Текст книги "Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы"
Автор книги: Александр Левитов
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
III
Только что спетая песня еще пуще разожгла оргию. Новые толпы ввалились в подземелье. Вскоре между прибывшими гостями и гостями старыми завязались драки из-за столов. Четвертаки за одну только очистку сиденья давались бесспорно даже такими людьми, которые, судя по их жалким отрепьям, четвертака во сне никогда не видали. Как собаки по стаду, метались половые в публике, усмиряя ее порывы; городовые, строго покручивая рыжие усы, тоже маршировали по залам, как бы высматривая что-то; но ничто не усмиряло публику. Она отдалась влиянию полночного кутежа и, нисколько не стесняясь рыжими усами, могуче бурлила.
– Што, дяденька, ходишь? Ай тятеньку с маменькой высматриваешь? – спрашивает у ундера молодой мастеровой, с красной, как огонь, физиономией, с игриво горящими глазами. – Не бывали еще ваши, сударь, тятенька с маменькой. Вот мы таперича без них и погуливаем. Хорошо погуливаем – а?
Ундер бросает на парня взгляд, исполненный самого магнетического сурьеза, и приказывает ему посократить безделицу горло-то, на том основании, что он еще сосунок, которого из трактира следует по затылку турить.
– Ты-то стар ли? – спрашивает мастеровой ундера.
– Я-то стар! – с сознанием собственного достоинства отвечает полицейский.
– Постарее тебя у нас на селе кобели важивались, одначе же мы им хвосты знатно гладили.
– Это точно! – подхватывают с хохотом на других столах. – Гляди, как бы и тебе не погладили хвоста-то, а то он у тебя сер что-то, хвост-от.
Ундер в немалом конфузе ретируется в другую залу, стараясь, однако же, так устроить свое отступление, чтоб оно вслух говорило, что мы, дескать, грубостев таких не расслышали, а то бы беда была…
– Напрасно вы к этому ундеру, господа, своих рук не приложите, – говорят некоторые кринолины, – мужчина самый что ни есть необразованный и гордый.
– Что ушло, то не уплыло! – отвечают господа кринолинам. – Попадется в руки, натерпится муки.
Между тем великосветские манеры моего случайного знакомого неимоверно бесили меня, потому что чем дольше сидели мы с ним в зловонном трактире, тем больше он пропитывал харчевенную атмосферу своими тончайшими духами, так что самые нахальные крымские глаза без какого-то смущения и даже как будто бы страха не могли выносить блеска опала в его золотой булавке, и в то время, когда, казалось, самые стены подземелья хотели лопнуть от шумного скопища, тискавшегося в нем, около нашего стола непонятным образом был некоторый простор.
«Черт его побери совсем! – злобно думал я про моего элегантного друга, – угораздит же человека, одетого в такую изящную жакетку, в галстуке которого блестит, наконец, такое сверкающее произведение Фульды{107}107
…сверкающее произведение Фульды… – Среди москвичей известностью пользовалась ювелирная фирма Ф. Л. Фульда, английского подданного. С 1820-х гг. в Москве его магазин располагался в доме М. Д. Засецкого на Рождественке.
[Закрыть], затесаться в «Крым». Кажется, мне придется хорошенько раскровянить его».
И, клянусь вам, раскровянить этого молодца непременно бы следовало, потому что его барство до крайности напугало присевшего к нашему столу старого солдата. По его задумавшемуся лицу я очень хорошо видел, что солдат, так же как и я, с большим удовольствием съездил бы в физиономию к баричу. Несмотря на мои поздравления с поднесеньевым днем, которыми я хотел расположить воина к усердной выпивке, он весьма нерешительно и с большим сомнением опоражнивал рюмки, видимо стараясь улизнуть от нас, и если что-нибудь удерживало его от исполнения этого желания, так опять-таки опасение, чтобы франтовитый барич не учинил с него за это бегство какого-нибудь строгого взыска. Видя такое фальшивое положение, в которое компаньон мой, хотя, может быть, и неумышленно, становил солдата, я с каждой минутой все больше уподоблялся бульдогу: в моей груди довольно громко послышалось обыкновенное у меня в подобных случаях хриплое ворчание, потому что на людей, имеющих возможность устраивать другим положение вроде такого, в каком был отставной солдат, я не могу смотреть без бешеной злобы. Это мой недостаток, и говорить мне про него решительно не следовало бы, но надобно же, наконец, карать общественные пороки. Я и караю их в моем собственном лице.
Обвиняйте, сколько угодно, мой эгоизм, ежели вам это понравится; но ведь я зачем пришел в «Крым»? – я пришел в «Крым» с той целью, чтобы смотреть целую ночь многоразличные виды нашего русского горя, чтобы, смотря на эти виды, провести всю ночь в болезненном нытье сердца, не могущего не сочувствовать сценам людского падения, – чтобы скоротать эту ночь, молчаливо беснуясь больной душой, которая видит, что и она так же гибнет, как гибнет здесь столько народа.
И вот, когда уже настолько всмотришься в эти сцены, что по лицу каждого актера, участвующего в них, сразу будешь узнавать его жизнь, столь трагически заканчивающуюся теперь в кабаке, когда весь этот шумный рой лиц будет казаться тебе чем-то целым, самым тесным образом родственным с тобой, когда, наконец, в этом непонятном, как шум волн морских, гуле толпы я приучился слышать стоны заблудшего брата, – в это время между этой беснующейся толпой и мной вдруг стала посторонняя, безучастная фигура, приличная сама по себе и вдобавок, как бы назло, старающаяся казаться еще приличнее.
– Разве он не мешает тебе? – нашептывало мне что-то, донельзя ощутительно засевшее в моей груди под самой ложечкой.
– Я отойду от него: он мне действительно мешает, – отвечаю я шепоту.
– Отойдешь? – презрительно вскрикнуло что-то в груди у меня. – Вот так воитель! Ха-ха-ха-ха! – раскатывается оно звонким хохотом, покрывшим собой все крымские голоса.
Мне казалось, что все слышат этот хохот и смотрят на меня. С какой-то стыдливой боязнью я поникнул на стол головой, чтобы не видеть ожидаемого взгляда.
– Вот так воитель! – повторяло выскочившее из моей груди какое-то маленькое существо вроде козлика, быстро прыгая по стаканам и рюмкам, наставленным на столе. – Тут не отходить нужно, а сцепиться нужно с ним насмерть. Либо тебе, либо ему! Вот как сцепиться, чтобы другие к вашей драке и подступиться боялись!..
«Да за что же я драться с ним буду?» – спрашивал я козлика, как бы умоляя его, чтоб он не наказывал меня, в случае, если б я не стал драться.
– Как за что? – азартно кричал на меня бесенок. – Не видишь разве, как этот франт издевается над крымской грязью? А ты сам разве не та же крымская грязь? Ну-ка, размахнись во всю руку да царапни его хорошенько. Видишь, как он булавкой своей заслепил всех, как все сторонятся от нашего стола? Ты, впрочем, может, думаешь, что он лучше «Крыма»?
«А ежели крымскую грязь отстраняет от этого господина не один блеск его булавки, – возражаю я моему искусителю, все еще лежа на столе, – но и…»
Бесенок не дал докончить мне мою речь.
– Ах ты, шут гороховый! – заорал он на меня своим пронзительным голоском. – Ну, договаривай: «но и нечто магнетическое, пожаром горящее в черных, бездонных глазах величественного незнакомца, потрясло до самого основания дикую толпу невежественной черни…» – Пьяный паяц! – в крайнем гневе ругало меня маленькое существо, – когда перестанешь ты так пошло лиризировать?
Разозлившись в свою очередь на чертенка, я бросился ловить его, но он, как молния, летал по залитой вином салфетке и с насмешливыми гримасами орал мне:
– Какой же ты Иван Сизой, когда не можешь дать трепки этому барину! Ты после этого просто-напросто негодная дрянь, а не Сизой.
– Ну, господа, – звучал в мои уши чей-то толстый бас, – барин-то, надо полагать, до чертиков тюкнул. Вишь пальцами-то как перебирает. Представляются теперь ему черти-то: вот он их и ловит.
В моей голове, чувствовал я, будто бы птица в клетке, билось и трепетало что-то. Я старался уверить себя, что это пройдет, и продолжал гоняться за ругавшим меня чертенком.
– Было нас трое братьев у батюшки, – слышался мне чей-то голос, – а батюшка у нас по старой вере был, и все мы тоже по старой вере. Годов тридцать тому уж прошло. Выучил нас, братьев, читать один старец. Ну, и пошли братья по своей торговле, а я к книжкам очень припал. Такая т. е. охота учиться у меня была, – ночи, бывало, не сплю, думаю, как бы это мне книжку получше достать. Только познакомься я в это время со студентом одним, – все он у нас в лавке чай и свечи покупал, – видит он такую мою охоту к учению и говорит: «Беспременно вам надо в университет поступить, потому способности имеете чудесные». – «Тятенька, – говорю я отцу после таких речей, – наймите мне учителя, потому я в университет поступить имею желание». Как же со мной поступил тятенька?.. Взял меня, обратил лицом к двери и швырком на крыльцо бросил. «Вон! – говорит, – чтобы нога твоя на мой порог не ступала!» Только все же я от швырка того горбы теперь и на спине, и на груди имею… Не сробел я, однако. На своей воле, думаю, еще свободнее мне будет свое удовольствие сделать. Торговать стал, и на пятый год в двадцати тысячах был. Узнал про это отец, напустил на меня людей, которые со мной тяжбу затеяли и в какой-нибудь год, таскаючи по судам, совсем меня разорили. Пришло дело к концу, я опять принялся и опять разбогател. Только и тут отец мне не дал спокою, опять разорил, потому капиталы у него и знакомство везде, – не всякий с ним сладит. Да так-то он меня, судари мои, три раза с корнем вон вырывал! В четвертый я уж и пробовать не стал. Заодно, мол, погибать-то!..
Пьяный извозчик на Кремлевской набережной. Фотография начала XX в. Частный архив
«Совсем позабыл, кто написал эту песню!» – думаю я про себя, потому что во время этого рассказа расстроенная шарманка наяривала какие-то мотивы, каких я отроду не слыхал.
уныло напевал кто-то, должно быть, подле самого нашего стола.
«Да! так это донской казак написал эти стихи», – припоминаю я и чувствую, что мне очень хочется спать.
– Слышал? – спрашивает меня чертенок, балансируя на носике чайника.
– «Слышал», – отвечаю я.
– Что же не бьешь?
– «Не могу».
– Да выпейте стаканчик водицы, пожалуйста, – упрашивал меня отставной солдат. – Ей-богу, сразу бы вас отпустило!
– И воды не могу.
– Да вы поневольтесь.
«Не можешь? Так-таки и не ударишь?» – настойчиво пристает ко мне миниатюрный козлик. «Не могу».
– Пьяный шут! – кричит он мне и, уклоняясь от моего порывистого за ним движения, быстро перелетает с носа чайника на газовую трубку над моей головой. Я бросаюсь за ним к газовой трубке, но он уже, видимо для меня, обратился в синий летучий дым, который насмешливо колебался в своем полете к мрачному трактирному потолку на высоте, недоступной для моего роста.
Бурный трепак{109}109
трепак – пляска с дробным топотом и мелким перебором ногами.
[Закрыть] бушевал между тем в зале. В одно и то же время мне страшно хотелось и смотреть на этот трепак, и поймать чертенка, но, почувствовав наконец, что ни одно из этих желаний исполнено быть не может, я горько заплакал…
– Не мог-гу! – враз отвечаю я и солдату, усиленно потчевающему меня холодной водой, и самому себе, когда лихая дробь низалась мне в уши и сманивала вскочить со стула, крикнуть изо всех легких: браво! И вырезать с плясуном по злейшему стаканищу.
– Как же мы, как мы жить с тобой будем? – спрашивал тоскливый женский голос. – Ведь он меня, барин-то, сам сюда подвез. Вот, говорит, теперь твое место, а мне ты не нужна больше.
– Это нам единственно все равно, – смело отвечал кто-то на этот голос. – Потому как с самого того дня, как тебя к барину на сени взяли{110}110
…к барину на сени взяли… – взяли в господский дом в качестве прислуги.
[Закрыть], а меня по оброку угнали{111}111
..по оброку угнали… – заставили отрабатывать оброк, чтобы расплатиться с помещиком.
[Закрыть], ни разу ты у меня из ума не выходила.
– Ведь дела-то делать, – продолжала женщина, – я ни одного не умею, кроме как чай по целым дням пить, да платья дорогие носить. Я тебе, голубчик ты мой, большой тягостью буду, пока к работе не привыкну ко всякой.
– Об эфтом ты не крушись! Помаленьку привыкнешь. Маленький чертенок вытянул в это время ногу свою так длинно, что с потолка достал ею до моей головы. Поталкивая меня ногой и в голову, и в спину, он с какой-то презрительной злостью спрашивал меня:
– Пьяное животное! И тут не ударишь?
«Не видишь разве, что не могу? Отстань!» – мысленно только мог отвечать я ему, потому что язык мой не ворочался, отчего я зарыдал сильнее прежнего. Впрочем, не от одного только отсутствия надлежащей силы в языке моем рыдал я. Все, что только мог я расслушать изо всего этого гула, издаваемого крымской ватагой, непременно были только одни рвавшие душу жалобы на горькую участь.
Вот перед нами маленькая безобразная старуха, давным-давно обрусевшая полька. В ней решительно нет следов человеческого образа: так передернули и изморщинили лицо ее зверские нужды.
– Будет, бабушка, показывать тебе виды Берлина и Лондона, Баден-Бадена и Ниццы, – ты лучше расскажи нам, как ты сама очутилась у нас.
Дрожит и трясется старуха, принимая угостительную рюмку. Обрадовалась она доброму случаю, дающему ей возможность хоть несколько времени покипеть старым, охладелым телом.
– Вот здесь родилась я, – начинает она свой рассказ и подводит к своей панораме, где, освещенная тусклой сальной свечой, показывается гордая Варшава. – Пустите-ка, пустите-ка, я сама посмотрю: давно не видала, – и старуха впивается глазами в родную картину. – Мати Божия! – вскрикивает она, – как хорошо здесь было! Я забыла, сколько времени прошло тому, – прибавляет бедная в тяжелом недоумении, как будто до настоящего мгновения она верно помнила длинный срок того времени, а теперь вдруг забыла. – Наехали в эти места жолниржи{112}112
Жолниржи (пол.) – солдаты.
[Закрыть] ваши, а я тогда красавицей была: всех огнем палила. Маленькая такая, черная, – старуха становится в бойкую позицию и показывает, какая она была маленькая, черная и как она всех огнем палила. – Увез жолнирж – и бросил!.. – грустно повторяет она таким тихим, молодым голосом, который всякому воображению непременно представил бы, как ее, грациозную и полную страсти, увозили тогда паны-жолниржи на свою потеху и ее страдание.
Обыкновенная история; но не понимающие эффектных драм люди отовсюду говорят старухе:
– На-ка-сь тебе, бабушка, семитку{113}113
Семитка – две копейки серебром.
[Закрыть].
– Поди, я тебе покажу нашу Варшаву, – благодарит старуха.
– Рюмочку, старушка, поди пропусти.
– И тебе покажу. Погоди только немного. – Что, лучше небось Москвы-то?
– Москва, бабушка, прямо тебе сказать, не в пример лучше Аршавы.
– Папиросочки не хочешь ли? – спрашивает у польки кринолин, внимательно следивший за ее рассказом.
– Не курю я их, милая. Тогда девушки не курили, а у вас не привыкла.
Кринолин конфузится.
Больное дитя. Худ. К. Ф. Гун. Гравюра Л. А. Серякова по рисунку Н. И. Соколова из журнала «Всемирная иллюстрация». 1873 г. Государственная публичная историческая библиотека России
– На вот, бабушка-голубчик, продай кому-нибудь, – и при этом кринолин, в сильном замешательстве, сует старухе потертый бумажник. – Я вот только папироски выну.
– Самое, надо полагать, кто-нибудь также обманул, вот и разжалобилась, – говорит закутившая чуйка{114}114
Чуйка – здесь: болван, глупец.
[Закрыть]. – Сейчас умереть, я теперь эту самую девку всем сердцем моим возлюбил!.. Эй, милая, сядь-ка к нам, воротись!
Кринолин послушно возвращается к столу кутилы и садится.
– Можешь ли ты понимать честь? – спрашивает чуйка девушку.
– Могу, – отвечает она без запинки.
– Так ты ее и понимай! Я с нонешнего дня даю тебе содержанья десять рублев кажинный месяц. Донскова!
– Чудесно! – лютуют припевалы. – Андрей Ильич, уважь, милый человек, попляши!
– Умеешь плясать? – спрашивает у девушки раззадоренный Андрей Ильич.
Еще бы не умела плясать крымская старостиха, эта Волга-девка, увенчанная стразовой диадемой!
– Ярославка, што ли? – спрашивает Андрей Ильич, ухарски драпируясь для предстоящей пляски своей синей чуйкой.
– Оттуда были! – отвечает старостиха, воодушевляясь лихими манерами Андрея Ильича.
– Ну, мы с Дона!
Густая толпа окружает их.
– Валяй Спирю почаще! – кричит Андрей Ильич музыкантам, и при первых коленах его в воздухе повисли и дружный хохот, и загвоздистая похвала.
– Дашка! не выдай московских-то! – умоляет старостиху оборванный кузнец, первый крымский плясун, в сапожных обрезках. – На свою сторону приедет, хвастать будет: никто-то де его не переплясал у нас, – поощрял он Дашу, дрожа и замирая в лихорадочном волнении.
Гикает и гогочет, как казак в бою, Андрей Ильич, и за ним все гикают и гогочут, потому что ровно огненный змей жжет и палит он всех своей жаркой пляской степной. Вприсядку сел он, так-то и кружит, – кружит и соловьем голосистым свистит. Полштоф целый по самым маленьким рюмкам одному можно было бы разобрать в то время, как он козловыми каблуками крымский пол бороздил. А она, старостиха эта, все голубкой, голубицей такой ласковой вьется около него, словно с крыльями.
– Где такая девка родилась? – кричат.
– Э-эх, кабы не бедность!
А она все вьется около Андрея Ильича. Вилась, вилась так-то она, да платьем своим голову казачью вдруг всю и закрыла – и посмеивается.
Тут и вспомнил «Крым», что это за мужик такой Спиря, смешливый Спиря мужик: всякому он норовит ногой нос утереть.
Близким громом загремел «Крым», когда вспомнил про Спирю.
– Вот он какой, Спиря-то! – орут двадцать голосов.
– Тут, брат, огнем не возьмешь!
– А возьмешь тут смешками.
– Вер-рно! Молодец Даша!
– Истинно лучше! – шумно соглашается с толпой казак. – Только же не может женщина ничего лучше нашего брата сделать… Валяй степную, братцы! – кричит он музыкантам. – На барыню переворачивай!
Замерли все. Тишь, как в могиле, стояла, когда первая скрипка на квинте потянула свое протяжное вводное: и-и-я-ах!..
Молнией сверкнул на струне первый слог огненной песни. Дружно подхватили его другие скрипки, контрабас и звонкие флейты; но всех их заглушил своим ахом запылавший Андрей Ильич – и пошел…
Сыплется частая дробь, будто осенний дождик в стекло, воет Андрей Ильич неудержным ветром степным и прет в толпу черными глазами, так что дыхание у всех захватило, страх обуял.
– Ступнуть не дам, девка! – злобно и страстно кричит он уничтоженной Даше. – С белого света, как былинку, сдую!
– Братцы! – умоляет кузнец-плясун, – кричите скорее: ура! Где ж нам – московской гольтяпе – по-евойному…
– Ур-рра-а! – берут враз сто грудей.
– У-р-ра-а! – подхватывают сидящие за столами.
И летит это «ура», как какая грозная буря, в другую залу, увлекая за собой все дышащее в трактире, оттуда стремится на крыльцо, на вольный воздух и, здесь схваченное извозчиками, пронизывает собой густой мрак осенней ночи и наконец тихо улегается на липовых вершинах соседних бульваров, распугивая усевшихся на ней грачей и ворон…
– Тише, господа, пожалуйста, потише! – уговаривает публику седой приказчик, – полиция, пожалуй, придет, что толку?
– Поди ты, старый черт! – азартно отвечают ему.
– Ласточка ты моя! – нежно говорил старостихе Андрей Ильич. – Уж где тебе тягаться со мной! потому вряд ли кто на сем свете и может со мной потягаться…
Старостиха, слушая его, была такая смирная, такая ласковая.
IV
Все дело, следовательно, в моих глазах по крайней мере, остановилось на следующем: «Крым» бесновался и неистовствовал, мой приятель свысока смотрел на этот спектакль, а я, облокотясь на стол, рыдал болезненно о всем «Крыме» и злился на приятеля.
Но это громовое «ура», сейчас только огласившее своды харчевни, разбудило меня, и я со стыдом приметил, что ни к рыданию, ни к злости повода у меня самого даже коротенького не имелось, ибо все шло своим чередом, и ежели из всей этой сумасшедшей толпы, включая в нее и моего приятеля, был кто-нибудь ненормален, так один только я, ловивший своего чертика.
Вывшие товарищи. Худ. Н. Богданов-Бельский. Открытка начала XX в. Частная коллекция
Мой случайный знакомый, на мой вопрос, кто он, когда и где я с ним встретился, благодушно уверил меня, что он будто бы один из шести московских корреспондентов «Санкт-Петербургских ведомостей»{115}115
«Санкт-Петербургские ведомости» – газета, выходившая в Санкт-Петербурге в 1728–1917 гг. С 1800 г. – ежедневное издание. В 1863 г. редактором газеты стал либеральный деятель В. Ф. Корт, который привлек к работе в газете литераторов демократического толка, в том числе и А. И. Левитова.
[Закрыть], а также имеет основание думать, что будет вызван сотрудничать в «Голос»{116}116
«Голос» – Политическая и литературная газета, ежедневно выходившая в Петербурге в 1863–1884 гг.
[Закрыть], что наконец он приехал в «Крым» с целью запастись в нем мотивами для передовых статей в эти газеты.
– Вы, может быть, Ботиков? – спрашиваю я его, желая короче познакомиться с человеком такой блистательной деятельности.
– Нет! – отвечал он, мотая головой и видимо пьянея.
– Дивово, может быть?
– И не Дивово! – отвергает он, радостно всхлипывая. – Я – Восходящее Солнце! Вот мой псевдоним. Настоящее же мое имя не должно быть известно никому, потому что я намерен затрагивать такие вопросы… о таких общественных ранах я буду заявлять на столбцах наших уважаемых газет, о которых до сих пор не плакал ни Николай Филиппович Павлов, ни наш тамбовский гегельянец – фон Чичерин{117}117
…о таких общественных ранах я буду заявлять… о которых до сих пор не плакал ни Николай Филиппович Павлов, ни наш тамбовский гегельянец фон Чичерин. – В 1835 г. увидел свет сборник Н. Ф. Павлова (1803–1864) «Три повести», куда вошли произведения «Именины», «Аукцион», «Ятаган». Они имели большой успех у широкого читателя, но были сразу же запрещены к переизданию. Б. Н. Чичерин (1828–1904) – историк, юрист, общественный деятель, в конце 1860-1870-х гг., покинув Московский университет, работал в тамбовском земстве. В своих исторических и политических работах выступал как идеолог монархического государства и «прусского» пути развития капитализма в России, опирался на реакционные положения правого гегельянства.
[Закрыть], – с азартом уже совершенно пьяного человека орал он так громко, что я не мог не сказать себе:
– Однако же, этот шут любопытен! Посмотрим-ка на него попристальнее, и если он составляет рану на нашем общественном теле, постараемся заявить о нем на столбцах наших, хоть не уважаемых, газет.
Увы! к крайнему моему огорчению, франт оказался даже не раной, а просто прыщом. Навязавшись на знакомство с ухарским Андреем Ильичем, Восходящее Солнце ломалось самым пошлым манером, стараясь показать себя русским человеком.
– Какая здоровая натура! – в пьяном экстазе говорило мне Солнце про Андрея Ильича. – И старостиха – тоже здоровая натура. Ее надо поднять, непременно нужно возвысить, так сказать… Это наша прямая обязанность, – и, воодушевившись, он подарил старостихе свою изящную золотую булавку.
– А ты мне, как хочешь, Андрей Ильич, а на платье на хорошее подари, – говорила старостиха Андрею Ильичу. – потому как только имей я шелковое платье, – коси малина! Минуты бы одной в «Крыме» не пробыла…
– Пре-е-красно! – мямлило Восходящее Солнце. – Возвратись, старостиха, непременно возвратись к прежним мирным занятиям, на путь добра и чести…
– Ах ты, кобылятник!{118}118
Кобылятник – здесь: негодник, поганец. Изначально – пренебрежительное прозвище человека низкого звания, который от бедности вынужден питаться кониной. О таких говорили «рожден в навозе».
[Закрыть] – ласково выругала советника старостиха, предполагая, что он своими шутками хочет ее привести в конфуз.
– Какая, Федичка, вчера история случилась, так ты подивиться должен! – рассказывала совершенно изнемогшему мастеровому толстая женщина в фантастической повязке. – Часа в два ночи спим мы так-то, – вдруг в окно забубенили.
«Есть?» – спрашивают. – «Есть!» – говорим. – «Поедем, да живее у меня собираться, а то, говорит, раму вон выколочу». Приезжаем в одну гостиницу, – пьяные все, лыко не вяжут. Только как я теперича всю политику произошла, знаю уж, что попросту, без затей обходиться с ними лучше будет, и говорю им: «Што же мол, вы, подлецы эдакие, привезти привезли, а водкой не потчуете?» Как тут бросится один на меня со столовым ножищем. «Я тебе, говорит, тварь ты эдакая, дам ругаться!» А другой, с такой ли бородищей большой, на него заорал: «Не смей, – шумит, – трогать ее, – она женщина!» Кричали, кричали они так-то, кулаки-то друг на друга насучивали, насучивали, только заступник-то наш схватил пистолет со стенки – да и бацнул в приятеля. Слава Богу, что не попал! «Моли Бога, говорит, что не попал я в тебя, а мои убеждения честны». Долго я над ними смеялась. Вот, думаю, дураки-то необузданные! Только вслух я этого не сказала им, потому очень уж азартны.
– А хочешь, я тебя изобью? – спрашивал рассказчицу мастеровой, приходя почему-то в бешенство.
– Ну, уж это не хочешь ли вот чего? – в свою очередь спросила рассказчица, показывая кукиш.
– Уйди, барин! – шумел на Восходящее Солнце Андрей Ильич. – Не твое здесь место.
– Как ты смеешь так говорить со мной?
– Так! не мешай – вот и все тут.
– А как я тепеиця с гусалем по нацадю зиля, – раздавался картавый, охрипший голос из другого угла, – халясо тогда биля! Ми с гусалем в обцество еззивали, а в обцестве, биваля, цяй-то с сейебьяними лезецками подавайся.
– Што же ты, братец ты мой, смотрел на него? – толкуют между собой два подозрительных персонажа. – Ты бы часы-то у него и чирикнул.
– Чего, чего не делал. Уж и пил-то я с ним вместе, и обнимался-то. Ничего не поделал, потому из наших никого не было, – кому передашь?
– Эх ты! Кому передать – спрашивает. В любой уголок положи, – не скоро найдут.
– Не сдогадался.
– А я, однава дихнуть! – выкрикивал картавый голос, – сказю, биваля, гусаеву деньсику: съюзи мне, Семен! Не посьюсяться он меня не смей тогда, потому от баина пьиказанье такое быя ему, стобы он меня все явно как баиню съюсяйся.
– Ах ты, шкура! – кричит слушатель – Што ж, Семен всегда тебя слушался?
– Всегда, ей-богу, всегда! Тойко тогда усь, как гусай уехай и как у него за фатею впеиод за два месяца запьяцено быя, я на той фатее и остаясь зить. Думаю: зачем даем деньгам пьяпадать? Тут Семен без баина-то и вздумай меня пьягонять. Ах ты, гаваю, халюй язнесцястний! Как ты смеесь меня пьягонять? А он меня взяй да по сее. Я и усья.
И картавый голос в этом месте своего рассказа перешел в слезные тоны.
– Што же ты плачешь-то, глупая? Ты вот выпей лучше.
– Нет! Не хоцю я пить. Я тебе пьямо сказю: я без гусая зить не могу…
– Ах ты, чудище морское! нализалась и жить не могу, кричит…
– Не бей ее! Слышишь ты, Андрей Ильич, не тронь ее! – умоляло Восходящее Солнце заезжего донца, который колотил старостиху.
– Не твоего ума это дело! – кричал рассвирепевший Андрей Ильич. – Як ней всей душой, а она с моим товарищем, на моих глазах, заигрывать принялась.
– Это ничего! – твердил оригинальный псевдоним. – Она исправится; ее только возвысить нужно.
– А вот я ее возвышу.
Восходящее Солнце попробовало было помешать Андрею Ильичу, но получило такой толчок, от которого завертелось кубарем.
– Я тебе говорю: пей! – приставал к картавому голосу какой-то мужчина.
– Я не буду пить! Я без гусая зить не могу! – слезно объяснял картавый голос грозному приказчику.
– Я с тебя дурь-то эфту собью! – со злостью рычит мужчина, и вслед за этими словами раздается звонкая пощечина.
– Бей! а не могу я зить без гусая… Там, в обцестве-то, сейебеяния лезецки подавались.
– За што ее бьешь? Што же, коли она в самом деле без своего полюбовника жить не согласна? – вмешивается какой-то угрюмый сапожник в засаленном фартуке.
– А тебе что за дело?
– А то, не дерись понапрасну.
– Ты што за учитель?
– Я учитель!
– Учитель?
– Учитель!
И заварилась каша.
– Черти! За что вы полощетесь? – кричит седовласый приказчик.
– А вот мы тебе покажем, как ругать нас! – отвечают молодцы, сообща накидываясь на приказчика.
Меблированные комнаты «Столица». Фотография начала XX в. из «Альбома зданий Московской городской управы». Государственная публичная историческая библиотека России
За приказчика налетают половые, и вообще в этот трагический момент «Крым» сделался каким-то, еще не записанным в истории царством, густо населенным, вместо обыкновенных, живых существ, неслыханной руготней, многообразными потасовками и зуботычинами.
– Бежите за полицией! – командует приказчик половым, очевидно проигрывающим битву.
– Убегем, братцы! полица сейчас налетит! – кричит толпа, быстро направляясь к двери.
Восходящее Солнце и я отправляемся по ее следам. Освеживший меня уличный воздух окончательно погасил Восходящее Солнце.
– Кто идет? – спрашивал нас соседский будочник.
– Табак! – почему-то отвечал будочнику сей многоуважаемый литератор, с заметным наслаждением расквашивая себе нос о тротуарную тумбу{119}119
тротуарная тумба – каменные или чугунные тумбы, спасавшие пешеходов, если сани зимой заносило на тротуар. В теплое время года на постаментах этих сооружений сидели предлагавшие разный товар торговки, унылые нищие, подгулявшие мастеровые или притомившиеся от долгого пути обыватели.
[Закрыть].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.