Текст книги "Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы"
Автор книги: Александр Левитов
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
И как после поэтического молчания, производимого в благородных обществах до конца исчерпанной мыслью, вновь закипает оживленный, блещущий остроумными искрами, спор, так и у нас, после хозяйского: Ну-ко-сь, ну-те-ко! – закипели разговоры, если и не особенно поражавшие глубокомысленностью определений таких вещей, каковы, примерно, любовь, прогресс и т. п., зато человек, всегда и на все смотрящий строгими, задумчивыми глазами, – этот человек с высоким лбом и горячим сердцем, спрятанным в тихую, сдержанную, но всегда истинную речь, мог бы найти в наших разговорах стремление униженного человечества к далекому от него небу. Мог бы найти, говорю, ибо я имел случай видеть, как у таких людей, от подобных нашему разговоров, разглаживались широкие и угрюмые морщины, бороздившие их высокие лбы, – видал, как их строгие глаза зажигались страстным огнем любви ко всему живому, – и потом я слышал, как сердца их горячее бились, вследствие чего развязывались их тихие, сдержанные речи.
– Ну-те-кось! Ну-ко-сь! – покрикивал хозяин. – Теперь, слава Господу, делишки мои поправляются. Вот он, законный-то наследник!.. Матренушка! поднеси нам с хозяином-то с молодым!
Матренушка с улыбкой, не допускавшей с ее стороны даже и тени прекословия, поднесла обоим хозяевам.
– Иван Петрович! Сударь! – крикнул ко мне хозяин. – Давай выпьем вместе за наследника. Что осовел-то{255}255
Осовел – одурел, впал в полуобморочное состояние.
[Закрыть] скоро? Рази это по-барски?
Столяры, сидя в темном углу, давно уже порывались хлестануть по-свойски какую-нибудь эдакую «калинушку с малинушкой», если б их не останавливал прачка – Петр Александров, который, переставши трубить, вдруг принялся говорить по-божественному.
– Микитушка! – приставали два столяра к третьему, – вали!.. – И Микитушка валил каким-то горловым, как бы недоумевающим, что он именно делает, тенором:
И лишь только двое подпевал зажмурили было глаза, чтобы такими же горловыми и недоумевающими унисонами пустить, что
Ва-ад-да п-па-анял-ла —
как их в ту же минуту прервал громовым, но безалаберно пьяным голосом прачка-Петруха.
– Не подобает! – заревел он на певунов, принимая свою горделивую позу, с заложением рук в штанишки. – Ныне время какое? Кто нас угощает? Тру-тра-тре-дри-дра!.. Вы, милые, знайте политику… Без ней как же возможно?
– Пьем, што ли, баринушка? – говорил мне Мирон Петров. – Матреша! поднеси. Илюша! иди сюда. Ты нас, в случае чего, не лови… Пей!
– Зачем ловить, Господи? Ай мы какие? – конфузился Илюша. – Мы рази тоже не понимаем?
– И не смей ловить! – вдруг подскочил прачка, изображая, при помощи своих, заложенных в карманы брюк, ручонок, индейского петуха. – Не подобает! Раб неключимый!.. Мразь! Как ты смеешь, мерзавец? Где ты такой па-алитике научился?
– Ах, Петр Александрыч, Петр Александрыч! – добродушно улыбаясь, потрепал его Илюша по плечу, – Ч-чуден ты, Господь с тобой!
– Я-то? Я чуден, Илья? Ты со мной не шути! – походкой цезарей отошел величественный прачка от шутки будочника.
Ва-ад-да па-ан-няла
смелее и смелее раздавалось в темном углу столяров.
– Пра-ас-сти, жена, ты эфту мою глупость, т. е. к примеру, ежели насчет любовницев… – растягивал хозяин. – Ты мне ее прости, сейчас умереть, потому у нас с тобой все за едино!..
– Ды я тебе… ды я тебе… – вскрикнула необыкновенно весело и необыкновенно игриво Матренушка, взмахиваясь на мужа кулаком, – ды я тебе все…
– Нет, стой! – стой! – неожиданно вошел в общую речь заклятый враг Петьки Коленкина – Марья Петровна. – Муж! Мироша! поцелуйся с женой… Ей-богу, смерть люблю!
– Мож-жна!.. И что только мне, лешему, в ум взошло? Какую мне такую еще барыню нужно? – спрашивал Мирон Петров, любовно, со свечой, осматривая лицо жены и целуя его. – Барин! А? Гляди-ка: биреж-жливая!.. Я за ней в приданое деньгами одними четыреста рублев получил… Ей-богу!
Со странным любопытством, как будто бы в первый раз смотрел на какой-нибудь невиданный предмет, я взглянул на лицо Матренушки – и увидал в нем сразу и рано умершую мать, и рано погибшую сестру, и напрасно страдающего брата… Лицо отца встало тоже в этот момент предо мной, – испитое такое лицо, болезненное… Простонало оно что-то и быстро исчезло, так что я не успел поцеловать дорогого образа. Страшно кружилась в это время голова моя, но я потер себе лоб рукой и вспомнил, что Матренушка необыкновенно походит на народную гравюру, изображающую святую великомученицу Варвару, приложенную к житию ее, по которому я когда-то учился грамоте. Такое кроткое, покорное лицо изображено было на этой гравюре, – тихое и печальное. В книжке святая увенчана была венцом, блиставшим яркими лучами, а в руке она с тем величием, с каким цари носят свои скипетры, держала виноградную лозу.
Я хотел было вскрикнуть: «Мученица!» Но мой пафос был разбит, с каждой минутой все больше и больше расширявшейся, песней столяров:
На ту пору ме-еня ма-ать родила…
Будочник Илюша, пригорюнивши левой рукой свою раскрасневшуюся щеку, пустил верха поразительно звонкой фистулой:
Ах-х на тту-у пор-ру разнесча-астна-е…
Какой-то молоденький мастеровой, красивый брюнет, с необыкновенно угрожающим лицом, до настоящего времени совсем неприметный, теперь встал и покрыл «Илюшины верха» могучей, словно бы из груди медведя вылетавшей, октавой.
Мастеровые покупают пироги на московском рынке. Открытка начала XX в. изд. «Шерер, Набгольц и К°». Частная коллекция
Взволновалась эта октава, почуявши, что тут ее власть, тут ее сила, как волны широкой реки в половодье, когда, против всяких музыкальных правил, сочла себя обязанной затянуть следующую строку песни:
Р-рраз-знис-частну-о…
«Ах-х! М-ма-ать р-радила!» – подхватил своей фистулой Илюша, – фистулой, которая, очевидно, веселясь и играя, вела за собой тенорные горловые унисоны трех столяров…
Звонкий дискант в красном фартуке (немного, кроме фартука, видно было еще выпуклое плечо) перебил могущество октавы и самовольно захватил себе роль запевалы.
Разнисч-ча-а-стно-е…
прозвенел этот дискант, как полевая даль звенит в июльскую жарынь, и замер, залитый морем тех вариаций, которые делал Илюша, поглощенный тенорами столяров и октавой мальчика с черными волосами и угрожающим личиком.
Старушка Марья Петровна тихо всхлипывала, утирая пестрым платком свои маленькие глазки; а прачка-Петруха старался изо всех сил попасть в стройное согласие хора уже не своим умением трубить, а более или менее плавным движением рук.
– Под-днос-си! – кричал хозяин Матренушке, но лицо Матренушки горело, как раскаленный уголь, – по нему ручьями текли какие-то, если можно так назвать их, нежно-улыбавшиеся слезы.
Сидя на стуле и согнув голову на правое плечо, она в свою очередь отзывалась мужу:
– Ни м-магу! Ни м-маг-гу. Ха-ха-ха! Подноси сам. Я вас всех люблю…
– Иван Петрович! Ну-ко-сь! – подмигивал мне Мирон Петров на ведерную бутыль, стоявшую в углу. – Подлей-ка, милый человек. Видишь, баба-то захмелела. Да и сам-то я, признаться, не так чтоб… Другому кому из кампании этой радости поверить никак невозможна!.. Ха-ха-ха-ха!
В столяровском углу неведомо откуда появилась отдельная свеча. Оттуда уже раздавались удалецкие «ахи и охи», характеризующие «Камаринского»{257}257
«Камаринская» – русская плясовая песня.
[Закрыть]. Виднелся оттуда быстро кружащийся красный фартук с выпуклым плечом, да ясный и грубо-грозный лоб, с которого то и дело сбрасывалась черная, как вороново крыло, прядь волос…
Старушка Марья Петровна все плакала, и очевидно было, что слезы доставляли ей большое наслаждение. Матренушка, голову которой в это время обнимал муж, шептала:
– Да Господь с тобой!.. Мне что?.. Не-ет! Ты меня прости. Многим я тебе досаждаю…
Басовитый шепот хозяина слышался затем, – тихий такой шепот, из которого ничего нельзя было разобрать…
– Нет, как перед Господом, – как будто рыдала вслед за этим шепотом жена, – мне все равно!.. По мне, как Господь тебе на душу пошлет…
Я дрожавшими руками наливал водку из ведерной бутыли в большой графин, и мне в это время казалось, что звонкое бульканье переливаемой жидкости есть не что иное, как стеклянные клавиши, которые, как всякому известно, устраиваются в садах волшебников под фонтанами… Фонтан, капля за каплей, бросает на стеклянные клавиши свои светлые слезы, и клавиши поют от этих слез: а тут дремлют вековые рощи, в клумбах смеются благоухающие розы, очевидно, невиданные; волшебные птицы с разноцветными крыльями поют в освещенном солнцем саду, – и вот, на паре белых, как снег, лебедей, запряженных в раковину, слетела к фонтану, у которого будто бы я сидел, задумчиво жалуясь на мою печальную жизнь, волшебница Добрада{258}258
…волшебница Добрада… – добрая вещунья из сказки В. А. Жуковского «Три пояса», действие в которой происходит во времена правления князя Владимира.
[Закрыть] и сказала мне: «Смертный! ты свободен…»
– Што, Мирон Петрович, Илюша здесь? – разогнал мои мечтания торопливый голос некоторой усастой личности, облеченной в пальто полицейского солдата.
– А, миленький, здравствуй! – отозвался начинавший было засыпать Мирон Петрович. – Ну-ко-сь!..
– Ты чого? Што там такое? – с неменьшей торопливостью осведомлялся Илюша.
– Да што, братец ты мой, ведь избила меня моя-то! Как ты говорил, так и случилось: слово за слово, рюмка за рюмкой…
– Ну, это не важно суть, – отвечал Илюша, снова становясь перед столярами в позицию хорового заправлялы.
– Ну-ко-сь! Ну-ко, Митя! Куша-ко! – приставал хозяин к усатой личности. – Куша-кось, Митя! Да в случае чего, ежели мы с супругой что, – мо-о-три.
– Будьте спокойны!
– Ра-аб-б! Сма-атр-ри! – приставал к Дмитрию и прачка Петруха; но на него никто не обращал ни малейшего внимания.
– Какое там ловить? – уминая за обе щеки пирог, спрашивал Митрий. – Меня-то самого как бы… Ей-богу, насилу убег… Вот как припугнула! Слышь, Илюха: бегу я так-то от моей, а тут на уголку-то, знаешь, около огороду-то, снежок этими самыми золоторями ссыпан, так в снегу-то учитель – приятель-то твой – со своей тоже сидит, и тут у них разговоры… Тут разговоры… Я их сюды притащил, надо в часть, потому, должно полагать, кончин бал!.. Совсем, должно быть, насчот ежели голова закружилась…
– Дьявол! – закричал Илюша, моментально отрезвившись. – Ты зачем же их сюда-то тащил? Рази не знаешь, кой был наказ насчот их?.. «Изб-бави б-боже! Чтобы как можно тише…» Ну, ежели, избави господи!.. – И Илюша стремглав бросился к двери.
Вновь пришедший солдат стоял, выпучивши глаза. Компанство было нарушено.
– Да иди же, иди! – умолял Илюша кого-то за дверями. – Ид-ди!
– Ни с-смею. Там гыс-спада!
– Нич-чего! – взывал Илюша. – Не взыщут. Што это только ты затеваешь всегда с этим Митькой?.. Все бы тебе, дьяволу, палкой – а?
– Ни м-магу! Прасти! Под сердцем все у меня што-то… Под ложечкой… Можжит што-то… Я его и бью тогда… Дух у меня захватывает от боли…
– Ид-ди! И вслед за тем в комнату влетела еще молодая, но в несказанных отрепьях женщина и закричала:
– Это меня Илюха… Я ни с-сама… Я бы ни пашла…
– Мил-лая! Ну-ко-сь! Мы об вас довольно даже наслышаны… Давно! – потчевал ее хозяин водкой из громадного стакана. – Нас-сле-едник!..
– Проздравляю! – тянула женщина и свою речь, и хозяйскую водку из стакана. Ее облепили – и красный фартук с выпуклым плечом, которое теперь почему-то было еще выпуклее, и грозный лоб молодого мастерового, и много-много других личностей, которых настоящие физиономии до сих пор скрывались в непроглядной тьме комнатных туманов. Из суетливой толпы этих лиц слышался шепот: «Да что это, Митюхина, што ль? Митюха! твоя што ли?»
– М-мая! – пугливо отвечал Митюха. – Такая бедовая. Сказываю: насилу убег…
– Напрасна! Напрасна, красавица! Это ты, милая, так-то поступаешь нихрашо! – раздавались укоризненные голоса.
Молодая женщина стояла, как пойманный зверь, с бесцельно выпученными глазами и как-то особенно бессильно опустив вниз свои драчливые руки… Прачка-Петруха, выразительно молча, тоже рисовался перед ней в своей горделивой позе, запрокинувши к потолку свою головенку и заложивши руки в штанишки…
Ждалось, что вот-вот, вместо разудалой песни, Содомом и Гоморрой загудит сейчас по всей горнице разудалая, смертельная драка…
– От т-топ-пота к-коп-пыт-т ппыль ппо пполю ннес-сется! – пробарабанило новое существо, входя в комнату тем пьяно-церемониальным маршем, которым входят на сцену многообразные «Любимы Торцовы»{259}259
Любим Торцов – герой пьесы А. Н. Островского «Бедность не порок» (1853, первонач. назв. «Гордым бог противится»).
[Закрыть], подготавливая этим маршем эффектное: «Быть или не быть» Островского. – С пальцем девять, с огурцом пятнадцать{260}260
«С пальцем девять, с огурцом – пятнадцать!» – Выражение, употребленное Любимом Торцовым, героем пьесы А. Н. Островского «Бедность не порок», взято из лексикона уличных парикмахеров, приглашавших к себе клиентов словами: «Наше вам с кисточкой, с пальцем – девять, с огурцом – пятнадцать». Это означало, что бритье будет производиться с мылом и что при оттягивании щеки пальцем, засунутым в рот клиента, цена бритья будет девять грошей, а при употреблении для этой же цели огурца – пятнадцать.
[Закрыть]!..
Вошедшая таким манером личность была остатком доброго старого университетского времени. Не было вещи, которой бы этот человек не знал: говорил он чуть ли не на десяти языках, был тонкий знаток классической музыки, а главное – он был народник, самый экстатический; и все это в себе он понимал как нельзя более хорошо и все это он, со страшным цинизмом, на каких-то, для самых близких ему людей неуловимых основаниях, топтал в грязь, заходя, примерно, после изящных обедов в кабаки, с целью выпить на пятачок водки и поесть печенки.
Когда его спрашивали: отчего ты, Алексей, ничего не делаешь, он обыкновенно, балуясь, отвечал:
Девка да чарка сгубили…
Проговорил он свою входную фразу с добродушной улыбкой, которая ясно сказала всем: ну, ребята, нахлестался я здорово, – взыскивать с меня теперь нечего…
Из-за плеча этого человека выглядывал сладко улыбавшийся Илюша, за которым, в свою очередь, поднялась красивая, со вздернутым вострым носиком, женщина, несмотря на зиму, без платка на голове и в какой-то ваточной, обтерханной кацавейке{261}261
Кацавейка – распашная короткая кофта, подбитая и отороченная мехом.
[Закрыть].
Илюша с какой-то таинственной радостью подмигивал и подмаргивал на вошедшего гостя всей компании, как будто давая знать ей, что вот, дескать, человек-то, братцы мои! Вот его-то нам только и недоставало…
– Илюша! – вдруг обратился новый персонаж к будочнику. – Ты где нас нынешнюю ночь приютишь – бесприютных– а? Вот этот болван-то хотел в часть отправлять. Ты этого не делай, потому мы помирились…
– За-ч-чем нам делать эфти пустяки, Ликсей Иваныч? – запел Илюша. – Переночуете в будке нонича-то, а завтра, Бог даст, насчет фатерки похлопочем как-нибудь… общими силами…
– Так, так! – согласился учитель. – Ах ты, душа-человек! – говорил он, обнимая и целуя Илью. – Это мы завтрашнего числа с тобой оборудуем в тонкости.
– Обид-дел! Обиж-жают! Люди добрые! обижают меня… – вдруг завопил прачка-Петруха, поникая на стол оскорбленной головой. – Ты что же, Ликсей Иваныч? Ты со мной так-то поступаешь? Ты сколько годов у меня прожил – перечти? Ну-ко-сь? – спрашивал Петруха, огненно подвигаясь к нему и принимая свою картинную позу.
– Ах, милый! – обрадовался учитель. – Да я тебя и не приметил. Почеломкаемся{262}262
Почеломкаемся – поцелуемся.
[Закрыть], – и они обнялись. Прачка при этом почему-то грустно зарыдал.
– Комната эта сам-мая… – рыдал прачка, – твоя-то… не зан-нята еще… Пустая стоит…
– Ликсей Иваныч! А, Ликсей Иваныч! – вдруг явился хозяин с подносом. – Ну-те-ко, друг!
– Вот это добре! – похвалил Алексей Иваныч, взявши рюмку с подноса и пристально в нее всматриваясь. – Это дело!
– Ликсей Иванычу! Ах-х, Ликсей Иваныч! – обступили учителя и трое столяров, и красный фартук, и молоденький мастеровой с вихрами на грозном лбу, и многие другие лица, трудно примечаемые в серой мгле комнатных туманов.
– Где Матренушка? – громыхнул учитель, все еще всматриваясь в рюмку. – Матренушка, где ты? Иди, выпьем с тобой.
Матренушка, при звуках этого голоса, живо покинула свой полуспящую позу и тоже бросилась к учителю, говоря:
– А, золотой! Где пропадал?
– Выпьем, друг сердечный! – меланхолически отозвался учитель, одной рукой отставляя в сторону рюмку, а другой крепко обнимая хозяйку и целуя ее, от чего смешались слезы, текшие по их заплаканным лицам.
– Вот это по-нашему! – похваливал хозяин. – Вот это я люблю. Не говоря дурного слова, сейчас хлоп! чужую жену за шиворот – и уж целует. Вот так-то!..
– Молчи, раб неключимый{263}263
Раб неключимый – раб Божий.
[Закрыть]! – вдруг воскликнул Петруха-прачка. – Ты не пан-нимаешь… Он у меня ноне ночуит…
Хозяйка и Алексей Иваныч стояли в это время друг перед другом с рюмками в руках.
– Пей! – как бы приказывал учитель. – Я ничего не говорю…. – Он сделал при этом полуоборот к Илюше, за которым скрывалась востроносенькая девица с бледным лицом, без платка на голове и в ваточной кацавейке. – Так и ты пей, и не толкуй! Понимаешь?
– Ды, Ликсей Иваныч! – заговорила с плачем хозяйка. – Ды уж, кажется, я ему… Кажется, что ни в чем…
– П-пей!.. Илюня! Пропусти-ка Грушу-то к нам. Иди, погрейся ступай.
Груша, как бы простреленная глазами всей компании, шатаясь и опустивши голову, подошла к хозяйке, которая с громким плачем принялась целовать ее и приговаривать что-то такое о горьких участях, о погибших головушках…
– Ну-те-кось! – подскочил к Груше хозяин со своим подносом. – Ну-те-ко! Плакать-то подождите. Еще наплачетесь.
– Наплакаться всегда можно! – согласным хором вторили гости.
Происходило что-то странное в этом, недавно еще так дико бушевавшем, обществе. Настолько деликатно, насколько можно было, все эти люди старались не смотреть в опущенные глаза Груши, и только одна хозяйка крепко прижала ее лицо к своей груди и плакала. Тихий, всепрощающий ангел, очевидно, распростерся над этими двумя головами. Было тихое, тихое молчание, сквозь которое изредка пробивался чей-нибудь шепот, не только что не нарушавший этого молчания, а как бы еще более увеличивавший его…
Учитель между тем увидел меня и подошел ко мне.
– Ты тоже здесь? – спрашивал он меня.
– Как видишь. Ты где пропадал?
– Как где пропадал? Будто не знаешь? – с унылым сарказмом спрашивал он. – Хотел было в приятном месте – не трое, а хоть бы одни сени выстроить…
– Ну и выстроил?
– Выстроил… Ты что думаешь обо всей этой истории?
– Да ничего не думаю. Ведь ты помирился… Опять не буду же я тебе в пятисотый раз, да к тому же и здесь, развивать мои теории относительно свободной воли и т. д. и т. д.
– Дурак ты, мой милый!.. – почествовал меня учитель.
– Это я и без тебя знаю.
Нам с ним не о чем было больше растолковывать. Он мне и я ему давно уже были уяснены до конца концов.
– Ну-те-кось! – перебил нашу беседу хозяин. – Будет раздобары-то раздобарывать.
– Ах-х, Мироша! – заговорил учитель, выпивши рюмку, – где бы это гитару нам теперь раздобыть – а?
– Гитару? Господи! Да, в один сикунт… Дядя Микит! бежи наверх к приказному. В гости он меня просил. Скажи, чтобы, мол, беспременно с гитарой.
Скоро пришла гитара, вместе с приказным, одетым в истертый татарский халат. Вручивши гитару учителю и выпивши сразу по третьей, приказный и прачка-Петруха принялись друг друга учить политике и щеголять горделивыми позами и господскими разговорами.
Скоро мастерские, а главное – близкие всем гостям рулады учителя оковали внимание общества. Он, то под непостижимо-бойкий и умный перебор «Барыни»{264}264
…непостижимо-бойкий и умный перебор «Барыни»… – русской народной песни «Барыня ты моя».
[Закрыть], громким, как бы командующим голосом вызывал плясать красный фартук с молодым мастеровым, то вместе с красным фартуком, или, лучше сказать, со звонким дискантом красного фартука, соединял горловой тенор дяди Микиты.
Старушка Марья Петровна, оказавшаяся староверкой, вспомнила с учителем свою далекую молодость, спевши с ним и с его гитарой: «Я птичкой быть желаю»{265}265
«Я птичкой быть желаю» – романс малоизвестного композитора Массловского «Я птичкой быть желаю, всегда чтобы летать…», сочиненный в 1791 г.
[Закрыть] и «Незабудочка-цветочек»{266}266
«Незабудочка-цветочек» – имеется в виду романс Г. А. Хованского «Незабудочка» (1796), написанный в традициях русской народной песни.
[Закрыть].
С раскрасневшимися маленькими щечками, старушка лезла к учителю целоваться и тоном трагической актрисы кричала ему:
– Прости, прости! Слышь ты, голубь, прости! Понимаешь?
– До слова понимаю, Марья Петровна!.. – экстатическим криком отзывался учитель, не переставая импровизировать на гитаре, – до слова понимаю, друг ты мой великий…
– Ну, а коль понимаешь, – кричала старуха, – чего же не делаешь? Сын! Сыночек мой! Милый! Чего же не сделаешь? Сынок мой! сделай! Я тебе за это сейчас ручки поцелую, в ножки тебе, сынок, поклонюсь. Сделай! Видишь – стыдится…
Старуха упала в ноги учителю и, действительно, принялась целовать его руки.
– Спасибо тебе, старый человек! – тоже плача, обнимал ее учитель, – надоумила ты меня… Будь же ты благословенна из всех тех жен, каких только я знаю…
Бойкой такой, маленькой пружинкой вскочила вдруг с пола старушка Марья Петровна, бросилась к Груше и к хозяйке, которые все еще продолжали сидеть, обнявшись, схватила их своими костлявыми ручонками, подтащила к учителю, и тогда все эти четыре головы обнялись крепко и горько заплакали…
Тишина стояла в комнате поражающая. Приказный с прачкой-Петрухой, продолжая свой спор, кинули было несколько слов, но их сейчас же остановили дружные, хотя и тихие голоса:
– Тише вы, черти!
Оба спорщика, в лад всей комнате, замолчали, и только один несмысль-наследник, на самой средине горницы, заливался радостным детским смехом и безуспешно старался подняться на невыносливые ножки…
Что до меня, я, лежа на сундуке, с разымающими слезами, завидовал и этим взрослым людям, так искренно простившим друг друга, и этому ребенку, так искренно радовавшемуся, – завидовал и в то же время желал им всякого счастья…
«Раститеся, множитеся и наполняйте землю», – невольно шевелилось на моих губах, а сердце так и подталкивало меня сбросить с себя тулуп, подбежать к плакавшей группе, обняться с ней вместе и плакать; но я чувствовал, что в голове моей сидел кто-то, с гордым, одутло-насмешливым лицом, и говорил мне:
– Ты куда? Зачем тебе к ним? Ты ни любить так не умеешь, как они, ни прощать… Лежи, – тебе и плакать-то стыдно!..
Я еще крепче завернул в тулуп голову, потому что, действительно, стыдился моих слез, которые совсем было задушили меня…
– Ну, ежели так, так Господь с вами, счастливые люди! – пробормотал я – и уснул в какой-то отчаянной тоске по ком-то и по чем-то…
Всю ночь снилось мне обещанное царство благодати{267}267
Царство благодати – согласно Библии, духовное Царство. Иисус Христос сказал Понтию Пилату: «Оно существует теперь, и мы можем во всякое время приходить к престолу благодати со своими нуждами и прошениями».
[Закрыть], тихое царство, без слез и скорбей, разрушающих жизнь. Я был бы совершенно счастлив, если бы мой проклятый мозг не имел обыкновения, даже и во сне, выпрядать какие-то отвратительно-шероховатые нити, от щупанья которых все существо мое нервно вздрагивало и, против воли озлобляясь, говорило:
– Но ведь я сплю… Вот и тулуп, которым я накрыт, – следовательно, все это я вижу во сне…
Это следовательно губит и сны, и действительность…
Серое утро било в окна, когда я, почему-то необыкновенно испуганно, выглянул одним глазом из-под тулупа, покрывавшего меня. За стеной шипела пила.
* * *
Удары тяжелого молота обо что-то железное невыносимо больно терзали мой слух; топилась маленькая железная печь, наполнявшая комнату удушливым жаром. Красные уголья, которые виднелись в ней, явственно изображали донельзя насмешливые над кем-то улыбки…
Москва. У Страстного монастыря. Фотография начала XX в. из книги «Москва в ее прошлом и настоящем. Государственная публичная историческая библиотека России
Осваиваясь постепенно с предметами, обстанавливавшими меня, я увидал, наконец, наследника, который, как и вчера, ползал по грязному полу, силясь приподняться на тонкие ножки, весело посмеиваясь и агукая большую черную кошку, приютившуюся со своим задумчивым мурлыканьем около печки.
– Да потише ты! – слышался тихий упрашивающий шепот Мирона Петрова, – потише. Ну, что хорошего? Вот Иван Петрович проснется… В кои-то веки забрел… Ни-хр-рашо!..
– Да! Мало шаромыг-то по улицам шляется!.. – запальчиво отвечала Матренушка. – Ты их всех собери поди. Все веселее будет… Тебе с женой-то, ровно бы с бесом, противно сидеть… Так ты собери их побольше, да и целуйся с ними.
– Нихрашо!.. – усовещивал Мирон Петрович.
– Да чего хорошего? – больше и больше впадала во вкус злая жена. – Я тебе не запрещаю. Я прямо говорю: поди и целуйся. А мне сокращать себя не из-за чего… Довольно, кажется, от меня всего получено: и деньги мои, и забота моя…
– Ах, Царь мой Небесный! – сокрушенно прошептал хозяин!
Наследник, я видел, подполз в это время к хозяину и забормотал ему на своем таинственном языке что-то невыразимо-ласковое и смешливое.
– Да н-ну тебя! Отвяжись, Христа ради! Дядюшка Микит! – закричал Мирон за стену. – Подь-ко! Ну-ко-ся!..
– Так, так! – заговорила жена со злой улыбкой. – Эфто я давно знала. Еще может третьеводни{268}268
Третьеводни – позавчера.
[Закрыть] знала…
– Ну и знай! – огрызнулся Мирон Петров, отсчитывая дяде Миките деньги и снабжая его зеленым полуштофом.
С какой-то конфузливой, но старавшейся быть бойкой юркостью подскочил ко мне Мирон Петров и шутливо заговорил:
– Вставайте-ка, Иван Петрович! Бабы вас пивком угостят, пирожка испекут…
– Да, как же! – шептала Матренушка. – Теперь всего для вас припасли.
Марья Петровна, дуя в чайное блюдечко, сдержанно хихикала при этих словах хозяйки.
Дядя Микит, живым манером оборудовавший полуштоф, теперь с неменьшим хозяйского конфузом мялся в дверях, потому что хозяйка, неприметно ни для кого, кроме меня, одним глазом выглядывавшего из-под тулупа, злобно погрозила ему маленьким кулачишком.
– Што мнешься-то, ровно бес перед заутреней? – закричал на него хозяин, очевидно, понимавший, в чем тут штука. – Иди! Кого ты должон слушаться здесь: меня, аль кого другого?
– Ну да, как же! Известно, тебя… – шепчет Матренушка. Дядя Микит послушно звякнул полуштофом об стол.
– Ну-ко-сь, Микитушка, спроворь там что-нибудь, по малости, на закуску, – приказывал хозяин, суетливо откупоривая посудину.
– Ну да ведь как же? – хихикают Матренушка и Марья Петровна. – Там эфтой закуски в-волю…
Дядя Микит, пошаривши в кухне некоторое непродолжительное время, возвратился оттуда с твердым убеждением, что закуски там не только нет в настоящее время, но даже как будто никогда не бывало и никогда не будет.
Хихиканье чаепийц раздалось еще громче; а Мирон Петров, не дослушав его конца, накинул на себя тулуп и стремглав побежал в неизвестное место, из которого скоро вернулся с двухфунтовой колбасой в руках, радостный и торжествующий.
– Иван Петрович! Ну-те-кось. Теперича это ничево… На похмелье-то… – потчевал он меня, огорошивши перед этим сам большой стакан водки.
– Вот так-то! – приветствовало эту выпиванцию, вместо вчерашней прачкиной трубы, злое шептание Матренушки. – Я так и знала.
– И знай! – ответил хозяин – Иван Петрович! Ну-те-ко-сь. Поднимайтесь. На них глядеть-то, верно, нечего…
Я поднялся и выпил.
– Ну-ка чайку нам! – приказал кому-то уже с сурьезом Мирон Петров; но кто-то, сидевший около по-змеиному шипевшего самовара, тоже с сурьезом ответил ему шепотом.
– Руки-то, поди, не отсохли еще! Сам нальешь… Еще ведь не натрескался.
– Ну-ну, – пробасил хозяин, – разговаривай по субботам!
После этого, как говорят историки, достопамятного изречения пред нами очутился вчерашний фатальный поднос с двумя стаканами чаю.
– Так-то лучше! – пробормотал Мирон Петров, с какой-то хитрой улыбкой, свое хозяйское слово. – У меня ведь так – так, а нет, так ведь… знаешь как?..
– Знаю, злод-дей! – завопила Матренушка. – Муч-чи-тель, з-знаю!
– Н-ну, и молчи – выходит дело… Значит, теперича и помалкивай. Это я тебе, как перед Господом, говорю; потому напрасно не лайся. Я тебя не трогал.
Прачка-Петруха вбежал к нам в это время, необыкновенно испуганный, и закричал:
– Иван Петрович! Поднимись к нам, сударь, ради Христа! У меня там как есть Пугач поднялся… Бунт – одно слово!.. И што это у них только за политика такая?..
– Ну-ко-сь, Петруша! Ну-ка!
– Да уж мне не до эфтого!.. – почти плакал прачка. – Меня всево, может, сестры, как собаки какие бешеные, изгрызли.
– О! Ну их к Богу в рай! – толковал хозяин. – Ну-ка, Петушок! Куша-кось!
Мы поднялись наверх на прачкину квартиру, и там сразу осадил нас частый бабий гомон, словно бы торговала и кипела там какая-нибудь десятитысячная уездная ярмарка, со своими многочисленными горланящими кабаками, кричащими паяцами, ревущими коровами, гулко громыхающими телегами и т. д. и т. д.
– Варвар! Варвар! – неистовым голосом взывала вчерашняя востроносая девица. – Видь ты жисть мою загубил! Что же ты молчишь-то, ирод? Аспид! ты что же молчишь-то?
Нам еще не видать было говорящего лица, но тем не менее слишком заметно было, что слова эти вместе с кулаками так и стремились к лицу того субъекта, к которому были обращены.
Прежде всего наверху нас встретила сестра Петруши, высокая, грудастая прачка, с носорожьим лицом и коровьим голосом, по ремеслу которой мой политичный компаньон и назывался, по общему голосу всей девственной улицы, прачкой-Петрухой.
– Гони! Сичас ты у меня их в три жилы гони{269}269
…в три жилы гони… – гони изо всех сил.
[Закрыть]! Слышь? – в буквальном смысле заревела она на брата.
– Нихр-рошо! Добрых людей постыдись! – отвечал брат; но сестрица была вовсе не такого сорта, который мог бы, в некотором смысле, полинять от взоров добрых людей.
– Извольте, сударь, Иван Петрович, – обратилась она ко мне, – вашего товарища совсем и с паскудницей его взять от нас, куда вам угодно. Довольно даже мы от них натерпелись…
– Напотелась ты от их чаев с вареньями, а не натерпелась! – вдруг воскликнул Петруха, с блистательной вальяжностью закидывая в штанишки ручонки и запрокидывая голову к грязному потолку.
– Ах-х, т-ты паршивый! – удивилась сестра этой оппозиции, никак не подозревая, по случаю раннего времени, что Петруша успел уже садануть у Мирона Петрова стакашек, вызывавший обыкновенно с его стороны подобные протесты. – Да ты что же это выдумал, паскуда ты эдакая – а?
– Молчать! – загремел прачка. – Мер-рзавец! Молчать! Где ты такой палитике научился – а? Мр-разь!..
– Погоди, паршивец! – как сбесившаяся кошка, металась из стороны в сторону сестрица, наиприлежнейшим манером отыскивая что-нибудь по своей могучей руке, чем бы можно было как можно изящнее ошарашить по голове дорогого братца. – Погоди! Погоди! Я тебе вот покажу палитику!..
– Мол-ча-ать, тварь необузданная! – азартничал Петруша, вельможно притопывая дырявыми сапожонками. – Тв-а-аррь! Не сметь выгонять учителя, потому что я здесь хозяин. Прач-чка т-ты под-длая! Ты кто? – ты прачка; а я, по крайности, образованный человек… Ма-ал-лчать!..
– Погоди, па-аг-гади! – шептала сестрица. – Я вот тебе покажу, какой ты такой есть хозяин…
Но я, не дождавшись этих показов, благополучно проюркнул в комнату, занятую учителем.
Здесь на первом плане, опершись локтями об стол, сидел сам учитель; перед ним, чахоточно задыхаясь, стояла, со сжатыми кулаками, востроносая девица и орала:
– А, подлец! Заступаться за себя привел? Заступаться? Хыр-рошо! Не трог заступаются…
Говоря это, девица смеялась каким-то глупо-мошенническим смехом.
Я не ждал от нее такой прыти.
– Послушайте, Груша! Что же это вы делаете? – заговорил было я…
– Ударь! Ударь! – перебила она мою речь. – Нет, ныне вашего брата за это… знаешь куда? К козе на пчельник… Ха-ха-ха-ха!..
Учитель как-то особенно тяжело приподнял со стола голову, взглянул на меня, уныло и апатически улыбаясь, и, будто сквозь сон, проговорил:
– Видишь? Пойдем!..
Мы пошли – и целый ад закипел в доме, гладко выструганные стены которого вчера еще так славно блестели на морозном полуночном фоне, смягчая его угрюмую, серую безжизненность своей ярко-зеленой крышей и пугливо, но отрадно мелькавшими из окон огоньками.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.