Электронная библиотека » Александр Левитов » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 14 августа 2015, 14:30


Автор книги: Александр Левитов


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +
V

На одной из московских улиц, где каждую секунду в три путающиеся ряда валят обозы с хлебом, или скачут эти же самые обозы порожняком, пущенные на Божью власть красными, бородастыми лицами, орущими во все горло не песни, а так, черт знает что, – где на каждом шагу можно видеть лихачей-извозчиков, сцепившихся колесами, – где разбитые, окровавленные мордасы, в виде классических статуй, украшающих барские сады, торчат на каждой тротуарной тумбе, как нечто отдельно живущее от своих владельцев, – где, наконец, над всем этим буйно-пошлым гулом царит кулак будочника, приводящий все это, так сказать, к одинакому знаменателю, – так вот на такой-то улице, говорю, можно приметить угол, с которого сразу, в обрыв, начинается другая жизнь. Каменные палаты, с балконами, с мрачными подъездами, с важными швейцарами, по-хамски относящимися с этих подъездов к дневному течению, вдруг прекращались на этом углу, и вместо них выстраивалось кособокое царство домишек, принадлежавших, как говорили наворотные надписи, то надворной советнице Минодоре Певцовой, то купчихе второй гильдии г-же Лисафете Марковни Сычуговой, то цеховому Гавриле Разудалову.

Шли тут вывески, говорившие, что «хоша я и сапожный мастер Иван Забубённый, одначе ты мне задатку вперед не давай, – пропью; потому жизнь моя к дьяволу не годится». Грязь и ржавчина залезли на эту вывеску, разъели ее некогда белые буквы, заворотили уголки, прорвали середину и таким образом навсегда опакостили мастеровую репутацию Ивана Забубённого.

В окнах, примазанные разжеванным мякишем черного хлеба, пестрели ярлыки, говорившие:

«Сдеса-тко адаеца палугла».

«Чисавой мастир Петра Раскудряиф».

А вот и знакомая харчевня; она ухитрилась-таки со своих всегдашних гостей-лохмотников содрать себе денег на золотую вывеску. Бойко расписался на этой вывеске живущий напротив харчевни Иконописец Авдей Ликсандрыч гаспадин Ликсеиф художник из Питенбурха. Своей мастерской кистью Авдей Ликсандрыч раскатил на харчевенной вывеске: горат Растоф фхот взаведенья.


Катание на Масленице на Девичьем поле. Фотография начала XX в. Частный архив


Пиво азартно кипело в двух кружках; модный самовар, в виде помпейской вазы, щеголем подпер руки в боки; около него правильным полукругом стояли золотые чайные чашки; громадный графин толковал проходящим, что-де прочтите-ка, коли грамоте знаете, что на этой картине написано.

А послушные проходящие, изумляясь столичной росписи, читали по складам:

«Эдакой скус! Опробуйка, землячок!»

Так начиналась девственная улица, так она продолжалась, потом почти в самом конце, круто и криво обрушиваясь под гору, как бы топила в протекавшей здесь Москве-реке свою безвыходную нищету.

– Вот сейчас в быстру реку брошусь! – говорила она этим обрывом. – Ни дьявола своим мастерством в целый век не заработаешь, а только все винище одно жрешь и все это сказываешь себе: завтра, мол, беспременно отстану.

Работящая голь девственной улицы, в обыкновенные будничные дни угрюмая и до полного безмолвия смирная, теперь, праздничным слободным делом, вся высыпала на морозный день, и ржание этих парней в одних красных рубахах было столь вопиюще к небу об отмщении, что всякий больной человек ежели проходил тут, так непременно сердце его судорожно вздрагивало, и он вскрикивал:

– Горло, что ты ржешь? Когда же ты, человеческое горло, говорить станешь?

Барыня какая-то прошла, и порока-то в ней было только всего, что на голове ее, вместо шляпы огненного цвета, всегдашней на девственных улицах, – шляпы с такими же перьями, какие некогда развевались на Гекторовом шлеме, – была надета, как есть, братцы, как на мужике, шапка, опушенная серыми смушками. И шла эта барыня, никого не трогая, тихой, хорошей поступью; черные глаза ее пристально смотрели под ноги. Очевидно было, что она понимала, что ей не следует ломать своих маленьких ножек ради этой мостовой, вошедшей в притчу во языцех, – и вдруг:

– Ха, х-ха, х-ха-а!.. – громко раскатила улица по ее следам. Нельзя было не оглянуться на этот лешачиный хохот, и барыня оглянулась; а бойкая, с большими выпятившимися зубами, бабенка, манерно разглаживая свои напомаженные и выпущенные из-под платка височки, закричала ей:

– Что глядишь? Ай не знаешь?.. Вместе езживали…

 
Ай барыня, барыня,
Сударыня-барыня,
Чив-во тибе надомна?
 

Заорали на разные голоса молодцы, закривлялись при этом и заломались со свойственной мастеровой нацее грацией.

Ежели бы барыня в смушковой шапке вдруг в это время воротилась и, топнув ногой на хор, закричала бы: «Как вы смеете, расподлая эдакая мастеровщина, обращаться так с благородной женщиной», – то, я уверен, праздничная уличная картина непременно изменилась бы. Шустрая бабенка с висками с визгом убежала бы в ворота, а за ней дали бы стрекача и ее рыцари.

Но прошла мимо барыня в шапке, и чем дальше отходила она, тем более густые слова сыпались ей в уши.

Уличная картина, следовательно, ничуть не изменилась.

Идет офицер и видно, что не пехтура{285}285
  Пехтура – пехота.


[Закрыть]
какая-нибудь, потому что за ним парадно выступает тысячная пара, запряженная в широкие сани, а на тротуаре, в взмешенном бесчисленным множеством ног снегу, лежит мастеровой. Вонь и грязь около него.

Офицеру скучно. Забрел он сюда бог знает зачем. В голове бродило что-то вроде смутной надежды встретить какую-нибудь эдакую… с глазками в виде крупных, зрелых вишен, маленькую эдакую, канальство, при взгляде на которую, черт возьми, сразу взмахнулись бы ввысь поднебесную ослабшие телеса.

«Ну, там платье, юбочек ей этих беленьких накупить, чтобы ножка была видна», – идет безмолвно офицерская дума, погромыхивая палашищем. «Посадить в сани, надвинуть на нее шапку-боярку и смотреть: необыкновенно в такие времена эти плебейки забываются. Сразу уже от коровника-то они в амбицию вламываются. Приятно в морозный день с таким раздуханчиком загородную прогулку учинить!..»

Тут вдруг офицер почему-то проникся гуманными идеями; стал он тогда мечтать о сближении сословий, и потому, увидя мастерового в снегу, он с ласковой улыбкой, имевшей ободрить погибающего брата, сказал: «Не сыро ли тебе здесь, любезный друг? Петр! покинь лошадей: пособи поднять человека!»

Петр, этот кучер, получающий тридцать целковых в месяц жалованья, в бьющей по глазам зеленоватой шубе, в белых замшевых рукавицах до локтей, с бородищей в три сажени, только мимоходом взглянул на барина и, не улыбнувшись даже, натянул зеленые возжи с серебряными наставками, отчего парадный шаг рысаков сделался еще параднее.

«Ишь, черт, с коих ранних пор коньяку этого своего ломанул!» – шевельнулось в кучерской душе на хозяйскую просьбу, а мастеровой, в свою очередь, не поднимая головы с холодного снега, забормотал:

– Не сс-сыр-ро! Не сыр-ро, раз-з…

– А, ты ругаться стал? – крикнул офицер. – Эй!


Сцена в ночлежном доме. Гравюра О. Мая по рисунку Г. Бролинга из журнала «Всемирная иллюстрация». 1873 г. Государственная публичная историческая библиотека России


Необыкновенно скоро прибежал на этот зов пьяный, по случаю праздника, будочник и, сладко улыбаясь, спрашивал у офицера:

– Бить прикажете, ваше б – дие, али прямо в кутузку?

– Ваше в– дие! – Завопил, оглядываясь, мастеровой, – не погубите! Тридцать человек детей, семеро мастеровых содержу. Без меня все погибнуть должно.

– Х-ха-а, х-ха-а! – как за барыней в шапке, снова зазвенело ребячье грохотанье и над этим пассажем. – Что, небось узнал, какая она такая, Кузькина мать-то? – хохотали молодцы над проснувшимся, при виде густого офицерского султана, пьянюгой. – Вы бы его, ваше б – дие, в морду…

– А не будет ли от вашего б-дия на чаек чего-нибудь нашей артели? Потому, ей-богу, напрасно вы над ним смиловались: груб-с оченно!.. – докладывала барину некоторая удалая голова, отделившаяся от кружка.

– Ска-а-тина! – прошептал офицер, бросая, как кость собаке, рублевую ассигнацию удалой голове. – Поговори со мной…

Вслед затем он бросился в сани и сердито закричал своему великолепному Петру:

– Пшо-о-л, ска-а-а-тина!

Рысаки рванулись, и взвившаяся из-под их копыт снежная пыль помешала барину разглядеть и разузнать, как по улице и над его гневом, и над его милостью за один раз загромыхало новое, праздничное:

– Х-ха-а, х-хх-а! Побежим, ребята, теперича пиво жрать…

Кипит улица, гогочет, смеется и плачет. Вместе с ней гогочет, смеется и плачет и Кузьма Сладкий. Окончательно сшибенный с ног бесчисленным множеством шкаликов и косушек, он повалился теперь в уголок огородного забора и будки, задрал ноги кверху и орет без слов:

– Нну-у, н-ну! Хто смел, наизжай…

Будочники собрались около него и со смехом спрашивают:

– Што, Кузя, раздрешил?

– Раздрешил! – отвечает Кузя. – Бери в фартал! Ничего не боюсь.

– Да н-ну тебя к идолам и с фарталом-то! – досадуют будочники. – Хошь бы за полштофом послал: для ради праздника, а то – фартал!.. Не свои рази?..

– За полштофом? Нич-чего! Это м-можно!.. Сыми халат и валяй… Я тебя люблю, – ты мой фартальный…

А тут, по улице, совершалось как бы некое вавилонское пленение: шли гурьбами какие-то народы, в чуйках, со свирепыми, красными лицами, шли и кричали во все горло: ехали эти же самые лица на извозчиках по пятку в каждых санях, тихим, манерным шагом, и тоже кричали. Были в руках как у пешеходов, так и у ездоков бабы в красных сарафанах, пьяные и орущие, и гармонии в золотых бумажках, тоже пьяные и орущие…

– Фу, ты, Боже! – восклицал один будочник, потчуя стаканчиком лежащего Кузьму. – Откуда только такие силы берутся? Половодье словно… Кушай, Кузьма Иваныч!

Выкушивал Кузьма Иваныч, а девственная улица хмурилась все пуще и пуще, грознее и грознее развертывались ее праздничные картины.

Целое море голов бурлило около пойманного вора. Разное носильное отрепье висело у вора на левой руке, а правую, со сжатым кулаком, он держал выше своей седой, не покрытой головы, которая, в свою очередь, возвышалась над головами всей толпы.

Вор одет в старый, истерзанный и коротенький полушубок. Седые, кольцоватые усы грозно висели по челюстям; его смуглые, впалые щеки злобно вздрагивали по временам. Очевидно привыкшие к стрижке волосы встали дыбом, и таким образом этот человек весьма явственно изображал собой самого лютого бессрочного ундера.

– Бей, бей! – вопило сумасшедшим манером пятьсот голосов.

– Тр-ронь! – тихо, но мрачно отзывался вор, и при этих словах на лице его нельзя было увидеть ни малейшего движения. Он был лют и серьезен, как, может быть, он был лют и серьезен, когда пускал в славных битвах батальный огонь на угорелую вражью кавалерию…

– Да ведь ты же украл? – раздаются несметные голоса. – Ты же ведь у ей, у модистки-то эфтой, из сундука сдул?

– Н-ну? – спрашивал старый усач.

– Да что там: н-ну? Б-бей!

– Тр-ронь!..

Сзади стоявший молодец из овощной лавки хватил в это время солдата кулаком в спину и, проговоривши: «Ну, вот и ударил, – что со мной сделаешь?» – снова пугливо скрылся в живую горластую стену.

– Кто вдарил? – как зверь, вскрикнул солдат, одним махом обрушиваясь на всю толпу. – У-у-бью! Сказывай!

– Это вот он, дяденька, вас.

– Он-н? Подь-ка, подди-и-ка ты суды, чертов сын!..

Парнишка завизжал, как собака, когда солдат стал его бить своими длинными руками. Потом поглядел на него вор, бросил и сказал:

– Да ну тебя к черту, молокосос!

И опять посыпались из толпы вопросы:

– Дерется еще, словно правый! Ведь ты украл?

– Да ты ведь поймал, дьявол! – треснувшим, но еще могшим командовать в громе битвы басом вскрикивал солдат. – Поймал ведь, черт! – отчаянно наступал он на отливающее от него море. – Так отбери от меня, или к начальству веди. А сам ты надо мной издеваться не смей… А то, сейчас умереть, убью.

– Да ведь ты украл?

– Да не украл, дьяволы! А так взял: шел – и взял.

При этом старик, как бы с намерением заткнуть все эти широкие пасти, бросил в кучку краденые отрепья и пошел выше леса стоячего, ниже облака ходячего.


Обитатели Хитровки. Фотография начала XX в. Частный архив


– Ого-го-го! – раздалось за ним уличное грохотанье.

– Я таких солдатов люблю… – бурлил совсем пьяный Кузьма. – Вот теперь я хозяин. Н-ну, разбогатею, купцом буду. Сейчас я тогда такого старичка к себе на житье возьму. «Будь, мол, ты, скажу ему, у меня заместо отца, старичок». Ах, нетт-у меня отца! – плакался Кузьма. – Сроду я тятеньки своего не видал…

– Ну, будет, Кузя, не плачь. Христос с им, с родителем-то! – утешал Кузьму один из угостившихся на его счет будочников. – Посылай лучше, ежели деньги есть. Говорил это будочник и тоже слезился.

Между тем толпа, отвалившаяся от вора, накатила теперь на Кузьму.

– Да што же, дру-уг! – отзывался Кузьма, – иде же я денег возьму, ты спроси? Я вот хозяин, у меня, может, артели одной человек сто, а денег все нет, пытаму времена ноне – ах-х, какие времена!..

И Кузьма заплакал, да и будочник тоже сквозь слезы заговорил:

– Не ври, дьявол! Какой ты хозяин?.. Сейчас я тебя бить примусь, потому не люблю, когда брешут.

– Он ныне, черт, сон видел, ребята! – бубнила толпа. – Бредит теперича.

– Хвати его в морду-то: може встанет.

– Сказывал в кабаке: куры ему счастье напророчили.

– А кур видеть во сне, братцы мои, это беспременно к куреву какому-нибудь. Бунт, али бо изобьет кто кого… Чья, значит, сила возьмет. Бида как после таких снов раздираются – в кровь и часто даже до полусмерти!

– По будням ежели, так это так, точно дерутся, а в праздники – ничего, завсегда, почитай, сбываются.

– До обеда сбываются, голова! После праздничных обедов – не верь.

– Так, значит, его брать надо, – к вечерням скоро заблаговестят, а не токмо обед… Где ж теперь сбыться?..

– Тащи его, милый служивый! Забирай в контору, а то, пожалуй, околеет тут, – рекомендовала толпа беседовавшему с Кузьмой будочнику.

– Кузя, а Кузя! Проснись, золотой! – упрашивал будочник. – Проснись – и посылай, а то сейчас поташшу…

Но не просыпался Кузя, а только, болтая ногами, кричал совсем в зверином образе:

– Я рр-рази не хозяин? Разувай меня, клади на кровать, а то всех изобью…

Тогда потащили Кузьму в квартал; а один из его приятелей, живших с ним вместе, толковал провожавшей шествие толпе:

– Тоже и я однажды сон видел (пьяный лег и богу, следственно, за спанье не молился). Стоит быдто лес, дремучий такой, высокий, а черт меня по самым верхушкам того леса дремучего под руку водит и смеется, смеется и говорит:

– Ты, говорит, русскай?

– Русскай! – я ему говорю.

– Ну, так, – говорит, – ты над тем лесом всю власть возьмешь, апосля только… Ты, – говорит, – ему теперича полный хозяин, – руби его!..

– Я стал рубить быдто тот лес и проснулся, проснулся и вижу диво: сижу в фартале. Говорят, за буйство взят…

– Ах, батюшки! – сокрушенно вскрикнула вдруг какая-то бабенка, которая вместе с другими провожала Кузьму на успокоение в сибирке. – Ах-х, батюшки! Видно, мы только хозяевами-то и бываем, что праздничными снами.

– Известно, что по таким временам только! – ответил бабенке кто-то корявый и пьяный, игриво хватая ее за платье на груди. – Праздничный сон, сама знаешь, до обеда только, а после обеда опять уж за работу нашему брату надо садиться…

Верное средство от разорения
(посвящается А. К. С-ву)

I

Дело это началось одним осенним утром, пасмурным таким утром, печальным, с проливными потоками дождя, непрестанно лившимися со свинцового неба, с крикливым ветром, буйно разбивавшим городские фонари и срывавшим раззолоченные столичные вывески. Сизые, волнующиеся туманы со всех сторон обложили Москву и самым зорким глазам не давали рассмотреть ее, так сказать, всероссийских, неописанных див.

И вот таким-то утром, положившим печать какой-то угрюмой мертвенности на столичные улицы, под непрерывное и могуче-басистое гудение сорока сороков{286}286
  …сорока сороков… – все московские храмы.


[Закрыть]
, которому, как бы в концерте, отрывисто вторили крепостные пушки, стрелявшие по орудиям, на Кремлевскую площадь изо всех соборов и приходских церквей собирались громко певшие церковные клиры для того, чтобы, по окончании кремлевской службы, тронуться одним всеобщим крестным ходом вокруг всей Москвы.

Море разнообразных голов, то благоговейно молящихся, то до испуга любопытствующих, разлилось по площади. Неразборчивый, но в высокой степени мощный гул этого моря, смешиваясь с громом выстрелов и звоном колоколов, одной согласной речью говорил всякой душе о чем-то до того сильном и важном, что неминуемо обдавало эту душу невольным, все существо человека проникавшим, ужасом.

Последняя нота молебного гимна глухо и печально погасла наконец в сыром, как бы вровень с краями наполненном чем-то, воздухе и, словно по сигналу, народное море дружно, за один раз, колыхнулось в эту секунду – и крестный ход поплыл…

Сначала шли старинные, жестяные фонари, сквозь узорчатые прорези которых слабо виднелись тонкие, желтенькие, огонечки, беспомощно дрожавшие и слезливо помаргивавшие от сильного ветра, который неистово дул прямо в лицо крестному ходу, как бы намереваясь побороться и даже победить эту непобедимую, важно и торжественно двигавшуюся, силу. Несли эти фонари, утвержденные на высоких зеленых шестах, какие-то необыкновенно серьезные лица, которые, очевидно, вполне сознавали всю важность своих передовых постов. Не сморгнув, встречали они бойкие порывы налетавшего на них ветра и лишь изредка повелительными басками покрикивали сопровождавшим шествие жандармам и макаркам (так в Москве называют будочников) взять кого-нибудь, кто забегал вперед с той целью, чтобы прямо в лица поклониться святым полкам небесного воинства, которые были изображены на хоругвях, шествовавших за фонарями.

Как птицы, реяли в воздухе шелковые холсты хоругвей, сверкая золотом, которым написаны были венцы и сияния, окружавшие лики. Кротко смотрели эти лики, так много страдавшие и молившиеся, на осеняемую ими толпу, – шли, ничуть не возмущаясь буйством ветра, обсыпавшего их целыми реками дождевых капель, как в многотрудной жизни своей хаживали они, ничем не возмущаясь и ни от чего не останавливаясь, на борьбу с людской неправдой. За хоругвями двигался весь залитый в толстую, расцвеченную драгоценными каменьями парчу, важный, как сборище царей, хор священников с крестами и благовонно дымящимися кадилами.


Лубянская площадь. Открытка начала XX в. Частная коллекция


Словно труба апокалипсического ангела, имеющая некогда возвестить всему миру про Страшный суд Божий, гремел из среды этого хора один голос, протяжно певший:

– Миром Господу помолимся!

И, послушное этим словам, ниц падало все это необозримое мирское море, переливчатыми и таинственно шумевшими волнами катившееся по следам хора и согласно, одной, невыразимо-глубоко вздыхавшей, грудью стонало:

– Господи помилуй! Господи помилуй!

И было о чем молиться миром, и было же тут, над чем можно было застонать и разорваться от тоски этому миру, потому что светлое небо все застлали туманы. Буйный ветер, валяя с ног целые кучи народа, не в силах был, однако же, разогнать этих туманов, а дождь так и щелкал по усердно молившимся лицам, так и щелкал, так и щелкал…

II

Накануне описанного происшествия случилось в Москве, как и везде может случиться, другое происшествие, а именно вот какое: у ворот одного замоскворецкого купеческого дома, с великолепным подъездом на дворе, с зеркальными окнами, с дремучим садом, деревья которого, обитые осенними дождями, с угрюмым безучастием смотрели с раскрашенного дощатого забора на тихую и пустую улицу, сидел молодой, бравый подкучер, в ситцевой краснолапистой рубахе, в кафтане, не по погоде, игриво и храбро накинутом на широкие плечи, в поярковой шляпе, с сурьезом надвинутой на лоб, и пел томным дискантом под тягучие звуки новой целковинной гармоники:

 
Еж-ж-жель ты, моя мил-л-лая,
Эф-ф-той ночью не придешь…
 

затем, вдруг переходя в басовую, пугающую ноту, он ужасающим манером мычал вместе с басами гармоники.

 
Я ффа-тиши тебя ллас-каю,
 

и потом еще более томным дискантом доканчивал:

 
Без тибя как раз помр-р-решь…
 

Так молодой паренек забавлялся очень долго, и очевидно было, что эта забава была не столько забавой, сколько поэтическим упражнением в составлении нового стишка, на какое дело, как известно, такие мастера все вообще московские хозяйские молодцы.

– Ничего, очень складно выходит. Как есть, как в песеннике, – похваливал поэт свою доморощенную поэму. – Поглядим, что дальше выдет… Посмотрим, как оно под конец пойдет.

Но не увидал паренек, как оно под конец пойдет, потому что, при последних словах его, встряхивая нечесанными, но густыми и необыкновенно черными космами, и сияя по-московски свежим и здоровым лицом, с парадного крыльца сбежала горничная. Быстро забегала она по широкому двору и звонкоголосно закричала:

– Митрей, Митрей! Где ты, черт, прохлаждаешься? Хозяин зовет.

– Хошь бы минутку спокою! Как дьяволы с крючьями пристают! – прошептал Митрей, поднимаясь, однако же, с приворотной лавки. – Ну, что ты орешь? Что тебе? – азартно спрашивал он перебившую его фантазии горничную.

– Достанется тебе, дьявол! Сам услыхал, как ты тут песни орешь и на гармонии этой играешь. Говорит мне: «Ступай ты, говорит, рабыня, разыщи его и сейчас ко мне на хозяйские очи представь».

– Коего я там лешего буду делать? – озлобленно спрашивал Дмитрий. – Рази я его пьяных бельм, ты думаешь, сроду не видывал, што ли?

– Не знаю, не знаю, милый, только бога для иди, потому ежели не пойдешь, сейчас мне расчет. «Так-то ты, скажет, рабыня, волю мою творишь?» Я уж с ним и говорить-то по-нашему, по-простецкому, разучилась.

– Ну, гляди, девка! – решился, наконец, Дмитрий. – Я вот по тебе все сполняю, мотри же и ты, в случае чего, ежели когда, охоте моей не перечь… Ах ты, чертова жисть, сичас умереть! Право, чертова жисть! – и парень шел вслед за горничной, отчаянно поматывая намасленной свечным салом головой и тяжко вздыхая.


Молочница. Рисунок из журнала «Всемирная иллюстрация». 1870 г. Государственная публичная историческая библиотека России


Пришли. Стал подкучер на хозяйские очи, сердито понуривши в пол свои собственные молодецкие глаза; горничная пугливо притаилась за его широкими плечами, а сам хозяин на диване на мягком валялся. Пред ним, как быть должно, на маленьком, с кривыми точеными ножками, столике стоял графин водки, грибочки, ветчинка, капустка и проч.

– Митрей! – взговорил хозяин с горьким плачем. – В доме моем уныние и печаль, а ты песни играешь, на гармонии зудишь. Што же это будет такое?

При этом купец отчаянно всплеснул руками и, обратясь к горевшим золотыми ризами иконам, снова повторил вопрос:

– Што же это будет такое? Нигде я к Богу моему, в моих сокрушениях великих, воззвать и восскорбеть не могу!..

Застонал хозяин после таких слов своих и уткнулся сокрушенной, по его словам, головой в кожаные подушки дивана. Рабы молчаливо смотрели, что будет дальше.

«Какую такую камедь разыграет, – посмотрим», – думал Дмитрий, поглядывая на хозяина исподлобья.

«Антиресно знать, какую он штуку еще отмочить ухитрится?» – раздумывала в свою очередь горничная.

Долго длилось молчание. По временам только нарушали его хозяйские тяжелые вздохи да всхлипывания.

– Боже! – сокрушался купец. – Ах, тяжело! Ах, горька моя чаша! Оч-чень, оч-чень даже довольно у меня тяготы на душе!

«А шут те велит все эту одну очищенную{287}287
  Очищенная – водка.


[Закрыть]
жрать? Пил бы шинпанское, али бы какое другое вино», – безжалостно отнеслась Дмитриева бессловная душа к тяжелой купеческой чаше.

– Раба! – словно бы вдруг проснувшись, приказывал хозяин горничной. – Поди, позови супругу. Ох-х! горька моя чаша, потому много ты мне талантов дал, многой властью меня над многими меньшими братьями, аки бы иссопом и елеем умастил и украсил. Учить мне надо ту меньшую братью, спокоить, да не буду ввер-р-жен. О, Боже! – отведи от меня ч-ч-а-ш…

И в то время, как купец дрожащей рукой старался налить рюмку, в кабинет его, послушная на зов своей главы, вошла супруга.

– Будет, будет тебе, Абрам Сидорович! – упрашивала она его. – Успокоился бы, право!

– Па-аг-губа моя! – всплакался в это время хозяин пуще прежнего и принялся жену по щекам бить, – за житницей ты не назришь, рабам моим управы ты никакой не даешь… Вон отсюда пошла, дабы злоба моя на тебя, шельма ты эдакая, не возгремела в доме моем и тишины его праведной не смутила бы. О, ч-ч-ча-а-ша!..

Едва-едва успевши выслушать столь душеполезное поучение, супруга стремглав выкатилась из кабинета, а супруг, продолжая свою роль исправителя домашних нравов, с новым притоком слез и воздыханий обратился к проштрафившемуся парню. – Н-ну, Митрей! Младость только твою и сокрушенье родителей твоих убогих и престарелых в расчет принимаю и за грех твой из храмины моей честной тебя не гоню. Обратись и покайся! Каким ни на есть раскаянием изгони из себя беса козлогласования, пьянства и все как следует… Нынешним днем отселева до Чистых прудов приказываю тебе, труда для ради, али бы бдения, понимаешь? – тридцать концов сделать. Пеш и сокрушон отыди в путь свой, душой умились, а гармонью сожги. А пуще всего, не сквернословь, потому уста… самое главное! Слышишь?..

– Слушаю-с, – басом отвечал Дмитрий, проворно повертываясь к двери, но не поднимая, однако же, кверху своей озлобленной головы.

– Стой, погоди! Не все сказал, – воротил его хозяин. – Кайся как можно искреннее, – умил-л-ление, пос-с-ст… первое дело! По дороге зайди к Марье Петровне, к Онисиму Лукичу, к Степану Петровичу. Скажи им, Митрей, от меня (ведь ты видел слезы мои, Митрей, а?), – скажи же: хозяин, мол, оч-чень в расстройке, – мысли его, как осенние бури, мятутся, – слезами он, аки бы росой утренней, умывается. Приказал, мол, он звать вас к себе на дружний совет, на душевные слезы. А после к батюшке зайди и учтиво ему доложи: молебен у нашего хозяина ноне с водосвятием… всем чтобы клиром… в лучших ризах. Одно слово, чтобы велелепие и святыня вполне… Хозяин, мол, сказывал, что великому-де молитвенному бдению у нас быть, потому несчастье… Так и скажи, только учтивее докладывай, потому они наши наставники, пастыри. Слышь, Митрей? Они о душах наших сокрушаются. Так ты того, гляди, не лицемерь… Узнаю что, избави боже, дух вон вышибу!.. Пош-шол!..

– Што, Митрей, што? Пошто призывал? – спрашивали взахват подкучера чада и домочадцы, окруживши его любопытной стаей.


Продавец шалей и платков. Москва. Открытка начала XX в. изд. «Шерер, Набгольц и К°». Частная коллекция


– А ничего, – ответил Дмитрий. – Известно, что у него ни черта не поймешь. Говорит: кайся! Да вы спросите у него: кто его, старого лешего, к французинке возит?.. А то кайся! Было бы в чем.

– Б-будет тебе, Митрей! – пугливо зажужжала на подкучера домашняя челядь. – Услышит, так еще пуще он тебя проберет. В часть, пожалуй, прикажет…

– Пог-г-глижу!.. – побахвалился парень и пошел, медленно передвигаясь с ноги на ногу, бурча себе под нос какие-то сердитые слова, а гармоника между тем не брала во внимание хозяйского горя и, разрезывая своим визгом дюжий гул осенней непогоды, продолжала тосковать о том, что

 
Еж-ж-жель ты, моя мил-ла-лая,
Еф-ф-фтой ноч-ч-чью не придешь,
Я ф-фа тиши тибя л-ласкаю,
Виз тебя как р-раз пом-м-мрешь…
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации