Текст книги "Жизнь волшебника"
Автор книги: Александр Гордеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 94 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]
чего. Ведь это то же «намагничивание», с тайной глубинной надеждой на завоевательный реванш
по всему «женскому» фронту. Читая в пустыне литературу о сельском хозяйстве, когда все мысли
связывались с работой на земле, ему было бы даже смешно подумать об эффекте, производимом
такими знаниями на женщин. Всё это познавалось из естественного интереса. Нынешнее же
самообразование вдобавок ко всему необходимо и для создания внешнего эффекта, для того,
чтобы хвост пошире распушать.
Вот и выходит, что жена его расцветает всё краше, а фантазия соблазняет теми, кто по уму и
внешности даже рядом с ней не стоял. Иногда в постели в самый неподходящий момент она,
словно хулиганя, вдруг передёргивает колоду женских карт, подсовывая воображению кого-нибудь
из бывших, а то и вовсе из тех, кого он просто видел на работе или на улице. И тяга к жене
оказывается словно подкошенной.
Сейчас же, в ванной, напряжённой гулом воды в трубах, Роман обнаруживает, наконец, что это
уже предел! Свечение Голубики истощилось, прошлое прорвало плотину. Ирэн не спустилась в его
душе, как он того хотел, на несколько ступенек вниз – она рухнула на самый пол. Игры с чувствами
чреваты – случилось то, чего он не ожидал. «Курица Синеглазая», – невольно произносит Роман и
вдруг впервые обнаруживает, как это обидное прозвище, наконец, по-настоящему отдаляет её. И
ничего особенно привлекательного в ней уже нет. И даже синие глаза, эти драгоценные камни её
души, уже не волнуют. Ну и что, что синие? Чем хуже зелёные или какие-то ещё? Да это вообще,
можно сказать, несправедливо считать один цвет красивым, а другой нет. «Что я делаю? Как я могу
думать о ней так?! – с ужасом восклицает Роман, словно пытаясь вернуть невозвратимое. – Да
ведь она же беременная, в её животе мой ребёнок! Как я могу говорить о ней – Курица! Это же
мерзость, низость, преступление!» И обнаруживает вновь, что, оказывается, можно. Ситуация и
отношения, наконец-то, изменились не просто так, как он хотел, а и впрямь даже с перехлёстом, с
перевыполнением плана, как сказали бы на заводе. Да, он умеет собой управлять, и он добился
необходимого. «Что я наделал с собой! Что натворил!» – ужасается Роман. Жена и сейчас ходит в
мягких тапочках за этой голубой картонной дверью, закрытой блестящим шпингалетиком, но там
уже другой, прежний мир. Здесь же, в тесном пространстве ванной, где он сидит с карточным
веером фотографий бывших женщин в руках, – абсолютная власть прошлого, дух эпохи Большого
Гона, которая, оказывается, не так далеко и отошла, чтобы ей уже нельзя было вернуться.
Голубика и догадываться не может об этом чуждом ей мире внутри своей квартиры…Почему
только именно в этот момент она на кухне роняет не то чашку, не то блюдце? Что можно сделать с
разбитым? Лишь замести осколки и выбросить…
Очнувшись от приглушённого звона разлетевшейся посудины, Роман прикрывает воду, для виду
шумевшую из крана, осматривается. На ворсистом коврике – резиновые шлёпанцы жены, на
стенке – её цветастый фартук, тюбик зубной пасты, щётки – в одном стакане перед зеркалом. Да,
всё это – уже без всякого сомнения – прошлое, останки налаженной, но ушедшей жизни. А сам он,
сидящий здесь, на самом-то деле уже находится в будущем, которое очень похоже на прошлое.
Прошлое, вырвавшееся из чёрного конверта, окончательно выносит душу из его, казалось бы,
104
благополучной жизни. Плоть разбужена окончательно и откровенно. Он тоскует, он снова хочет
всех этих и всех других женщин. Надо незаметно принести клей и заклеить пакет. Эпоха Голубики
завершена.
Однако теперь у них родился сын…
* * *
Идти к Лесниковым сегодня не хочется (оправдаться потом можно будет застольем с бригадой),
но и дома, в одиночестве, тоже не сидится. А не навестить ли Серёгу? Со дня свадьбы они
виделись лишь однажды, случайно столкнувшись на улице. В тот стылый день у Серёги замёрзли
руки, его большая, как кочан, голова была втянута в плечи. Он стоял, сжав кулаки внутри перчаток,
так что пустые пальцы торчали в стороны, как какие-то ласты или коровьи титьки. На холоде было
не до разговоров, и Роман не успел обмолвиться даже о беременности жены. Хотя, впрочем, тогда
об этом не следовало и говорить, чтобы не сглазить. Но теперь-то, когда этим событием хочется
поделиться в первую очередь именно с кем-то близким, когда выпитое отдаляет стыд и позор
перед другом, надо появиться у него обязательно. Вот это уж новость так новость для него! Как он
сам-то хоть живёт? Может быть, снова как-нибудь его разыграть? Ну да видно будет по ходу
пьесы… Хотя, хотя… Ведь радость-то от рождения сына совсем не такая, какой могла бы быть,
какой должна бы быть…
Серёга сам открывает дверь. Точнее, даже не открывает: кажется, это дверь вытягивает его
наружу, так что он едва удерживается за колоду, повиснув на растянутых руках. Можно сказать, что
он уже никакой. На нём лишь майка и спортивное трико с обвисшими коленями – ну, прям копия
дяди Володи: пупсик номер два. Но сегодня его вид даже умиляет: надо ж им так подгадать друг
под друга! На кухонном столе только что начатая бутылка вина, но рядом с ножкой стола есть и
одна уже пустая.
– Ты что, один? – спрашивает Роман.
– Один! – отважно отзывается сияющий Серёга. – Элина на курорте.
– А что с ней?
– Лечится… По женской части. – Серёга говорит, выставляя на стол вторую кружку. – Садись
давай. Замучилась уже лечиться. Хочет ребёнка, а оно никак…
И приподнятого настроения как не бывало. Ситуация почти такая же, как тогда в общежитии:
есть что сказать, а не скажешь. Но ведь и не утаишь. Тьфу ты! Не надо было тянуть. Лучше бы
сразу с порога.
– Ну ладно, – воодушевленный встречей, говорит Серёга, поднимая фарфоровую кружку, –
давай-ка, выпьем за то, чтобы она вернулась здоровенькой! И чтобы ребёнка мы всё-таки родили!
Они молча, почти сосредоточенно и, как им кажется, со смыслом выпивают.
– А что, Серёга, сыграй на баяне, – просит Роман, решив повременить с новостью так, чтобы
отдалить её от сообщения об Элине.
Серёге хочется показать что-то виртуозное, но ватные пальцы уже не разогнать, бегать по
кнопкам они не хотят. Разозлившись, Серёга давит кнопки сразу всеми пальцами, громко
многоголосо гасит меха и аккуратно ставит баян на шифоньер, словно оберегая его от себя
пьяного. Но короткий момент живой музыки всё же успевает ёкнуть в душе. Ай да Серёга! Ну и
талантище! Что может ждать его впереди!? Вино бы вот только не помешало… Глушит уже вторую
бутылку, причём начав в одиночку…
– Ты часто так? – спрашивает Роман, кивнув на стакан.
– Да ладно, чего ты! – отмахивается тот, слыша в его голосе укор. – Скучно, знаешь. К тебе бы
съездил, да у нас с тобой какие-то отношения чудныое. То ли есть друг, то ли нет. С тобой можно
вообще начистоту поговорить?
– Конечно…
– Ну, скажи тогда, почему ты меня сторонишься? Потому, что у меня жена еврейка, да?
– Ой, да при чём здесь это? Не городи ерунду. Нормально отношусь я к евреям. Помню, Иван
Степанович отзывался о них как о самой несчастной нации.
– Почему несчастной-то?
– Так они всюду лезут и им всюду достаётся. У меня другое. Тут, видишь, какое дело… Ведь я же
очень, очень виноват перед тобой…
– Да в чём ты можешь быть виноват?!
– Погоди, сейчас… Так просто об этом не скажешь…
– И не говори. Не знаю, в чём ты там виноват, но если виноват, то я тебя прощаю. Надо же, в
конце концов, начинать как-то по-человечески жить. Ты бы про себя хоть что-нибудь рассказал.
– Да что рассказывать? – задумчиво говорит Роман, сбитый с толку. – Вот я и хотел…
Или вправду сейчас снова не тот момент? Там и сказать-то надо всего одну, давно
заготовленную фразу. Только на сегодня есть другая, первоочередная новость. Может быть, лучше
не портить её ничем?
105
– Ну, в общем так: сын у меня родился, – вздохнув, сообщает Роман.
– Сын?! Ничего себе! – восклицает Серёга. – Ирка, что ли, родила? Она разве беременной
была?
– А зачем ей быть беременной? – смеётся Роман. – Просто так родила, да и всё.
– Ну и дела-а-а! Поздравляю! – Серёга вскакивает и, в волнении почти на месте пробежавшись
по маленькой комнате, подскакивает к столу, неловко жмёт руку. – Держи! А давай-ка выпьем за то,
чтобы всё у вас было хорошо! Нет, а кстати, почему вы мне-то сразу об этом не сообщили? Я что,
не родственник, или как?
– А я что сейчас делаю, не сообщаю?
– А раньше-то не мог?
– Не мог. Даже вчера ещё не мог.
– Конечно, – обиженно говорит Серёга, – ты пришёл, потому что тебе тоскливо стало. А это
событие для тебя, видно, как-то так…
Выпивают ещё.
– Сына-то как хоть назвали?
– Да не знаю я пока.
Серёга от удивления икает три раза подряд.
– Как не знаешь?
– Не решили ещё. Он же родился-то, – Роман смотрит на часы, – двенадцать часов назад… А
мы договорились, что, пока не родится, имя не обсуждать.
Серёга, покачиваясь, поднимается.
– Ну всё, – говорит он, – подставляй морду, сейчас я буду тебя очень больно бить! Какого ж
хрена ты молчишь? Мы уже час сидим, время теряем, а магазин скоро закроют! Почему ты такой
спокойный-то, а? Нет, души-то в тебе точно нету. Да я бы на твоём месте сейчас без крыльев под
потолком летал. Всё, собирайся… Ну, чо уставился-то? Вон твоя шапка! Без ещё одной бутылки
нам теперь уж точно не обойтись.
– А может, хватит тебе? – говорит Роман, вдруг ловя себя на том, что, кажется, Серёга хоть и
пьяный, а радуется этой новости больше него самого.
– Как это хватит?! Да как ты можешь такое говорить?!
– Но, может, сначала имя сыну подберём? – находится Роман.
– А-а, – машет Серёга рукой, – да мы его и на ходу придумаем.
– Как это на ходу?! – с укором произносит Роман. – Такое дело и на ходу? Ну ты даёшь…
– Так, может, потом?
– Как это «потом»? Его племянник, понимаешь ли, уже двенадцать часов без имени мается, а он
– «потом»… Ты ему, вообще-то, дядя или кто? К тому же, у тебя, кажется, есть книга об именах.
– Эх! – отчаянно восклицает Серёга, взглянув на часы, и бросается, насколько уже выходит у
него броситься, к полке с книгами, – мигом сейчас подберём. И в магазин!
Но «мигом» не получается. Они просто вязнут, перебирая по книге все возможные имена.
Сходятся на «Юрке». Непонятно, правда, почему. Может, потому что про Гагарина отчего-то
вспомнили… И звучит хорошо – «Юрий Романович». Но магазин к этому времени уже закрыт –
бежать некуда. Впрочем, Серёгу развозит и на старом. Подождав, когда он уснёт, Роман уходит,
защёлкнув дверь на уже знакомый английский замок.
«И то верно, – думает он по дороге домой, – и почему это я такой спокойный…»
* * *
Все эти внутренние блуждания и терзания мужа Голубике не видны. Ей просто сейчас не до них.
Рождение второго сына словно переключает её жизнь на какой-то мягкий камерный регистр. После
естественных и малоболезненных родов, какие и полагаются здоровой женщине, она становится
собранней, серьёзней, и в то же время озорней и языкастей. Да и как не стать такой после общей
палаты, наполненной не больными, а счастливыми, уже пережившими все опасения, мамками? В
первый день после выписки она, набравшаяся в роддоме и хорошего и нехорошего, несколько раз
даже слегка, со смехом матюгается, так что у Романа от изумления падает челюсть. Чувства
переполняют её. Она снова дома, теперь уже с малышом. И всё у неё прекрасно. При лёгкой,
мягкой картавости неприличные слова выходят у неё совсем не грубо, а как-то забавно и даже
интимно. Первые роды, связанные когда-то с всевозможными страхами и даже раздражением на
беременность, были для неё душевно пустыми, и только эти, оттого что теперь её жизнь заполнена
всем набором душевных компонентов, переживаются полноценно. Теперь, словно раскрывшись,
она становится женственней, мягче и теплее, и не будь Роман постоянно подавленным чем-то, что
заставляет заподозрить (без особой, правда, ревности) его измену, то она покаялась бы ему в
своей глупости. Зря она болтала о какой-то «здоровой, взаимной нелюбви». Больше она
рисоваться не станет, потому что теперь-то уж точно без ума влюблена в своего мужа, обожая все
его чёрточки, которые словно ещё более узаконивают его и обостряют её чувство, аукнувшись в
106
ребёнке. И не будет она его больше звать по фамилии. Она и сама знает, что это не очень-то
красиво. Ей уже не надо ничего особенного от него. Был бы рядом какой есть, да и всё.
Роману от потепления Ирэн не по себе. Теперь ему не нужна никакая душевность жены, и хотя
его впервые, несмотря на новые хлопоты и проблемы, будто лёгким крылом обдаёт полноценным
семейным уютом, он старается его не чувствовать. В Голубике обнаруживается, наконец, как раз та
податливость на его внимание, которой он всё время ждал, только теперь он уже сам не способен
это внимание давать. В то время, когда Ирэн вторично и уже основательно переплавляется
материнством, Роман возвращается к состоянию вольного самца.
Главное для него уже очевидно: из семьи он уйдет. Хотя, конечно, это подло. И он знает это. Но
всё равно уйдёт. Семья не для него. Его судьба – быть свободным и одиноким. Его не удержит
здесь ни тепло, ни обязанности. Крепче всего Романа привязывает даже не свой, ещё крохотный
ребёнок, рождение которого тонет в заботах о кроватке, коляске, пелёнках и всем прочем, а
неродной Серёжка. Конечно, лучше бы этой привязанности не было. Где найти потом силы на
разрыв и хотя бы какое-то минимальное оправдание себя? Хотя, оправдываться здесь будет
нечем. Это станет совершенно очевидной подлостью. Главному принципу (всегда честно
относиться к себе – всё есть так, как есть) изменять не стоит и сейчас. Но что делать? Конечно,
обманывать никого не хочется. Куда приятней быть чистым и порядочным. А если остаться в семье
уже нельзя? Если влечение души к этой красивой женщине и детской мечте отошло на задний,
спокойный и словно отработанный план? Если хочется уже другой жизни? Наверное, изначально
все люди хорошие и не бессовестные. Бессовестными-то они становятся после того, когда по
каким-то причинам совершают что-то подлое, переступая через совесть. Всё банально и просто.
Что ж, если совесть, удерживая его, говорит, что уходить он не вправе, значит, он шагнёт и через
совесть. И, взяв на себя всю ответственность за этот шаг, ни на какой рай уж потом, конечно,
претендовать не станет. Сознательно греша, будь последовательным и после. И, сорвавшись в
пропасть, не хватайся ни за чью протянутую руку, потому что ты её недостоин. Это будет честно.
Всё чаще и чаще их мелкие, но едкие и всё более резкие семейные стычки заканчиваются
темой ухода. «В нашей жизни всё ложно», – вот главный довод Романа. И Голубике понятно, о чём
это он. Она сама создала слишком много всякой лжи. Только как отказаться от этой горькой
плесени сейчас? Как перевести своё показное снисходительное отношение к тому, что у неё на
самом деле в душе? Прямое признание и раскаяние во всём похоже на унижение. Она, конечно же,
любит мужа, но на унижение не способна.
– Не стану говорить тебе сейчас о своих чувствах, Мерцалов, – всё так же гордо говорит Ирэн. –
Теперь ты мне не поверишь. Решишь, что всё это просто для того, чтобы удержать тебя. Спрошу
только об одном: а как же твой ребёнок? Нельзя же быть таким эгоистом…
– Нельзя, – соглашается Роман, крупными кусками глотая вязкую горечь. – Но, оставив всё так,
как есть, я ничего не смогу ему дать. Счастье не изобразишь. Дети не должны расти в атмосфере
лицемерия и впитывать его в себя…
– Теоретик, – презрительно и горько усмехается Голубика, уже не помня собственных теорий. –
Что, какую-то книжку по педагогике прочитал? Прочитал, да, видно, главного не понял.
Ах, как жалки его нелепые доводы, но он готов говорить что угодно, лишь бы не согласиться с
ней, не позволить себя уговорить.
Голубика отворачивается, кусая свои уже давно коротко остриженные ноготки, но сказать
главного не в силах. И даже называть мужа по имени не выходит. Она знает, что это обижает его,
но для кого из нас чужая обида сильнее своей?
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Девятка крестей
Ирэн чувствует себя уже совершенно раздёрганной постоянной мелочной раздражительностью
мужа. Во всём, но по-своему, запутывается и она. С одной стороны, Голубике как никогда хочется
спокойной, размеренной жизни и она готова пойти ради неё на всё; с другой стороны, чувствует
себя виноватой в таком внезапном и неприятном преображении мужа. С третьей же стороны,
именно теперь, из-за ребёнка, она видит себя виноватой меньше всего.
– Послушай, Мерцалов, – почти взмолившись, просит она однажды, – ты думаешь между нами
уже ничего нельзя изменить?
– Можно.
– Что же? – с надеждой спрашивает Ирэн.
«Ты не должна называть меня по фамилии, как на работе», – хочется сказать Роману, но слова
будто прилипают к языку – это было бы слишком откровенным признанием, не принятым для
обоих. Да и вряд ли что-либо уже повлияет на него. Ведь есть и другая причина, которую ей не
объяснишь…
107
– Тебе надо было самой догадаться об этом, – отвечает он. – По подсказке – всё теряет смысл.
– Уж резал бы ты прямо, – устало замечает Голубика в другой раз, когда муж отстраняет её
ласковое касание к плечу, – мало тебе меня одной, вот и всё. Ты просто ещё не догулял. Отловили
тебя, дикого мустанга, прямо в троллейбусе и оженили. Да, видно, слишком рано. Ну, если не
догулял, так взял бы, да блуданул, или как это у вас, таких, называется. Добрал до необходимого.
И лучше бы, конечно, так, чтоб я не знала… Я же видела, как маялся ты летом, пока я ходила
беременной. Трудно представить, как ты и пережил это жуткое время.
Пожалуй, на его мимолётную измену она бы просто махнула рукой. И даже унижения не
испытала. С чего это ей, знающей себе цену женщине, испытывать его? Кто из жён не проходит
через такое? Лишь те, кто остаётся в неведении. А уж ей-то с таким «выпуклым», неусреднённым
мужским экземпляром избежать измен просто нереально. Это уж слишком многого хотеть. Через
мужские измены не могут пройти и потому разрушают семьи только дуры, а она не из их числа.
В Романе её предложение вызывает горькую усмешку. На семью у него, конечно, не без влияния
примера Лесниковых, самые серьёзные, строгие взгляды. Семья – это такая базисная категория,
которую нельзя пачкать, даже если в ней не осталась чувства. Семья – не проходной двор.
– Ты слышишь, что я говорю, – с глазами, блестящими от слёз, совершенно не накрашенная,
«блёклая» и родная, окликает его Голубика, – если тебе уж так невмоготу, то измени, погуляй, но
только не уходи, а?
Роман подавлен: до чего же он её, гордую, довёл!
– Нет, предавать я не могу, – отвечает он.
– Не можешь? – неожиданно улыбнувшись, с надеждой спрашивает она. – В чём же тогда дело?
– Но и так продолжать тоже не могу…
– Ничего не понимаю. Не можешь, так измени…
– Однажды я уже был предателем, хватит. . Да не смотри ты так… Это совсем другое… И до
тебя. Но даже это жуткое, как ты говоришь, лето я пережил, не изменяя. Пока я нахожусь в семье –
это для меня предательство.
– И потому для того, чтобы остаться чистеньким, тебе надо сначала оставить семью. Это так же,
как с совестью – если она мучит, то лучше её не иметь. Ну, а как ты можешь остаться чистеньким,
бросив нас? Ведь это ещё большее предательство.
– Не бросить, а оставить… – говорит Роман, нервно расхаживая по комнате. – Бросают в беде.
А здесь всё устроено…
– Ух ты, мой крестьянчик… Какую невероятную тонкость мышления проявляешь ты в последнее
время… Ты хотя бы сказал, к кому уходишь? Уже приметил кого-нибудь? Как зовут твою
принцессу?
– Свобода…
– Ах, какой же вы, право, романтик Роман Михайлович, – с жёлтой издёвкой произносит
Голубика и вдруг взрывается. – Ну всё, хватит! Мне уже невмоготу видеть это томление голодного
самца! Избавь меня от такого мерзкого зрелища! Расхаживаешь тут сытый, здоровый. С жиру
бесишься! Убирайся! Сию же минуту убирайся! Вон! Твоя Свобода там! За дверью!
От неожиданности Роман даже останавливается, словно само его расхаживание здесь
становится неприличным. Собственно, крыть слова жены нечем. Да и не надо. Столько было
мучений, мысленных попыток понять себя, а всё оказывается просто: «томление голодного самца».
Проще и правдивей не скажешь. Хоть это и не вся правда. Но вся правда показалась бы Голубике
нелепостью. Попробуй, объясни ей, что дело здесь ещё и в том, что ему уже в тягость и этот
уютный дом, и эта большая машина – завод, перспективы на котором далеки и туманны. Насчёт
завода она, конечно же, промолчала бы, а вот что касается квартиры, наверняка бы бросила:
«Тварь ты неблагодарная». И была бы отчасти права. Только он-то всё равно не может чужое
принять за своё.
А как сказать ей о самом главном? О том, что он хотел бы жить в мире чувств-паутинок,
связывающих души, а не среди арматуры холодной конструкции «семейной драматургии», лишь
нагнетающей чувство одиночества? Жене почему-то хватает неодиночества на уровне обыденного
сосуществования, а ему хочется, чтобы одиночества не было на уровне души.
Готовясь к сцене позорного изгнания, Роман ожидал, что обличительная речь Голубики будет
звенеть, как некий высший глагол. И этого даже хотелось. Но, увы, слова жены буднично гаснут в
мебели, в паласе, в уютных шторах на окне. А заоконное осеннее пространство легко и свободно
плотнеет вечерней темнотой. Стоит пронзительно ясная холодная осень. Юрке девять месяцев, а
это значит, что с Ирэн прожито чуть более полутора лет. И только-то! Всё их время ушло на
обживание, и не будь этого разговора, то вечер был бы тихим и уютным. В этом году с очень
большой задержкой в дом дали горячую воду и подключили отопление (так что пришлось немного
помёрзнуть). И к этому заботливому теплу до сих пор ещё привыкается с особым удовольствием. А
тут надо уходить…
Сегодня Ирэн уже не шутит. На пике раздражения, даже немного любуясь своей показной
сдержанностью, она выволакивает из ниши старый чемодан Романа, освежает его влажной
108
тряпкой, собирает мужа в смутный путь. Тяжело вздохнув, Роман присаживается перед ней,
укладывающей стопку проглаженных маек и трусов – вчера стирала и когда только погладить
успела? Как ни странно, но своими он не ощущает ни эти тряпки, ни расчёску, ни электробритву, ни
станок с лезвиями. (Хорошо бы, кстати, сейчас, когда в доме появилась горячая вода, побриться
станком и освежиться хорошим одеколоном, испытав нечто похожее на просветление. Последние
дни зябли в стылой квартире и как-то уж совсем нелепо становиться бездомным, когда в доме
ласково потеплело.) Все эти предметы, упорядочено размещаемые заботливыми руками жены в
отходной чемодан, как будто не из его жизни.
– Да ведь мне ребятишек жалко, – говорит он, не то жалуясь, не то ища сочувствия у неё.
– Ох, ну какой же вы благородный да чувствительный, Роман Михайлович. Предаёте, бросаете,
да ещё и понимания желаете.
– Не предаю… Я ж говорил…
– Всё! Ни слова больше! Придумал какую-то нелепицу и трындишь её без конца. Застегни-ка
замок, что-то заедает… Ах, майка попала. А куртку надевай ту, что поновей. Теперь тебе нельзя
выглядеть потёртым… Женишок…
Роман покорно, как во сне, подходит к вешалке, натягивает старую куртку и останавливается,
застегиваясь и размышляя, что когда жене потребуются деньги, то новую дефицитную куртку
можно сходу продать на толкучке. Голубика ставит чемодан к двери. Роман взвешивает его в руке,
словно прикидывая на вес саму вероятность ухода.
– Ничего, Мерцалов, он лёгонький, – успокаивает жена, – можно вприпрыжку бежать.
Она опускается на диван в комнате и замкнуто смолкает. Роман видит её из прихожей,
терзаемый уже не столько сомнениями, сколько самой тягостной ситуацией. Надо что-то сказать –
не покойник же он, чтобы молча себя уносить. Слышно, как в ванной плещется Серёжка. Несколько
дней назад Роман купил ему три лодочки с парусами и пока они ему, как видно, не надоели –
особенно теперь, когда их можно гонять по тёплой воде в ванне.
Голубика со вздохом поднимает глаза, собираясь что-то сказать, но тут кричит Юрка. Сынишка
недавно научился сидеть в кроватке, только в этот раз его тяжёлая голова перевешивает набок, и
он заваливается, слегка ударившись о рейку кроватки. Роман делает инстинктивное движение к
нему, но Ирэн ближе. Подхватив ребёнка на руки, она привычно улыбается ему и, расстегнув
байковый халат, успокаивает грудью. Наблюдая за ней, Роман вдруг удивляется, что она всё ещё
не стесняется его, как чужого. Жена рассержена, красива и жалкой её не назовёшь. Это хоть как-то
облегчает вину. Остаётся даже тайная надежда, что, может быть, по большому-то счёту, его уход
для Ирэн и в самом деле не горечь, а облегчение. Хорошо, если б так. Жалко только ребенка,
который сосёт молоко из её большой мраморной груди, потому что сейчас это молоко, наверное,
горькое. Не однажды ещё оно будет теперь таким. «Ох, и пожалею же я обо всём», – раскаиваясь
уже в эту минуту, думает Роман.
– Ну так что? – напоминает жена. – Уйдёшь ты, в конце концов? Или будешь торчать там, как
сыч? Но только знай: если уйдёшь, то уйдёшь навсегда. Я слов на ветер не бросаю.
Дрогнувший голос выдаёт, что и всё её напускное спокойствие, и нервная упаковка чемодана
лишь игра: не верит она в его уход. А вот невозможностью вернуться его пугать не надо. Он и сам
уйдёт не для того, чтобы вернуться. В душе Романа прострельно пусто и свободно: неужели он
куда-то уходит и, кажется, действительно уйдёт!? Освободиться бы только от этой ваты
нерешительности…
Юрку, отвалившегося от груди, Голубика укладывает в кроватку, где он, как-то по-взрослому
вздохнув, принимается ровно и освобождённо сопеть… Ирэн снова опускается на диван, накрыв
ладонями тяжёлую от раздражения голову. Сережка выходит из ванной и, почуяв напряжение
между ними, приникает к матери. Голубика ещё плотнее прижимает его к себе. С интересом и с
каким-то необычным вниманием оглядывая одетого отца, Серёжка почему-то ничего не
спрашивает. Майка на его груди прилипла от воды (наверняка на полу ванной после него и сегодня
осталась лужа, за что вчера ему влетело от матери). Пауза затягивается. Ирэн уже долго и
однообразно гладит по голове своего «Серёньку», а Роман не может отвести взгляда от его хрупких
плечиков и ключиц под узенькими лямками маечки. Он пытается оттолкнуться мыслью, что это всё
же не его сын, но от низости такого довода его даже передёргивает – неродным Серёжка не был
для него никогда. Серёжке-то отец сейчас даже важнее, чем тому, своему, в кроватке. Неужели у
него будет и третий отец? *5
* * *
Неизвестно, сколько перегорал бы ещё у дверей Роман, если бы Серёжка не сделал робкое
движение что-то сказать. Опережая его вопрос, Роман рвёт за ручку и выскакивает, наконец, на
лестничную площадку. Тут же он спохватывается о забытом чемодане, но понимает, что сейчас за
ним уже не вернёшься: страшно даже на мгновение напрасно обнадёживать Ирэн. Сейчас она ещё
сидит, так же застыло обняв сынишку. А через минуту, конечно, заплачет.
109
Ухватившись за перила, как моряк во время качки, Роман переводит дух. Сердце беспорядочно
трепещет на нервном взлёте, но тут, на нейтральной территории, уже нет синих глаз Серёжки и
Голубики. Сейчас надо просто спокойно и неслышно уйти. Роман почти на цыпочках по-воровски
спускается по ступенькам: ведь сейчас за дверью наверняка прислушиваются к его шагам. Только
что он ворует? Себя самого из своей неплохо устроенной жизни? Однако же, самое трудное
преодолено. Да, да, да, черт возьми! – всё это тысячу раз подло, но где взять силы против этой
низости, против древнего зова самца, мощным корнем проросшего через тонюсенький пласт
личности? «Да неужели я всё-таки ухожу? Ухожу от женщины-судьбы, от той, кого встретил ещё в
детстве?! Как мне это удаётся? Как удаётся уйти от детей? Как удаётся обмануть своих родителей
и добрейших родителей жены? Как получается обмануть Серёгу, который бросился к нам в
объятия, узнав, что мы всё-таки встретились? Что со мной происходит? Ведь я же добрый и
порядочный! Или уже нет? Да, конечно, нет. Я всего лишь привык считать себя таким. Но как не
измениться от того, что я делаю? Ведь я просто обязан уравняться со своими поступками. А если
так, то, значит, я уже подлец…»
Странно, что в этом тотальном дерзком разгроме собственной жизни обнаруживаются восторг и
наслаждение. Разрушение пьянит так, будто в жилы вливается какое-то дурманящее тёмное вино
(«тёмное» не от цвета, а от тьмы), позволяющее видеть реальность как на изломе или над
бездной. Испытывая это ощущение, Роман не задумывается о нём – до анализа ли тут сейчас?
Однако, задумавшись, он обнаружил бы, что со вкусом этого вина он знаком уже давно. Он знает
его ещё по вытаптыванию свежего снега в огороде, с момента, когда, поскользнувшись под дождём
на глинистой дороге, счастливый лежал спиной на хрупких сломанных груздях. А однажды было
так, что, купаясь на Ононе с Серёгой, они выстроили у воды целый дворец из песка. Тогда им
хотелось, чтобы их творение обязательно кто-нибудь оценил, но, придя на другой день, они
увидели, что их песчаный дворец кем-то растоптан. И тогда они построили его заново. Новое
творение оказалось ещё лучше вчерашнего. Закончив его, они несколько минут постояли,
полюбовались им, а потом с криком бросились и сами всё разрушили. Теперь им уже не хотелось
отдавать радость разрушения никому. А как быть с такой забавой Романа, когда он уходил на
окраину Пылёвки, к старой скале, и разбирал её, бросая камни вниз? Он делал это часами,
самозабвенно, как будто что-то созидая, в то время как это было откровенным разрушением. Тогда
ему было отчего-то неловко, стыдно и даже страшно перед кем-то невидимым то ли в себе, то ли
над собой за эту странную работу, дающую незнакомое удовольствие, пьянящую тёмным вином, от
которого нельзя было отказаться.
На крылечке у подъезда Роман останавливается, чтоб хотя бы на одну ступеньку утишить
сердце. Всё, что он видит: скамейка у подъезда, аллея голых акаций, низкорослый дом напротив –
кажется отчётливым и пронзительным. Пронзителен и колок даже вдыхаемый воздух, видимо, чем-
то похожий на саму разверзающуюся перед ним свободу, всасывающую, как вакуум, прямо с
крыльца. Но как, каким способом в неё войти? Куда теперь, в эту «сию минуту», как выразилась
Голубика, направить свои блудливые стопы? Вначале требуется переболеть уходом: вылежаться
где-нибудь, окрепнуть в новом состоянии, позволить обнажённой вырванной душе покрыться
известковой корочкой. А потом снять небольшую квартирку – своеобразный плацдарм для
дальнейшего завоевания женского мира и построения нового образа жизни. Для передышки же
вполне сойдёт и прежнее общежитие, где его, возможно, помнят вахтёрши, где живут люди из
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?