюдая мои неталантливые потуги».
5.1. Зверек, надо сказать, в это время лежал у меня на коленях, недвижный, будто сфинкс, и равнодушным взглядом дарил нас обоих. К тому времени кошечка уже так освоила, уверенно разметила мое жилище, что я мог тут существовать исключительно кошачьим жестом. Друг-мыслитель, напротив, был бесцеремонен, словно вовсе не замечая здесь тонко намеченных путей, извилистых троп и таинственных проплешин. Я был не раз готов ему крикнуть: «Не нарушай!». Притом что сам же он говорил о хрупкости моего домашнего пространства. Однако друг мой был чуток в мысли и груб в чувстве. Вот ведь неизящное существо, с какой-то мужицкой прочностью своей крепко слаженной мысли. Полная противоположность моему зверьку. Казалось, тот должен бы его ненавидеть. Но нет, всегда будто радовался его приходу, терся об ноги, даже иногда взбирался на колени. Притом что сам друг-мыслитель к моей кошечке оставался, как я сказал, вовсе равнодушен. Ну, ясное дело – женщина, чем ее меньше, тем она больше.
Скорей, это я был задет его равнодушьем к моему зверьку. Но этот мужлан и вообще был чужд любой красоте, еще не считать кристаллической прелести его собственной мысли. Он всякий раз уходил от меня, оставив нарушенное пространство, хаос грубо разорванных нитей. Кошечка ему и это прощала. Жестом, движеньем, изгибом, прыжком она тотчас воссоздавала нарушенные связи, вернейше сопрягала ближнее с дальним, видимое с незримым. Судя по всему, устроенный мыслителем кавардак она вовсе не полагала роковым. От моих же наивных попыток ей помочь в ее созидании, – тоже изгибом, движеньем, – она лишь досадливо отмахивалась. Не лезь, мол, коль не умеешь.
Впрочем, тот факт, что я пошел к ней в ученики, кошечка наверняка заметила. В отношении меня у нее появилась довольно деликатная, но все-таки покровительственность, – то есть нечто для меня унизительное. Я признаюсь, ей мстил, – мелочно, что тем более стыдно. К примеру, будто по забывчивости, на сутки оставлял без еды и питья. Она-то, конечно, понимала, что я так поступаю не из жадности, а свожу счеты. Ей возмутиться б, как было прежде. Но теперь она проявляла блистательное равнодушие к мирскому, полную от него свободу, – устраивала для меня назидательные мистические концерты, свое изящество демонстрируя во всем его блеске. Противоречивость кошек меня всегда озадачивала: с одной стороны – вязь таинственных движений, провидческая полудрема; с другой – пристрастье к низменно бытовому. Если смотреть на кошку взглядом приземленным, то, может показаться, что стремленье к пище – главный, если не единственный стимул ее существования. Даже я иногда начинал сомневаться, не выдумал ли я связь моей кошки с тонкими мирами, приписав мою собственную грезу. Не попал ли я в когтистые лапы опытной мошенницы?
Может, эта мелкая хищница строит из себя невесть что, только для того, чтоб я ее кормил. Ведь исключительно к моему кличу «Кушать! Кушать!» она проявляла стопроцентную понятливость, хотя в питании проявляла разборчивость, не как уличные драные полосатики, которые лопают что попало, притом не страдая несвареньем желудка. Природная аристократка, она никогда сразу не набрасывалась на пищу, всегда сделав благопристойную паузу. Кроме призыва питаться, я знал еще, что коты отзывчивы к данному им человеком имени, но моя кошечка так и осталась безымянной. А это ведь ее могло мучить еще как.
5.2. Бывают мошенники непонятной для меня породы. Так заморочат, такую наведут цветистую иллюзию, тем в себе изобличив талантливого, – бывает, почти гениального, – творца. А цель-то всего – спереть у тебя из кармана десятку. Подобные встречаются не только меж уличной шантрапы, но среди политиков и лжепророков. Я подчас задумывался: не стала ли моя кошечка для меня лжепророком? А я лох перед ней. Иногда я был готов думать, что и кошачий танец не что иное, как всего лишь эстетизированное попрошайничество. Но так ли это принижает кошачью породу, если, по мнению иных неглубоких, но довольно изобретательных теоретиков, и людьми правит голод, а мы все, выходит, нечто вроде довеска к собственному желудку, этакая опухоль на своей прямой кишке или пищеводе? Отчего б тогда не допустить, что и эти зверьки подвержены низшим мотивам, которые подоплека культуры упоительного кошачьего жеста?
Да нет, конечно. Мои сомненья проистекали из обычной моей мнительности и наверняка подогревались стремленьем уже более тонко принизить учителя. Не верю я, разумеется, и в то, что все взлеты человеческого духа лишь отрыжка переваренной пищи. Сужу по себе. Сам-то я довольно мало подвержен низшему. Если и пригнетен к земле, то все-таки жизнь для меня – мелодия тайной свирели, которая сочится из всех пор мирозданья. Там сквозит мотивом, средь других бесчисленных, и мой давно потерянный образ, в музыкальном своем воплощении как ускользающее отраженье на небесной амальгаме.
Но я все же пока еще не одна только чистая мысль, и вовсе не отрицаю настойчивость низших потребностей. В тонкие эманации, вокруг меня вьющиеся, вплетаются, конечно, и крепкие запахи плоти. А кошка тем более – весьма живой зверек. В какой-то мере, не только лишь голод, но и похоть должна ею править, которая тоже, как иные считают, подоплека высших порывов. Кстати, я как-то слышал нелепое мнение, что кошки могут спариваться с домовыми. Я скорей обвенчал бы ее с местным ангелом.
Наши с ней отношенья были вроде любовных, но чистейшие, конечно, даже будто бесцветные, не замаранные никаким греховным чувством или, упаси бог, неблаговидным намерением. Я впервые с детства познал истинно платоническую любовь и уповал на ответную. Если, как я, себя потеряешь в суматохе чересчур поспешного бытования, то что, как не взгляд любимого существа может восполнить утрату? Но не земной женщины, где отразится одна лишь твоя гордыня, а зверя, приобщенного к стихийным духам, исполненный пристального равнодушия самой природы. Не знаю, – и не хочу знать, какова оптика кошачьего глаза, но верю, что мой образ в ее дремотной и сокровенной душе, созвучной природе, отразится в объятьи небес, – в ней тоже и ад неизбывен. Да, готов признать, что освоенье мною кошачьей пластики в какой-то мере любовная игра. Отказавшись от человеческого, я был готов сгореть в кошачьем аду, – где два ее глаза – огнедышащие сопла, – чтоб дымком воображенья воспарить в небеса. Это мне смутно нашептывала моя теперь запустевшая мысль.
Надо сказать, что сексуальные порывы моего зверька вызывали у меня отвращение. Обычно ее сексуальность дремлет, тогда она – богиня. Когда ж просыпалась, – как я убедился, не только в марте, – куда ж сразу девается ее утонченность, достоинство, духовность? Мерзейшие вопли, в которых исступленно бесстыдный зов плоти; гнусно похотливые телодвижения. Я вовсе не ханжа, понимаю – природа, все такое, инстинкт. Но в данном случае природа просто бесчестит это изысканное творенье, уверенно плетущее зыбкую вязь полусуществований. Какой уж там балет? Разнузданность шлюхи. Мы, люди, все же научились куда пристойней облекать нашу похоть.
В период весеннего гона наш с нею галантный роман обрывался. Я даже терял к несчастному, по сути, зверьку всякое уважение. Кошечка же, обычно неприступная, как раз начинала меня домогаться – льнула, об меня терлась. Искала моей защиты. А я-то, жестоковыйный, брезгливо отстранял ее ногой. Не предположить ли тут ревность? Но к кому ж ревновать, к природе, что ли? Надо было б к зверьку испытать сочувствие, а не как я – только ожесточенье. Даже себе позволял его оскорблять впрямую, когда зверек меня будил ночью своим дурным похотливым воплем. Не звучит ли в нем так и не искупленный первородный грех, к которому не приобщил ли животных древний Адам, их в начале века наделив именем? Нет, это уж точно бредовая мысль, однако в ней что-то есть.
5.3. Когда зверек испытывал муки плоти, я чурался его. Даже в себе почти изживал кошачью пластику. Сама кошачесть мне становилась мерзка, а их жест, теперь казалось, меня марал их природной бесстыжестью. Чудилось, и сам сейчас взвою, будто мартовский кот. Хотя б не в муке пола, а в страстном порыве себя исторгнуть из человеческого естества. А кошечка-то как раз была готова мне покориться, стать чуть не моей рабыней. Мне б умилиться ее беззащитности пред силой, которой равно покорны люди и звери. Пред нею никто уж не хозяин, не раб, не ученик, не учитель. Отношенья животных с Богом Единым – их сокровенная тайна, но великой богине страстей мы наверняка все равно покорны.
Я пережил не один кошачий гон, пока во мне все ж исподволь не зародилось к ней сочувствие. Не зверюга я все-таки, – в себе постепенно взращивал состраданье к животному, учился ему прощать истошные вопли, полосовавшие ткань сновиденья обычно в самый трепетный миг, на рассвете, когда душа встревожена и разверста всему, как живая рана. Я уже не осыпал кошечку проклятьями, не пулял в нее тапком. Наоборот, ласково журчал: «Ну кисонька, ну родная, потерпи». Как ни странно, действовало. Вот она, сила добра въяве. «Добрей надо быть, – напоминал я себя, – и не абстрактно, а так, попросту». Зверек постепенно затихал, все ж напоследок независимо пискнув. Что и подтверждало его чуткость к для него насущному человеческому слову при полнейшем безразличии к пустопорожнему.
Так и раньше надо было: снисходить к природе, а не подозревать в ней издевку. Увы, это могла бы мне подсказать только мудрая женщина, которой со мною рядом не оказалось. Сам же я по натуре эгоистичен и раздражителен. Когда-то был нежен, теперь как-то высох, – душа будто ороговела, став темницей непросторной для чувства. Она лишь ворчливо зудит в ответ провокациям мира, будь то судьбоносным или мельчайшим, впрочем, доступная некоторому чисто рассудочному милосердию.
Как-то раз, – именно ль из милосердия или чтоб избавиться от мартовских воплей? – я решил одолжить у соседей их ничем не примечательного кота, довольно тощего, в обычную полоску. Причиной тому, что я выбрал для своей кошечки столь заурядного любовника, была все-таки не ревность, как можно заподозрить. Первый претендент был роскошным, огромным, пушистым котярой, напоминавшим сибирского. Притом, вальяжный, стильно заносчивый, с расчитанно ленивой повадкой прирожденного соблазнителя, на которую падки женщины. Увы, он оказался кастратом. Случай нередкий и в человеческом мире. Так что унылого задохлика, которым, по моим понятиям, невозможно увлечься женщине, я для кошечки выбрал почти ненамеренно. Но все ж в глубине души был рад, что так получилось, хотя убеждал себя, что тут речь идет не о чувствах, а о просто физической потребности. Я гордился своим милосердием, как и тем, что в отношениях со зверьком одолел дурной инстинкт собственника, но чувствовал и патологичность, отчасти зазорность подобного сводничества.
Соседи откликнулись на мое предложенье с радостью. Их зверь в это же самое время им устраивал почище концерты, чем моя умница, да еще и с буйством. Я через стенку слышал, как он мечется по соседской квартире, сшибая мелкие предметы, и визгливые упреки его хозяев. Встал вопрос, где быть случке, – так назвали соседи, у меня-то, конечно, язык не повернулся произнести это гадкое слово. Я предложил свое жилище, притом вовсе не желая стать свидетелем разврата. Готов был, оставив любовников наедине, переехать на пару дней к другу-мыслителю, чье незамаранное бытом сознание меня способно было утешить в моих больших и мелких горестях. Тут я, кстати, вспомнил, как мне один приятель рассказывал о своем домашнем боа-констрикторе. Вот крепкие нервы и стойкая душа, коль меня даже мой, такой обычный в наших краях зверек, довел почти до безумия. А как проникнуть в темную душу рептилии? Впрочем, приятель тот был американец, к тому же поэт, то есть смесь безумия с практицизмом. В том, что он допустил в свой дом змею, мог содержаться глубокий замысел, сходный с моим, хотя по виду обратный. Учебой у кошки, я надеялся возвысить сознание, а тут не попытка ль, подражанием змею, его низвести на рептильный уровень, извести вовсе? Но, главное, в обоих намереньях брезжит провидческая пустота, что избавит от памяти и обременительного, слишком настойчивого существованья в мире. Не забудем также и змея-искусителя, – коты все ж искусители не такие умелые. Ну их, змей, они противно скользкие. Если б я вздумал у них поучиться, пришлось бы ползать на чреве. Однако если говорить о змеях не легендарных, а чисто зоологических, то, говорят, они привязчивей к человеку, чем кошки.
5.4. В общем-то, не моя цель строить гипотезы об отношениях людей, тем более американцев, со змеями, существами еще мифологичней кошек. Я, собственно, припомнил именно рассказ поэта о случке его пятиметрового змея с такой же длины боа-констрикторшей. На этот срок он переехал в гостиницу, наверняка с американской предусмотрительностью расчистив помещение от мебели для змеиных любовных игрищ. Даже один-то змей может так измызгать, изволтузить домашнее пространство, что мало не покажется, как и не снилось кошке, а тут – пара, к тому ж в любовной схватке. Оба – искусители. Тут, может быть, корень поэзии, откуда произрастет древо с прельстительными плодами. Поэзия истинно великая. Однако знакомый поэт вряд ли был великим. На мой вкус довольно сух и академичен, как засохшее древо соблазна с уже сморщенными плодами. Покидая жилище, он из любопытства подглядел в щелку за резвыми любовниками. «Представляешь? – мне говорил с восторгом. – Они вот так вот, так вот», – и бойко шевелил перекрученными руками. Выходило забавно и вовсе не драматично. Я, пожалуй, не стал бы подглядывать. Но мне и съезжать не пришлось. Соседи настаивали, что коту привычней вязка (еще одно гадкое словцо!) на его собственной территории. Этот развратник-заморыш наверняка сменил уже не один десяток мимолетных невест.
Перед тем как отправить кошечку на этот пир плоти, я был с нею как никогда нежен. Накормил до отвала ее любимой пищей. Она ж, как всегда чуткая, притихла. Мне даже показалось, что гон иссяк и можно теперь отменить вязку, случку – или как там еще назвать эту пакость? Но нет, плоть оказалась настойчивой, моя сокровенная ночь вновь содрогнулась от сладострастного вопля, испуганно прянули мои нежные сновидения. Поутру я наконец решился. Стоило мне выпустить кошечку из ею обжитого вдоль и поперек пространства, как зверек, следуя своему вернейшему инстинкту, то есть мышленью без образов, которым я тщился овладеть, скользнул кратчайшим путем к соседской двери. Я покинул ее в смущенье, будто неопытный сводник.
Весь день я ревниво прислушивался. Стенка была тонкой, по крайней мере, соседская дочка много лет терзала мне уши единственным фортепьянным мотивом. Но теперь за стеной царило затишье, иногда прерываемое жалким повякиваньем плюгавого котика. Так продолжалось дня три, – кошачья свадьба, видимо, все откладывалась. Может, и вовсе не клеилась. Встретив соседку в лифте, я предложил забрать у нее мою кошечку. «Не торопись, они привыкают друг к другу, – ответила беззаботно. – Скоро начнется». Ну что ж, почему б и кошачьей свадьбе не иметь прелюдию, то есть некоторую долю романтики? И у кошачьих должны быть любовные предпочтения.
Вскоре и правда началось – вопли самца и самки вразнобой, злобные и бесстыдно ликующие. Я заткнул уши тампонами из ваты, чтоб себя избавить от мук ревности, – хотя б смягчить их. В те дни я лучше, чем когда-либо, сознал, сколь замысловатую кудель сплела в моем доме кошечка, – невзначай, следуя природной естественности, унаследованной от предков – обитателей первобытного леса. Парадоксально для меня сопрягая время и место, она заплела вязь, подобную кружевной салфетке, прежнему символу домашнего уюта. Устроила созвучно природе дом, который нам от нее защита. Вот один из главных парадоксов, которым одарило меня это мелкое кокетливое существо. Нет ее, и мой дом бесприютен.
В эти мучительные дни я, глухой, как никогда усердно предавался кошачьему тренингу, но, все-таки недостаточно умелый, лишь рвал ремизки хитроумно заплетенного пространства, теперь с моей личностью едва ль не слиянного. Даже и блик моего образа, кажется, развеялся в обеспамятевших зеркалах. Как начинающий жонглер я постоянно ронял шарики, которых великое множество. Будто шаман, я жестом взывал к природе, но, коль та меня и одаряла, то не летним цветеньем, а осенней гибелью. Притом в кошачьей пластике я становился все артистичней, но, видимо, всего лишь как подражатель. В отсутствие кошечки, моя пустая мысль, откуда были теперь выскоблены память и ранние страхи, – казалось, весь мусор до конца выметен, – утеряла слитность, целенаправленность и внутренний смысл, оказавшись уже не на грани, а пожалуй, и за гранью существования. Вот как меня закляла моя маленькая колдунья.
5.5. Ну и ревность, конечно, – она постепенно разыгралась не на шутку, как прямо в юности. Позже я стал вовсе не ревнив к женщинам, исполненный равнодушья к любому существованию, кроме своего собственного, даже соседствующему. Пытка ревностью продолжалась еще дня два (3 + 2 = 5). Рано утром, после бессонной ночи, каким-то наитьем я вынул из одного уха затычку. За стеной тихо, потом звонок в дверь. На пороге – соседка. Кратко велит: «Забирай!». Буйная кошачья любовь ей наверняка уже осточертела. В соседской квартире я застал успокоительное для меня зрелище. Драный котик сидел на шкафу, испуганный, а моя кошечка на него злобно рычала снизу. Очевидно, что никакой взаимной теплоты у них не возникло. Соитие, как я и мечтал, оказалось вовсе бездуховным. Кошечка, однако, себя чувствовала виноватой. Уже дома, она кротко пососала мне руку, от чего, казалось, давно уж отвыкла, аккуратно прибрав коготки. Будто показывала, что между нами все неизменно, по-прежнему, и сама она прежний котенок. Себя вела подчеркнуто домовито, – быстро и непринужденно вновь связала от меня ускользнувшие нити. Словно добрый гений места, а не дикая природная натура, изгнала неуют и осеннее увяданье. Коготки, однако, она убрала не навек.
Я решил, что как-нибудь уж перетерплю следующий гон и за ним последующие, – ведь слишком драматично пережил плановую (вот словечко-то еще!) вязку моей кошечки. Первые дни и я был к ней предупредителен, старательно делал вид, что не принял близко к сердцу ее грехопадение. Между нами установилось чуть напряженное согласье, как у супружеской пары вслед за прощенной изменой.
У меня уже вовсе спуталось время. Мое в перехлесте с кошачьим, более истинным, заплелось в кружевные петли, паутинкой сопрягавшие пространство. Но притом равномерно тикала стрелка ходиков с перемежавшимся кошачьим взглядом, упорно диктуя время ложное, тупо прямолинейное, неверное по своей сути, – то, что я с ранних лет возненавидел. Но с ранних же лет я сохранил те грошовые ходики-самоделку, где туда-сюда метались кошачьи зрачки, что мне с малолетства казалось изначальной, естественной мерой времени. Не оттого ль кошка всегда мне виделась его хранительницей и сувереном? Да, ее время пространственно и прихотливо, но как существо тварное, она, увы, подвержена и обычному, уныло стремящему из прошлого в будущее, как морское теченье в бурливом океане. Я, собственно, вот о чем: соитье с тем поганцем не прошло бесследно, как и должно было случиться, – но я по чисто мужской рассеянности о последствиях не подумал. Короче говоря, кошечка забеременела, чего и следовало, конечно, ожидать. Я, однако, растерялся, ибо никогда прежде не имел впрямую дело с женской беременностью.
5.6. Беременная женщина меня приводила в смятенье. Я к ним относился, как к существам одновременно и оскверненным, и священным. Беременность я ощущал как смесь каннибализма с алхимией. Ну, в общем, испытывал вполне обычную для мужчины гамму чувств и ею рожденных мыслей. Тут и примесь, конечно, эгоизма, – ведь женщина, забеременев, лишь внимает великому действу, свершающемуся в ее утробе, отвлекаясь от всего мира целиком, и от меня в частности. Взгляд ее делался таинственно-отрешенным, будто блуждая в иных мирах, как у просто кошки в ее обычном состоянии. Тут примешивалась еще и зависть, чувство ущербности, обделенности природой, которая мне отказала в уменье, доступном и зауряднейшей бабе.
Подобные чувства и размышления вообще свойственны мужчинам. Но вот – детский страх, который, возможно, испытывают и другие, но у меня исключительной силы: что моя мать забеременеет. Тут уж целая буря переплетенных эмоций и букет опасений – что она отрешится от меня, прислушиваясь к своему телу, плененная грезой; и ревность, конечно, к еще не рожденному ребенку – брату или сестричке, – который, я понимал, потребует материнской заботы, притом что свою долю ее заботы я уже исчерпал. Да, вот едва ль не важнейшее – станет очевидной ее грешность, мать лишится ангелического сана. Наверняка этой зримой грешностью, – был уверен, – она будет еще и гордиться, свое налитое брюхо горделиво показывать людям с бесстыжестью блудницы. К счастью иль нет, но страх мой не сбылся. Мать осталась безгрешной, а я – без брата или сестры, – теперь вовсе без единой родной души на свете.
6.1. Но страх-то лишь притаился, будто капкан, заманка и тлеющая угроза. Потому к перспективе самому завести ребенка я относился с еще куда большим ужасом, – по-моему, я об этом уже где-то обмолвился. Здесь уж такой клубок чувств, что я даже никогда и не пытался его распутать, – как снять целебную повязку с гноящейся раны, как порвать тончайшую паутинку бытия, нарушить которую – смерть, похуже физической. Ну, я, конечно, находил своему нежеланию плодиться разумные доводы, вроде того, что не стоит умножать страдающий род человеческий, передавать свою муку чредой поколений до конца мирозданья.
Но, с другой стороны, свой ребенок, – лучше сын, чем дочь, ибо я мужчина, – не то ли самое зеркало, которое я искал средь зеркального боя? Ну нет, наблюдал своих отважившихся на деторожденье друзей вкупе с их отпрысками. Уж точно кривое зеркало, притом коварное, – твои свойства, прилаженные к вовсе другой жизненной структуре, к иной судьбе. В него глядеться не стоит – только собьет с панталыку. Короче говоря, намеренье той или иной подруги меня одарить ребенком я встречал не с обычной трусливой мужской уклончивостью, а с прямолинейной категоричностью. Хотя в других случаях исторгал женщин из своей жизни деликатно, однако настойчиво.
Долго я не замечал, – верней, не хотел придавать значения, – округлившемуся животику моей кошки, ее изменившейся повадке – она стала как-то мягче, редко себе позволяла дикие выходки. Наконец наступил день, когда беременность можно было определить без всякого ветеринара. Я был вынужден признать ее де-факто, оказавшись в положении не только благородного мужа, простившего грех своей супруге, но и также и готового признать незаконного ребенка. Вернее, детей, – я знал, конечно, что кошки многоплодны. Отвращенья грешный зверек у меня не вызывал, скорей, чувство близкое к благоговению. Кошачья тайна в ней умножилась вселенской тайной продленья рода. Ее движения стали в чем-то еще более совершенны, несмотря на их некоторую тяжеловесность. Я же усердно осваивал пластику заботы, – теперь умело терся лбом об ее лобик. Она, чувствую, понимала, что это именно свидетельство заботы, а не просто навязчивость.
Избегая научных знаний о кошках, я даже понятия не имел, сколько длится кошачья беременность. Женская мне казалась слишком долгой. У кошек она, был уверен, гораздо короче, – кошка ведь и размером меньше, и совершенней, – но не предполагал даже примерной даты ее разрешенья от бремени. Оттого временной отсчет был не обратным, а прямым, устремленным в туманное, но недалекое, впрочем, будущее. Я загодя приготовил зверьку уютную корзинку, туда постелив одеяльце, сбереженное мамой еще с моего младенчества. По вечерам я успокаивал кошку, ее гладя по круглому животику, и утешал кошачьими звуками, которые теперь, казалось, ее вовсе не раздражали. Говорил с ней и по-человечьи, объяснял смысл ее нынешней маеты – мол, родятся у нее маленькие существа, которых она будет любить больше жизни, а потом вовсе забудет. Пронзительная для человека мелодрама, а для кошки всего лишь природа.
Спал я теперь чутко, уверенный, что зверек даст приплод ночью. Однако был застигнут врасплох. В ту ночь как раз спал необычно глубоко, пребывал в сердцевине сонного царства, где не преображенье бытия, а будто его подмена, – ты обуян страстями первичней и куда огромней твоего мелочного существования. Это будто материк страсти, если так можно сказать, или, допустим, пылающий костер, а наше бытие – отлетевшая от него мелкая искра. Тут ты уже не человек и не зверь, а изначальное существо, которому нет и названья, – иль оно стерлось за века, иль затерялось в буднях. Такие сновиденья всегда забываются, хотя наяву потом рябят в глазах, застя взгляд сияньем сокровенного мифа. В памяти ж подменяясь какой-нибудь чепухой, случайной небывальщиной. И вот такой мой сокровеннейший сон вдруг был разъят коротким кошачьим звуком. Я, конечно, сперва не сознал, что он именно кошачий, но понял, что это зов извне, настойчивый и необходимый. Напоминанье о том, что не должно забыть. Виденья, сочащиеся из самой сердцевины сонного царства, чуть отпрянули. Сон мой сделался уже не столь таинственно глубок. Теперь меня обстали кошачьи маски вперемешку с картинами моего собственного рождения. Тоже существенное, но растущее не из самого бытийного корня, а развилки ветвей. Третий раз мяукнула кошка, и тут уж меня сон мой изринул из своего плена.
6.2. Кошечка лежала возле меня на влажном от сукровицы одеяле, пытаясь исторгнуть четвертого котенка. Все-таки рожать пришла ко мне, – кто ж еще ее защитник и покровитель? Вот уже последний трогательный комочек тихо попискивал, притулившись к мамке, которая пожирала кровавый послед. Жутковатое было ночное зрелище. Четыре живых существа, один труп. Ее первенец, из всех самый крупный, родился мертвым. Я похоронил первенца той же ночью в палисаднике под окном, отметив могилу крестиком из сухих веток. Почему-то вспомнил рассказ друга-мыслителя, для него необычно эмоциональный, про дом, возведенный на месте кладбища некрещеных младенцев.
Так я оказался будто многодетным отцом, к оставшимся троим котятам испытывая почти отцовские чувства. Неполноценные, конечно, лишь их зачаток. На редкость оказались симпатичные малыши, игривые такие, бойкие. В их окрасе, однако, чувствовалась дурная порода. Я понимал, что, стоит им подрасти, они обретут плебейский облик своего папаши, – только один, погибший, был в мать – черепаховым. Но это в будущем, – пока же котята были милы, как любое детство, сквозь которое мерцал и мой потерянный рай, что был овеян теплотой родных душ. Умиленный, я все-таки почувствовал еще одну опасность отцовства – чужой судьбой увлечься больше своей собственной.
Сперва я относился к малышам пугливо, – очень уж они казались нежными и хрупкими. Да и кошка, в материнском раже, всегда злобно шипела, от меня защищая младенцев. И зря – я б все равно их не решился взять в руки. Ко мне кошечка и впрямь потеряла всякий интерес, но я был готов к этому. Котята стали нашей с ней общей заботой, что нас внутренне сближало. И все же, несмотря на мое квазиотцовское чувство, я не собирался навсегда оставить котят в доме, для которого и одной кошки много, – или, скажем, вполне достаточно. Четыре зверька наверняка его приведут в полный ментальный и материальный разор, что меня доведет до безумия. Да и гадить они будут повсюду, а я всегда чувствителен к запахам. И еще хуже: все трое – мужского пола, а инцест, я знал, для меня будет невыносим. Я все-таки, человеческой, ханжеской природы.
Поначалу я не задавался вопросом, куда девать отпрысков. Да и вообще не торопился бы их пристроить. С удовольствием прожил бы с ними их детство до конца, дождался, чтоб мать к ним окончательно охладела, но кому ведь будут нужны голенастые плебеи-подростки? Короче говоря, проявив вкрадчивую хитрость и ораторский талант, я навязал одного за другим всех троих котят своим знакомым. Когда захочу, я могу быть очень убедителен, речь как-то сама собой льется, невесть из какого источника. Я умилительно описывал зверьков, и впрямь симпатичных, ссылался на литературные примеры, потом же мог развернуть целую кошачью метафизику. К собственному удивлению, я даже уболтал своего друга-мыслителя, которого, кажется, не проймешь софизмами, – к тому же предпочитавшего собак. В конце концов он согласился усыновить моего последнего кратковременного приемыша. Притом, как всегда, разразился речью: «Ну что ж, давай своего байстрюка, от которого, вижу, не чаешь избавиться. Только не думай, что меня убедила твоя доморощенная метафизика. Я и сам не знаю, на кой он мне. Память меня не слишком тяготит, сомненья не мучат. Я почти лишен воображения, потому и бытую без колебаний, не жалею об упущенном и не запинаюсь, как ты, на развилках бытия. Жизнь моя не двоится, не троится, не дребезжит, струне подобно. Может, я, прости мою гордыню, еще естественней твоего зверька. Мой ум воспитан самой природой, потому, надеюсь, и поступь верна. По крайней мере, жизнь однозначна, первична и единственна, – оттого и не чувствую необходимости множить ее зеркалами. И нет у меня, признаться, никакого желанья соотносить ее с чем-либо. А котенка возьму, ибо доступен жалости, и к тому же…» – «Еще бы, – перебил я, так никогда и не узнав, что “к тому же”, – твою каменную, кристаллическую жизнь и соотнести-то не с чем. С другим, что ль, неподвижным камнем? Переплеск акциденций лишь выпадает на каменную глыбу капельками влаги. Твоя жизнь почти равна смерти – завершенная конечность. Не тонкая игра смыслов, возможностей и предпочтений, уж точно не кошачий балет. Мертвенная безошибочность, которая вся – ошибка. Ты, по сути, и есть тупиковый монстр».
Мыслитель казался обескураженным. Он привык, что все его мысль уважали и склонялись перед любым его доводом. Он был нужен друзьям как надежный эталон, точка неподвижности средь буйно разгулявшихся времен. Теперь он впервые, кажется, дрогнул. В его глазах мелькнуло даже смятенье, будто мелкая трещинка располосовала каменный монолит. Заметив это, я вдохновенно завершил, достигнув пафоса: «Твоя предельная жизнь хуже смерти, это смерть без покаяния». Мой друг ничего не ответил, взглянул на меня виновато, а потом ласковым жестом взял котенка и сунул его за пазуху, возле сердца. Сказал напоследок: «Ну что ж, пускай ко мне ластится эта бойкая, скоротечная жизнь, трется бочком о мои каменные глыбы». С тем и ушел.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?