Текст книги "«...Расстрелять!»"
Автор книги: Александр Покровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Служить хочется. А гальюнов нет! Сейчас, наверное, делают уже, а на старых катерах, извините, не наблюдается. Забыли-с. Не запрограммированы были наши катера на то, что народ наш может обгадиться на полном ходу за краткое время торпедной атаки.
Поэтому наш народ отправляется подумать по-крупному на корму в тридцать два узла, если уж очень приспичит и окончательно прижмет.
Со спущенными штанишками это выглядит лучше, чем американское родео.
Их ковбои вонючие на своих ручных бычках – это ж дети малые и сынки безрукие. А вот наш брат в рассупоненном состоянии, напряженно прогнувшись сидящий, бледно издали снизу блестящий, растаращенно четко следящий, чтоб из него при соскальзывании паштет не получился – вот это да! Это кино. Картина. Ее лучше смотреть со стороны.
Скорость дикая, катер летит, буруны взрываются, а он сидит, вцепившись, торжественный, а над ним за кормой вал воды нависает шестиметровый, в который он кладет не переставая.
Вот вы видели, чтоб на водных лыжах лыжнику приспичило подумать по-крупному? Ну, и как он все это будет делать?
Все свободные от вахты выстраиваются посмотреть. Корма покатая, перелезаешь через леера, и кажется, что винты палубу у тебя рвут из-под ног. Штанишки осторожненько одной рукой спущаешь: сначала одну штанишку, потом перехват мгновенный и тут же другую. И главное, чтоб штанцы твои ниже коленок не рухнули, а то, если поворот, то придется со спущенными штанишками через леера кидаться и бежать опрометью стремглав, а то вал-то нагонит с разинутой пастью и промокнет попку до самых подмышек гигантской промокашкой. А она и так, понимаешь, в точке росы вся в слезах.
Между булочек потом потер бумажечкой, если совсем, конечно, не намокла, и ныряй через леера.
Я вам все это говорю, между прочим, для того, чтоб прониклись вы, почувствовали и представили, как на катерах служить здорово.
А однажды вот что было. Пошел с нами море конопатить один пиджак придурочный из института. Погода чудная, мы уже часа четыре на скорости, и вдруг приспичило ему, понимаете? Видим, ищет он чего-то. Ходил-ходил, искал, наконец спрашивает, мол, а где тут у вас – экскюз ми – гадят по-крупному. Ну, мы ему и рассказали и показали, как это все происходит: кто-то даже слазил, продемонстрировал. Посмотрел он и говорит:
– Да нет, я уж лучше потерплю. Ну терпи. Еще чуть-чуть немножко времени проходит – видим, тоскует человек, пропадает. Ну, мы его и подбодрили, мол, давай, не смущайся, все мы такие, бакланы немазаные, с каждым бывало.
Ну и полез он. Только перелез и за леер уцепился, как, на тебе, поскользнулся и, не выпуская леер, выпал в винты, но, что интересно было наблюдать, – чтоб ножки не откусило по самый локоток, он успел-таки изяшно изогнуться и закинуть их на спину. Прямо не человек, а змея, святое дело! В клубок свернулся.
Вытащили мы его: дрожит, горит, глаза на затылке. Успокоился, наконец, штанишки снял аккуратненько одним пальцем, потому как нагадить-то он успел, положил их отдельной кучкой и стоит, отдыхает, а в штанцах – полный винегрет. Боцман ему говорит:
– Ты, наука, не двигайся, а то поливитамином от тебя несет. Стой на месте спокойно, обрез с водой принесем – помоешься, а штанцы твои мы сейчас ополоснем, рыбки тоже кушать хочут.
С этими словами подхватил их боцман через антапкуза шкертик, и не успела «наука» удивиться, как он – швырь! – их за борт и держит за шкертик, полоскает.
Дал боцман конец шкерта этому дурню старому и проинструктировал:
– Считай, наука, до двадцати и выбирай потихоньку.
Я уж не знаю, то ли этот ученый выбирал не по-человечески, то ли он, наоборот, потравил слегка, но только штанцы под вянцы затянуло. Ученого еле оторвали.
А обрез мы ему принесли. Ничего, помылся. Может, мне сейчас скажут: вот это заливает, во дает, вот это загибает салазки.
А я вам так скажу, граждане: не служили вы на катерах!
Циклоп
Ровно в три ночи, когда созвездие Овна вместе со всеми остальными созвездиями занималось на небе своими делами, Архимед Ашотович Папазян, по прозвищу Усохший Тарзан, сел на кровати с криком: «Только не бей!» – «Только не бей», – повторил он значительно тише и затравленно оглядел свою холостяцкую комнату, еще секунду назад спокойную, как общественная уборная. Мама больше не приходила к нему во сне. Мама не звала его больше «джана», и душа больше не наполнялась радостным, светлым детством, все было отравлено и чесалось. Ему снился циклоп. Каждую ночь. Он бежал, выпучившись, в запутанных джунглях, подпрыгивая винторогим козлом, а ветви гоготали и цеплялись. И рука. Огромная рука, беззвучно вырастая, тянулась за ним. На многие километры. Он чувствовал ее леденевшим затылком. Нет сил! Нет сил бежать! Остановился. Повернулся. Задранный ужас! Невозможно кричать! К горлу бросились растущие пальцы с грязными обломанными ногтями. Огромные складки потной кожи. «Только не бей!!!»
Свет зажегся, и с носа закапало. Потом. Очки наделись, и глаза через них тут же пушисто захлопали. Архимед Ашотыч всклокоченно обернулся на одухотворенное лицо лорда Байрона, намертво приделанного к обоям, и, поискав в волосатых складках живота, зачарованно замер, как собака, принимающая сигналы блохи. В тишину ночную вплетались только торопливые курлыканья унитаза, да на кухне в одиночку веселилась радиоточка.
Архимед Ашотыч застонал переполненным страдальцем, запрокинул голову с уплывающими за горизонт зрачками, успел увидеть потолок с забитыми комарами и бережно уложил себя на подушки. Пружины заезженной койки вздохнули народным музыкальным инструментом, веки затяжелели, члены замягчели с каждым вздохом, и в бренное тело снова хлынули сновидения. Голубой пеньюар. Лампадная ночь. Тучи запахов. Фимиамы. Грациозные прыжки, перепархивания, улыбки-пожатья, персичный румянец от подглазников до подбородка, кофе, тонкие чувства, полные, гладкие колени, ощущение от которых остается в руках, караванные движения дивана, в короткой борьбе возня пружинная и сытая тишина.
Самый отвратительный звук для такой тишины – звук ключа в замочной скважине. Возникает обостренное чувство долго поротого.
Звук возник, пеньюар, завизжав раздавленной торговкой, вспорхнул, оставив Архимеда одного оплакивать себя.
Архимед Ашотыч вскочил и заметался по комнате так, будто он затаптывает стадо неприятельских тараканов. В конце концов, ничего не придумав, он юркнул в шкаф, убеждая стартерно заработавший желудок помягче мяукать, и затих там платяной молью.
В дверях стоял циклоп! Пойманный за лацканы пеньюар перестал визжать уже в табурете. В комнате ходило только кадило. Маятника.
Глаз у циклопа было два, но они так близко росли и выглядывали друг от друга, что если посмотреть взволнованно, то сливались в один; череп пещерного медведя, чугунная нижняя челюсть, нос и общая физиономия викинга, получившего веслом по голове: тяжелый, пышущий убийством квадрат.
Желудок Архимеда Ашотыча совсем уже собирался взять и чем-нибудь разрядить обстановку, когда долго колебавшаяся дверь шкафа решилась и, закатив задумчивую трель, верноподданнически открылась.
«А-а…» – сказал «квадрат», увидев в платьях живое, и шагнул всего один раз.
Архимед Ашотыч, выставив вперед ручонку, заерзал, совершая ею фехтовальные движения до тех пор, пока рука циклопа не протянулась медленно и не достала Архимеда не поймешь за что. Архимед Ашотыч развевался в той руке ящерицей круглоголовкой всего одну секунду.
«Только не бей!» – взял он самую последнюю ноту самой последней октавы, с иканьем перебрав всю клавиатуру. Грянуло! Прямо в лоб, туда, где кость. Горный обвал. Сель. Архимед Ашотыч быстро улетел по воздуху и, погасив все вешалки в шкафу, оторвал внизу щелкнувшими зубами кусок пурпурного платья. Все волосы на груди, собравшись в пучок, дружно болели.
«Только не бей!!!» Свет уличного фонаря отразился в страдальческом оскале, щетинистый кадык проглотил, наконец, душившие его слюни. В окно смотрела ночь, и Архимед Ашотыч, только теперь понявший, что как все-таки хорошо, что он жив, жив! упал в подушки и мелко залился, закатился счастливым щебечущим смехом, вздрагивая плечами в волосатых эполетах.
В небесах горел Воз, однажды в шутку названный Медведицей, и лорд Байрон из другого века смотрел с обоев, возвышенный и одухотворенный.
Вот она, Турция!
Это случилось недалеко от Турции.
Пехотный, уже немолодой капитан лежал, свернувшись калачиком, на грядке и по-детски улыбался во сне. Военнослужащий во сне сильно похож на ребенка.
Так его тепленького, калачиком, взяли с грядки, перенесли в комендатуру и положили в камеру.
Начальник караула и его помощник решили над ним подшутить. Они подождали, пока он проспится.
Сделав свой первый вздох и оторвав голову от сладких деревянных нар, капитан вдруг обнаружил себя в камере; мало того: рядом с ним сидели двое в белых чалмах, и разговаривали эти двое на иностранном, скорее всего турецком, языке.
У нашего капитана голова тут же перестала болеть; глаза стали, как два рубля, челюсть отвисла до нижней пуговицы, слюна непрерывно потекла.
Наконец «турки» заметили, что капитан проснулся, и оторвались от своей Турции.
Один из них был величественен, как утренний минарет.
«Турок» спросил через переводчика: как уважаемый капитан оказался на Территории славной Турции; не хочет ли он попросить политического убежища, а если хочет, то что он может предложить турецкой разведке?
Когда капитан услышал о турецкой разведке, он, ни секунды не сомневаясь, вскочил на ноги. От хмеля ничего не осталось.
– Я, может быть, пьяница! – заорал он туркам. – Но не предатель!
После этого он так удачно стукнул стареньким армейским сапогом «турецкого» капитана, похожего на утренний минарет, туда, где у того кончался человек и начиналось размножение, что «турка» сразу не стало: отныне и навсегда он занимался только собой.
«Переводчик» обомлел; теперь у него отвисла челюсть до нижней пуговицы.
Наш капитан схватил его за кимоно и, шлепнув изумленной турецкой мордой об грязную стенку, с криком «Русские не сдаются!» вылетел в коридор и там попал в часового.
– А-ааа, – закричал проворный капитан, – и форму нашу одели?! – (Это возмутило его больше всего.)
Возмущение придало ему титанические силы, и он тут же разоружил часового.
Если б он не забыл, как снимается с предохранителя, он положил бы полкараула насмерть: те выбегали из караулки, а капитан их просто укладывал прикладом вдоль стенки. Наконец его скрутили и побили. Это было в воскресенье. На следующее утро комендант, прибыв на службу, произвел разбор этих полетов.
Нашего капитана, как человека надежного и проверенного, выпустили сразу, а искалеченные «турки» сразу же сели.
Я все еще помню…
Я все еще помню…
Я все еще помню, что атомные лодки могут ходить под водой по сто двадцать суток, могут и больше – лишь бы еды хватило, а если рефрижераторы отказали, то сначала нужно есть одно только мясо – огромными кусками на первое, второе и третье, предварительно замочив его на сутки в горчице, а потом – консервы, на них можно долго продержаться, а затем в ход пойдут крупы и сухари – дотянуть до берега можно, а потом можно прийти – сутки-двое на погрузку – и опять уйти на столько же.
Я помню свой отсек и все то оборудование, что в нем расположено; закрою глаза – вот оно передо мной стоит, и все остальные отсеки я тоже хорошо помню. Могу даже мысленно по ним путешествовать. Помню, где и какие идут трубопроводы, где расположены люки, лазы, выгородки, переборочные двери. Знаю, сколько до них шагов, если зажмурившись, затаив дыхание, в дыму, на ощупь отправиться от одной переборочной двери до другой.
Я помню, как трещит корпус при срочном погружении и как он трещит, когда лодка проваливается на глубину; когда она идет вниз камнем, тогда невозможно открыть дверь боевого поста, потому что корпус сдавило на глубине и дверь обжало по периметру. Такое может быть и при «заклинке больших кормовых рулей на погружение». Тогда лодка устремляется носом вниз, и на глубине может ее раздавить, тогда почти никто ничего не успевает сделать, а в центральном кричат: «Пузырь в нос! Самый полный назад!» – и тот, кто не удержался на ногах, летит головой в переборку вперемешку с ящиками зипа.
Я помню, что максимальный дифферент – 30о и как лодка при этом зависает, и у всех глаза лезут на лоб и до аналов все мокрое, а в легких нет воздуха, и тишина такая, что за бортом слышно, как переливается вода в легком корпусе, а потом лодка вздрагивает и «отходит», и ты «отходишь» вместе с лодкой, а внутри у тебя словно отпустила струна, и ноги уже не те – не держат, и садишься на что-нибудь и сидишь – рукой не шевельнуть, а потом на тебя нападает веселье, и ты смеешься, смеешься…
Я знаю, что через каждые полчаса вахтенный должен обойти отсек и доложить в центральный; знаю, что если что-то стряслось, то нельзя из отсека никуда бежать, надо остаться в нем, задраить переборочную дверь и бороться за живучесть, а если это «что-то» в отсеке у соседей и они выскакивают к тебе кто в чем, безумные, трясущиеся, то твоя святая обязанность – загнать всех их обратно пинками, задраить дверь на кремальеру и закрыть ее на болт – пусть воюют.
И еще я знаю, что лодки гибнут порой от копеечного возгорания, когда чуть только полыхнуло, замешкались – и уже все горит, и из центрального дают в отсек огнегаситель, да перепутали и не в тот отсек, и люди там травятся, а в тот, где горит, дают воздух высокого давления, конечно же тоже по ошибке, и давятся почему-то топливные цистерны, и полыхает уже, как в мартене, и люди – надо же, живы еще – бегут, их уже не сдержать; и падает вокруг что-то, падает, трещит, взрывается, рушится, сметается, и огненные вихри несутся по подволоку, и человек, как соломинка, вспыхивает с треском, и вот уже выгорели сальники какого-нибудь размагничивающего устройства, и отсек заполняется водой, и по трубопроводам вентиляции и еще черт его знает по чему заполняется водой соседний отсек, а в центральном все еще дифферентуют лодку, все дифферентуют и никак не могут отдифферентовать…
Воскресенье
Воскресенье. Сегодня воскресенье. А чем оно отличается от других дней недели? Все равно с корабля схода нет. И сидят все по углам, а в кубрике идет фильм, а завтра понедельник, и опять все затянется на неделю. Вот так вот, лейтенант Петрухин.
Стук в дверь.
– Да.
Входит рассыльный:
– Товарищ лейтенант, вас к старпому. По дороге он думал: за что? Сосало под ложечкой.
Вроде бы не за что. Хотя кто его знает. Он уже год на корабле, а старпом только и делает, что дерет его нещадно за всякую ерунду, а при встрече смотрит, как удав на кролика. Может, он опять в кубрике побывал и нашел там что-нибудь?
– Разрешите?
Старпом сидел за столом, но, несмотря на массивный взгляд, лейтенант понял: драть не будут. Сразу отпустило. Старпом пихнул через стол бумагу:
– На, лейтенант, читай и подписывай, ты у нас член комиссии.
Интересно, что это за комиссия? Акт на списание сорока литров спирта. За квартал. Из них три литра и ему, лейтенанту Петрухину, лично выдавали. Он их в глаза не видел. Ясно. Все сожрано без нас.
Стараясь не смотреть на тяжкое лицо старпома, он подписал этот акт. После этого ему подсунули еще один. О наличии продовольствия. Краем уха доходило: недостача девяноста килограммов масла, а здесь все гладко, как в сказке; а на дежурстве в прошлый раз видел: интендант в несколько заходов выносил с корабля в вещмешках что-то до боли похожее на консервы. Выносил и укладывал в «уазик». Да черт с ними! Пусть подавятся. В конце концов, что творится в службе снабжения – не нашего ума дело. По акту все сходится. Правда, матросы вторую неделю жрут только комбижир, а утренние порции масла тают, родимые; а вместо мяса давно в бачке какие-то волосатые лохмотья плавают, но на этом долбаном корабле есть, в конце концов, командир, зам и комсомольский работник (вот, кстати, и его подпись). Тебе что, больше всех надо? Да катись оно… закатись. Что там еще? Акт о списании боезапаса. За полгода – сто пятьдесят сигнальных ракет! Вот это бабахнули! Куда ж столько? Друг в друга, что ли, стреляли?
Старпом проявляет нетерпение:
– Давай, лейтенант, подписывай быстрей. Чего читаешь по десять раз? Не боись, я сам проверил. Сам понимаешь, времени нет вас всех собирать. Время-то горячее.
Ладно. Оружие? Так его же каждый день считают. Куда оно денется? Боезапас? Так стрельбы же были. Любой подтвердит. А случись что – всегда можно сказать, что проверяли и тогда все было на месте. Ладно.
Старпом кладет бумаги в стол и достает оттуда еще одну.
– На еще.
Нужно списать один из двух новеньких морских биноклей, позавчера полученных. По этому поводу и составлен этот акт. А вот и административное расследование, приложенное к акту: матрос Кукин, вахтенный сигнальщик, уронил его за борт. Лопнул ремешок, и все усилия по спасению военного имущества оказались тщетны. Вахтенному офицеру – «строго указать», Кукину – воткнуть по самые уши, остальным – по выговору, а бинокль предлагается списать, так как условия были, прямо скажем, штормовые, приближенные к боевым, и вообще, спасибо, что никого при этом не смыло.
Старпом находит нужным объяснить:
– Нашему адмиралу исполняется пятьдесят лет. Сам понимаешь, нужен подарок. Нам эти бинокли и давались только с тем условием, что мы один спишем. Ну, ты лейтенант, службу уже понял. Вопросы есть? Нет? Вот и молодец, – бумаги в стол. – Ну, лейтенант, тащи свою бутылку.
Он вышел от старпома и подумал: при чем здесь бутылка? И тут до него дошло: он хочет мне спирт налить. Бутылка нашлась в рундуке.
– Разрешите? Вот, товарищ капитан второго ранга.
Старпом берет бутылку, и начинается священнодействие: он открывает дверь платяного шкафа и извлекает оттуда канистру. На двадцать литров. Потом появляются: воронка и тонкий шланг. Один конец шланга исчезает в канистре, другой – во рту у старпома. Сейчас будет сосать. Морда у старпома напрягается, краснеет, он зажмуривается от усердия – старпомовский засос, и – тьфу, зараза! – серебристая струйка чистейшего спирта побежала в бутылку.
Старпом морщится – ему не в то горло попало, – кашляет и хрипит сифилисно:
– Вот так и травимся… ежедневно… едри его… сука… в самый корень попало, – на глазах у старпома слезы, он запивает приготовленной заранее водой и вздыхает с облегчением, – фу ты, блядь, подохнешь тут с вами. На, лейтенант, в следующий раз сам будешь сосать. А теперь давай, спрячь, чтоб никто не видел…
…Вечереет. «Звезды небесные, звезды далекие…» Город светится. Огоньки по воде. А люди сидят сейчас в теплых квартирах… От, сука…
Он вызвал рассыльного. Прислали молодого: низенький, взгляд бессмысленный, губы отвислые, руки грязнющие, сам – вонючий-вонючий, шинель прожженная в десяти местах, брюки – заплата на заплате, прогары разбитые, дебил какой-то: вошел и молчит.
– Чего молчишь, холера дохлая, где твое представление?
– Матрос Кукин по вашему приказанию прибыл.
– А-а, старый знакомый. Ты старый знакомый? А? Понаберут на флот…
Этот и утопил бинокль, в соответствии с расследованием. А что, такой и голову свою может потерять совершенно свободно. Как нечего делать. А бинокль завтра подарят «великому флотоводцу». «От любящих подчиненных». И он примет и даже не спросит, откуда что взялось. Все все знают. Курвы. Сидишь здесь, и рядом ни одного человека нет, все ублюдки. И это еще, чмо, стоит. Уши оттопырены, рожа в прыщах. Чуча лаздренючая.
А ресницы белесые, как у свиньи. И бескозырка на два размера больше. Болтается на голове, как презерватив после употребления. Разве это человек?
– А ну, чмо болотное, подойти ближе. По сусалам хочешь?
Матрос подходит ближе, останавливается в нерешительности. Боится. Хоть кто-то тебя на этом корабле боится. Боится – значит уважает.
– В глаза надо смотреть при получении приказания! В глаза!
За подбородок вверх его.
– Может, ты чем-нибудь недоволен? А? Чем ты можешь быть недоволен, вирус гнойный. А ну, шнурок, пулей, разыскать мне комсомольца корабельного, и скажешь ему, чтоб оставил на мгновение свой комсомол и зашел ко мне. Пять минут даю.
Через пятнадцать минут в каюте рядом уже сидел самый младший и самый несчастный из корабельных политработников – комсомолец – тот самый, которому доверяют все, кроме собственной жены.
Каюта заперта, иллюминатор задраен и занавешен; на столе – бутылка (та самая), хлеб, пара консервов, тяжелый чугунный чайник с камбуза с темным горячим чаем (на камбузе тоже свои люди есть).
– Откуда? – комсомолец покосился на бутылку. Небрежно:
– На протирку выдают. Положено.
– Хорошо живешь, – комсомолец вздыхает, – а вот мне не выдают, протирать нечего.
– Ничего, ты у нас вырастешь, станешь замом, и тебе будут выдавать. На протирку. Протирать будешь… подчиненным…
После первых полстакана комсомолец расчувствовался и рассказал, как сегодня утром зам орал на него при матросах за незаполненные учетные карточки. Помолчали, поковыряли консервы. Потом пошло про службу, про службу…
А старпом сегодня какой ласковый. С актами. Бинокль им нужен был. Когда им нужно, они все сладкие…
Допили. Потом был чай, а потом комсомолец ушел спать.
Он вызвал рассыльного. Подождал – не идет. Где он, спрашивается, шляется? Он позвонил еще раз, ему ответили: уже ушел.
– Как это «ушел»? А куда он ушел? Да что вы мне там мозги пачкаете? Ушел – давно бы был.
Вошел рассыльный.
– Кукин, сука, ты где ходишь, скот? Как ты смеешь заходить к офицеру в таком виде зачуханном? Тобой что, заняться некому? Что ты там бормочешь? Ближе подойди. Где шлялся?
Матрос молчит. Подходит робко. Голову он держит так, чтоб легко можно было отшатнуться. Его испуг бесит, просто бесит.
– Закрой дверь! Закрыл.
– И снимай ремень. Снял. Штаны падают, и он их пытается подхватить.
– Дай сюда! – он сам сдергивает с него бескозырку, нагибает за плечи, сует его стриженую, дохлую голову себе между ног и с остервенением бьет ремнем по оттопыренным ягодицам. Тот не сопротивляется. Скот потому что, скот!
– А теперь сделаешь здесь приборку! Ползает, делает. Проходит минут десять.
– Сделал?
– Так точно.
– Пошел вон отсюда…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.