Текст книги "Последний виток прогресса"
Автор книги: Александр Секацкий
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Часть 2
Медиаторы социальности
12
Деньги, грезы и неврозы
Очертив топологию ПСК, объединившую разрозненные территориальности социального в проницаемую насквозь среду символического, уместно сделать и следующий шаг – присмотреться к синтезу медиаторов. В обобщенном виде эти медиаторы образуют триаду деньги – новости – аффекты, и тенденция их развития направлена, если можно так выразиться, к прогрессирующему триединству. Реальность коммуникации разворачивает три ипостаси бога Июксты: но монотеизм ПСК и в этом отношении становится все более очевидным. И подобно тому как предмет транспарации, а именно многообразие сущего, обретает должную гомогенность, медиаторы-скоросшиватели, в свою очередь, подвергаются стандартизации. Поэтому, в сущности, все равно, с какого из них начать, – пусть это будут деньги.
Нет ничего легче, чем продемонстрировать власть денег. Это можно сделать разными способами: открыть любой учебник политэкономии, пройти мимо витрин супермаркетов, роскошных отелей и офисов, зная, какой пропуск спросят на входе – везде один и тот же. Если попытаться озвучить главную формулу духовной жажды всех обездоленных, нетрудно представить себе, хрипом какого слова она отзовется. Именно это слово неустанно повторял попугай Флинта: «Пиастры! Пиастррры!»
Но едва ли не главный показатель всемогущества денег состоит в том, что практически любое высказывание о них сразу становится банальным. Банальность желаний наслаивается на банальность обоснований и перекрывается еще большей банальностью обличений. Может быть, поэтому о деньгах так невнятно говорит философия и молчит поэзия.
С точки зрения классической политэкономии деньги являются прежде всего товаром, но товаром привилегированным, таким, который чаще всего опосредует акты обмена. Соответственно, претендент на эту роль может появиться чисто случайно; у кочевых народов естественным привилегированным товаром был скот, у островных народов Меланезии и Полинезии – раковины и т. д.
Однако все эти предковые формы не состоят в прямом родстве с современными деньгами, скорее, их можно рассматривать как побочные ветви, отсохшие и опавшие после появления денег в собственном смысле слова. Тот или иной товар становился привилегированным, а потом лишался привилегий. Чаще всего речь шла о простых единицах счета или разновесах памяти, вся роль которых исчерпывается в пределах единичного акта обмена.
Решающим обстоятельством в возникновении денежного обращения является свободная циркуляция неких полномочных представителей вещей (мира вещей) в сфере воображаемого. Деньги только тогда становятся собственно деньгами (а значит, и финансами, и капиталом), когда они занимают привилегированное место среди образов воображения. Подобно тому, как товарная форма привносится в круговорот вещей извне (тут Маркс был прав, потребительная стоимость сама по себе никоим образом не может сделать вещь товаром), так же и денежное выражение происходящего с вещами есть некое автономное событие в сфере сверхчувственного. Точнее говоря – воображаемого.
Прежде всего, деньги предстают как знаковая система, состоящая из дискретных единиц, подобно тому, как язык состоит из слов. Обладая дискретностью – ведь каждая сумма составляет некоторую качественную определенность блага, – деньги осуществляют систематическую перегруппировку рассеянного внимания. Если всмотреться в трассирующие цепочки мечтаний, проявляющихся в ежедневном круге воображаемого, окажется, что едва ли не самая длинная и прочная цепочка скреплена языком денег. По сути дела, это пожизненная раскручивающаяся спираль, ее рефрен вполне можно выразить русской поговоркой: «Эхма, кабы денег тьма…» Содержание же каждой «серии» может варьировать от отдыха в Гонолулу до собственного домика в духе гоголевских «Старосветских помещиков».
Грезы, структурируемые воображаемым языком денег, свободно пересекают границу между сном и явью – как в ту, так и в другую сторону. Не случайно героям Кобо Абэ и Альберто Моравиа снится один и тот же сон: они находят (подбирают) брошенный убегающим преступником полиэтиленовый пакет, полный денег. Находят и начинают считать… Такой сон мог бы присниться каждому обладателю нового языка воображения, языка, членораздельность которого обеспечивается «сотней воображаемых талеров». Именно о них говорил в свое время философ Кант в своем знаменитом примере: «Сотня воображаемых талеров ничем не отличается от действительных талеров, кроме одного – она не делает меня богаче»[117]117
Кант И. Сочинения. Т. 3. М, 1963, С. 114.
[Закрыть].
Между тем эта пресловутая воображаемая сумма выполняет очень важную функцию – функцию синтезов воображения. Воображаемые талеры в своем виртуальном круговороте порождают целый мир. Среди таких порождений – утешение, зависть, нейтрализация предстоящих трудностей труда (и следовательно, готовность к работе). Сама сумма в сто действительных талеров может возрастать лишь при наличии воображаемых талеров – на этом, собственно, и основана экономика.
Сразу же напрашивается возражение со стороны здравого смысла (или классической политэкономии): если деньги не обмениваются на какой-нибудь полезный продукт, они выходят из обращения и никакой символический круговорот тут ни при чем. Подобное возражение вытекает из непонимания истинной природы символического. Возьмем человеческий язык в его повседневном использовании. Известно, что в принципе слово должно подкрепляться делом, но в то же время ясно, что даже ничем не подкрепляемое слово все равно имеет хождение, образуя долгосрочный автономный круговорот вместе с такими же «легковесными» словами. Спорадически, на каком-нибудь случайном витке, подкрепление происходит; именно так и выглядит обычная человеческая коммуникация со всеми ее производными[118]118
См.: Секацкий А. К. Обмен обманом как всеобщий фон коммуникации // Социальная философия и философия истории. Часть 3. СПб., 1994. С. 109–112.
[Закрыть].
Обращение виртуальных талеров носит аналогичный характер, возникающее вихревое движение разворачивает образы вещей их желанной стороной, так сказать, лицом к потенциальному обладателю. Для нормальной экономики точно так же вполне достаточно, если один из ста актов воображения обернется реальной покупкой. Лишь при определенной, достаточно высокой скорости круговорота дистрибуция вещей становится экономикой.
Товар действительно создается абстрактным трудом, и этот абстрактный труд есть прежде всего труд воображения. Homo economicus – это специфический субъект, способный грезить деньгами. А достигая определенной интенсивности, воображение проникает в структуры целеполагания и порождает весь инструментарий экономического разума; в частности, производительность труда становится переменной величиной и тем самым впервые обретает экономический смысл.
Усвоение точного счета виртуальных талеров и качественной определенности воображаемых сумм в принципе ничем не отличается от усвоения родного языка. Взрослые постоянно поправляют ребенка: «Говори правильно!» – но с не меньшей, если не с большей настоятельностью они корректируют и первые пробы очагового воображения деньгами. Ребенок беспорядочно требует купить велосипед, конфету, «вот эту игрушку», хорошего папу или братишку, уже догадавшись, что глагол «купить» есть внешнее выражение императива «хочу!». Каждый получаемый отказ лишь укрепляет универсальность символического кода. Ему говорят: «Нет у меня таких денег; вот были бы талеры – то хоть сто велосипедов!» Опыт применения изощряет воображение. Инфантильность в данном случае сказывается в неумении воображать дискретными суммами, то есть соотносить определенную сумму с единицей обладания. Разница между сотней воображаемых и сотней действительных талеров, конечно, важна, но в известном смысле еще важнее внутренне ощущаемая и значимая разница между сотней и тысячей виртуальных талеров воображения. Вопрос Остапа Бендера, адресованный Балаганову: «Скажите, Шура, честно, сколько вам нужно денег для счастья?» – можно рассматривать как тест на экономическую зрелость. Каждый участник современных игр обмена (homo economicus) приблизительно знает ответ на этот вопрос. Но он не спешит делиться сокровенными плодами воображения и предпочитает отвечать уклончиво: «Не в деньгах счастье».
Таким образом, деньги предстают как плод воображения, и притом разгоряченного воображения. Это новое экономическое воображение в момент своего возникновения было разгорячено вещами-пряностями, предметами, которые принципиально не относятся к сфере необходимого.
Первые шаги обмена делаются с некоторой опаской – их вообще можно представить себе делом рискованным, требующим бесстрашия и онтологической беспечности. Новые синтезы воображения поначалу напоминают чувства коллекционера – азарт пополнения коллекции, ряд наличных безделушек легко продлевается в воображении. Но в быстрых периферийных обменах участвуют «тысячи мелочей», которые даже не укладываются в воображении, но зато порождают собственный уклад воображения, структурируемый языком денег.
Вещи-пряности воздействуют на воображение примерно так же, как пищевые пряности на гортань и пищевод. Они горячат и возбуждают, образуя очаги повышенной активности, и разгоряченное воображение легко переходит в воспаленное воображение. Чарующая сила возникающих денег, еще не реальных, но уже воображаемых, завладевших периферийным очагом воображения, способна порождать удивительные явления, которые можно определить не иначе как химеры воспаленного коллективного воображения. Множеством подобных явлений отмечены первые контакты между колонизаторами-европейцами (к этому времени уже гроссмейстерами в играх обмена) и индейцами обеих Америк. Основные вещи обихода были принципиально неотчуждаемы: лодка, дом, копье не могли служить предметом обменов, но горизонт воображения уже был открыт для сувениров-безделушек. Следовательно, европейцам было что предложить для распаления незрелого воображения, и мир стал свидетелем удивительных сделок: в массовом порядке приобретались охотничьи угодья, рудные запасы, территории целых штатов… Фактически все отложенное будущее североамериканских индейцев было закуплено на корню за тысячу мелочей – за бусы, стекляшки, шахматные фигурки, за звонкие монетки (пригоршни меди и серебра охотно принимались в уплату, а купюры – нет). Единственным конкурентом вещей-пряностей был другой воспалитель воображения – огненная вода.
Индейцы попались совершенно по-детски, что неудивительно в силу стадиального параллелизма первых опытов воображения деньгами. Экономическая инициация ребенка происходит достаточно поздно и является одним из главных критериев перехода от детства к подростковому возрасту. До этого ребенок проходит испытания на полигоне воображения, где властвуют сокровища-безделушки – разного рода фантики, наклейки, значки, карандаши (тут можно вспомнить и дохлую крысу Тома Сойера). Вероятно, каждому доводилось наблюдать, как подросток, уже прошедший инициацию, выменивает у младшего какую-нибудь ценную вещь за горсть мелочей, повторяя сделку по покупке Америки. Однако воображаемый полигон является необходимой предпосылкой, он уже содержит основные сведения о деньгах: обозримые сокровища греют душу их обладателю и разогревают его воображение своей потенциальной необозримостью. В дальнейшем какая-нибудь филателия или филумения может остаться в виде инфантильного мотива (регрессии), а может исчезнуть вовсе – но это потому, что мы переходим к самому азартному и совершенному типу коллекционирования – к собиранию денег.
С тех пор как деньги стали альтернативным языком воображения, основательно потеснив язык эротических образов, много воды утекло. Уже позади остался расцвет продуктивного воображения, породивший эпоху Великих географических открытий. Умолк призывный клич попугая капитана Флинта «Пиастры!».
Но сказать, что деньги в качестве означающих одного из языков воображения утратили свою роль, было бы смешно. С образами и грезами, исчисленными в денежных единицах, произошло другое: они опустились в подсознание (как в индивидуальное подсознание, так и в коллективное бессознательное), где стали точками консолидации новых неврозов. Яркие образы, проецировавшиеся вовне, наткнулись на табу новой гуманистической цензуры, в результате чего эпоха Великих географических открытий сменилась эпохой Великих порнографических сокрытий. Сокрытий, разумеется, не в эротическом смысле, тут как раз традиция публичного обсуждения уже устоялась. Но возникли новые зоны приватности – окруженные заборами особняки и фигуры умолчания на месте прежних поводов для гордости. Что там, за заборами, какие новые сладострастные фантазии разыгрываются вдали от посторонних глаз? И какие невиданные прежде фобии сотрясают и верхи, и низы постиндустриального общества?
Во всяком случае, мы можем отследить впечатляющую смену полярностей. Если прежние авантюристы устремлялись по всему миру, чтобы открывать сокровища: овладевать ими, извлекать из пещер и тайников, – то авантюристы сегодняшнего дня, типичные дети глобализма, прочесывают страны и континенты с противоположной целью: сокрыть богатства, уйти от налогообложения, предаться постыдному на сегодняшний день обладанию не на виду, а в новых зонах приватности. Географически это могут быть Багамские и Виргинские острова – примерно те места, где Колумб и его последователи добывали сокровища. А топологически это заборы, банковские ячейки, электронные счета – где угодно, лишь бы подальше от посторонних глаз.
А как стыдно быть уличенным в неуплате налогов, будь ты политик, великий футболист или звезда шоу-бизнеса. Любое сексуальное пристрастие могут простить, только не это. Россия, конечно, как всегда стоит особняком, демонстрируя в этом отношении полное бесстыдство. У России свои неврозы, не те, которыми страдает остальное человечество.
Что же получается? По мере того как деньги постепенно исчезали из поля зрения в качестве «налички» (сначала из карманов и сундуков, а затем из банковских ячеек), перемещаясь в виртуальное пространство кредитных карточек и магических цифр, соответствующие им структуры воображения опускались в подсознание, где и заменяли отклоненные влечения либидо. Сегодня можно говорить о некоторых типичных коллизиях коллективного бессознательного. Уместно даже выделить особую группу неврозов, требующую новых психоаналитиков. Их логично будет назвать маниврозами («moneyvroses»). Рассмотрим два из них: один прекрасно знакомый каждому второму россиянину, а второй – золотому миллиарду глобализованного человечества.
1) Манивроз экзистенциальной импотенции. Имманентный язык воображения (теперь это money-язык, вытеснивший mama-язык) постоянно рисует образы изобилия или по крайней мере достатка: дом, автомобиль, мобильник, абонемент в фитнес-центр и еще тысячу мелочей. Все эти назойливые образы снабжены пометкой перманентной нехватки – разумеется, нехватки денег. С ними соседствуют и другие картинки: мир с ближними, щедрость с друзьями, благополучие любимых – всего-то и надо, совсем чуть-чуть. Воображаемая ситуация «все в порядке» легко собирается из кубиков – не хватает опять же только одного: столь же легко скользящих по коридорам воображения денег. Все возможно, все ясно как на ладони, но недостающие суммы в качестве фигур воображения систематически складываются в кукиш. Диагноз – манивроз экзистенциальной импотенции (несостоятельности). Денег не хватает ни на что, даже на то, чтобы их заработать. Сама реальность в этом процессе обретает особую примету: реальность – это то, на что не хватает денег. И эта реальность мучительно и назойливо удваивается в воображении.
Степень страдания, причиняемого недугом, явно превосходит фобию пятилетнего мальчика, описанную Фрейдом, – а между тем экзистенциальной импотенцией поражены целые социальные группы и даже целые страны (не будем уточнять, какие именно).
2) Манивроз постыдного благополучия. Этот недуг более расплывчат и не столь очевиден в своих проявлениях, хотя его социальные последствия не менее печальны. Речь идет о несовместимости больших денег с новой гуманистической цензурой в форме политкорректности, следовательно, и об их несовместимости с нормальным самочувствием здорового члена общества.
Похоже, что в какой-то момент установки протестантской этики поменяли свой знак на противоположный. Самовозрастающие деньги, бывшие знаком благополучия и внутренним психологическим указателем успеха (богоизбранности, предопределенности к спасению), стали теперь указателем такого же внутреннего беспокойства. Если ты неприлично богат, значит, с тобой что-то не в порядке. Неприкрытое богатство шокирует как неприкрытый пенис – хотя он-то как раз ведет себя смирно и покладисто в эпоху торжествующей вагинократии.
Складывается типичная амбивалентная ситуация, требующая какого-то вмешательства. Предаваться сладостному обладанию, конвертируя деньги в роскошь или приумножая их, очень хочется, куда от этого денешься. Но такую страсть теперь лучше не афишировать даже перед самим собой. Вот и возникает система терапевтических искусственных жестов: благотворительных фондов, нарочитой скромности в потреблении, актов участия в отстаивании общечеловеческих ценностей. Делается все, чтобы походить на здорового члена общества. Но при этом ускользание от налогообложения остается могучей движущей силой денежных потоков. А новые зоны приватности дают выход сладострастию.
Манивроз постыдного благополучия теснейшим образом связан с капитуляцией элиты западного общества. Он ответственен за внутренний надлом, не позволяющий больше воспроизводить экзистенциальные основания бытия господина как равного среди равных. Создаются свои аналоги прежних эротических утопий, воспроизводящие жизнь существа двоякодышащего типа амфибии: чинно прошелся по суше, подышал дефицитным воздухом, скромно попользовался благами из числа лимитированных ресурсов – и нырок в подводный мир, где жабры работают на полную мощность, а струи засасывающего воображения жадно втягивают мальков… Потом снова на сушу, чтобы чинно, по закону, в соответствии с гуманистическими нормами…
Теперь следует спросить в духе Будды: а есть ли путь избавления от неврозов?
Такой путь возможен гипотетически. Выход в том, чтобы реабилитировать «пиастры!» – восстановить полнозвучность и полноценность внешних проекций воображаемого в качестве приемлемых ценностей. Можно было бы повернуть вспять потоки сокрытия, уходящие в оффшорный песок, проложить русло для безналоговых инвестиций воображения в реальность желания господина. Но каждому ясно, что подобная гипотетическая возможность чрезвычайно далека от действительности. Эволюция денег как универсального медиатора идет в другом направлении – они все больше напоминают бесцветный прозрачный воздух, без которого организм задохнется. Производство такого «воздуха» сегодня нельзя доверить одной лишь экономике, требуется задействовать всю совокупность производств социума, и в первую очередь символическое производство.
13
Боль в уплату
Исторический очерк восхождения денег в качестве всеобщего медиатора материальных и символических обменов требует обращения к эволюции и инволюции альтернативных медиаторов, тем более что ни один из них не исчез бесследно: и сегодня сохраняются локальные очаги, где расплата в альтернативной валюте возможна, а то и предпочтительна. Может оказаться, что подобно тому, как сущность техники не есть нечто техническое, сущность денег не есть нечто финансовое.
Причинение страдания как приемлемая форма возмещения ущерба, боль в качестве платы, боль, претендующая на роль всеобщего эквивалента человеческих обменов, – все эти вопросы чрезвычайно интересовали Ницше. Трудно сказать, было ли это связано с его собственными повседневными, порой нестерпимыми болями, – во всяком случае, Ницше был едва ли не единственным значимым мыслителем, считавшим болевой порог важнейшей константой культуры. Еще в «Веселой науке» Ницше замечает: «В боли столько же мудрости, сколько и в удовольствии, она принадлежит к родоохранительным силам первого ранга. Не будь она такой, она давно исчезла бы; то, что от нее страдают, вовсе не является аргументом против нее, такова ее сущность. Мне чудится в боли команда капитана корабля: "Убрать паруса!" Управлять парусами на тысячу ладов – этому должен был выучиться отважный мореходец, "человек", иначе с ним было бы слишком быстро покончено, и океан вскоре поглотил бы его»[119]119
Ницше Ф. Сочинения. Т. 1. М, 1990. С. 645.
[Закрыть].
Среди прочего «болевые переменные» могли рассматриваться – и рассматривались – как фигуры расчетов и взаимозачетов. Лишь их «слипание», утрата строгой дискретности значений, связанных с определенной порцией боли, не позволили единицам страдания удержать и закрепить их навигационную роль в океане житейских превратностей.
Однако и по сей день, причиняя боль другому, мы делаем это со смыслом (бессмысленное причинение боли составляет особый случай), осмыслены или подлежат осмыслению и претерпеваемые нами страдания: может даже показаться, что болевая подкладка есть смысл самого смысла, некий различитель, заставляющий нас отмечать и выбирать определенные фрагменты из суммы происходящего.
Ницше то и дело возвращается к этому важнейшему пункту, ему целиком посвящено «второе рассмотрение» в работе «К генеалогии морали»: «Что, собственно, возмущает в страдании, так это не само страдание, но бессмысленность страдания; а между тем ни для христианина, втолковавшего в страдание целую машинерию таинственного спасения, ни для наивного человека более старых времен, гораздого толковать себе всякое страдание с точки зрения соглядатая и мучителя, не существовало вообще подобного бессмысленного страдания»[120]120
Ницше Ф. Сочинения. Т. 1. М, 1990. С. 448.
[Закрыть]. Похоже, что еще до переоценки ценностей боль и страдание формируют первичную оценку с более-менее градуированной шкалой валоризации, остается лишь вовлечь ее в другую сферу значимостей. К рассмотрению этой сферы Ницше переходит на следующей же странице:
«Устанавливать цены, измерять ценности, измышлять эквиваленты, заниматься обменом – это в такой степени предвосхищало начальное мышление человека, что в известном смысле и было самим мышлением: здесь вырабатывались древнейшие повадки сообразительности, здесь хотелось бы усмотреть и первую накипь человеческой гордости, его чувство превосходства над прочим зверьем»[121]121
Ницше Ф. Сочинения. Т. 1. М, 1990. С. 449.
[Закрыть]. Соединение двух устремлений не могло не сработать, и Ницше приводит немало примеров причинения боли во взаиморасчетах – в особенности в сфере юридической компенсации. Телесные наказания выступают в роли демонстративных платежей: их пригодность к особого рода расчетам не вызывает сомнений, проблематичной остается именно универсальность, конвертируемость соответствующей валюты. Представим себе следующую вполне современную картинку.
Допустим, девушка подходит к прилавку на базаре и собирается купить несколько апельсинов. Она роется в кошельке, но денег там нет.
– Ничего, – говорит продавец, – давайте я вас пять раз ущипну, по разу за каждый апельсин, и мы в расчете…
– Еще чего! – отвечает девушка. – Хватит и двух раз, стану я переплачивать! Да и апельсины у вас невзрачные.
Продавец со вздохом соглашается. Стороны договорились и приступают к акту купли-продажи.
Ситуация выглядит совершенно абсурдной и вообще надуманной – и все же она заставляет задуматься, в ней, безусловно, есть нечто поучительное. Вот, например, мама в сердцах отшлепала своего малыша, а потом, спохватившись, начала его ласкать. Дело в том, что она понимает (точнее говоря, чувствует): ребенок переплатил. Взысканная с него плата была чрезмерной, и теперь приходится возвращать сдачу. Она возвращает сдачу лаской, и, если сумма, номинированная в этой валюте, оказывается недостаточной, мама добавляет: ну прости… ну хочешь, я куплю тебе игрушку?.. Акт признания своей вины (высшая форма которого состоит в том, чтобы попросить прощения) обладает универсальной признанностью в качестве приемлемой и справедливой компенсации: ведь чувство вины, в особенности если оно озвучено, вне всякого сомнения указывает на претерпевание страдания, и, стало быть, страдание другого рассматривается как безусловная ценность для персонального адресата (получателя).
Вернемся вновь к нашему продавцу, слегка изменив условие задачи. Предположим, что теперь к Гиви, продающему апельсины, подходит его сын-подросток и говорит: «Пап, дай апельсинчиков, хочу своих друзей угостить…» И Гиви отвечает: «Хорошо. Только сначала получишь затрещину за свои проделки, а потом апельсины». После недолгого раздумья стороны, что называется, ударили по рукам.
В такой редакции ситуация выглядит уже достаточно правдоподобной, из чего вытекает вывод: боль как валюта зарезервирована для близкородственных обменов. Для расчетов с первым встречным она не годится. Но прежде чем продолжить рассуждения в этом направлении, следует, пожалуй, остановиться на двусмысленности глагола «ущипнуть». Он сразу же отсылает к другому, достаточно распространенному виду платежей, к расплате натурой. Женщина или девушка могут расплатиться подобным образом хотя бы за те же самые апельсины. Такое встречное предложение может, конечно, вызвать возмущение, но ситуация, в которой оно прозвучало, тем не менее не покажется абсурдной.
Правда, платежи натурой несимметричны – в отличие от взаимного обмена причиняемой болью. В этих достаточно распространенных сделках (в отдельных исторических ситуациях их размах бывает сопоставим со сферой денежного обращения как такового[122]122
Например, в период тридцатилетней войны в Германии. См.: Taylor С. R. Sex in History. N. Y., 1954.
[Закрыть]) женщина выступает почти исключительно как продавец. Именно несимметричность в основном и помешала «натурным платежам» стать всеобщим эквивалентом, ибо с чеканкой монеты здесь дело обстоит куда более благополучно, чем в случае градуирования болевой шкалы. Одно дело – подставить для поцелуя щечку, другое – обнажить грудь, задрать юбку, продемонстрировать элементы стриптиза… Перечень услуг в единицах либидо вполне сопоставим с ассортиментом среднего магазина, где цены выражены в денежных единицах.
Наряду с болью, рассматриваемой как средство платежа, опосредуемые натурой обмены также осваиваются в детском возрасте. Подглядывание за девочками и игра в доктора, в самом раннем возрасте еще вполне симметричная[123]123
Обстоятельный анализ этой игры можно найти в работе: Firestone S. The Dialectic of Sex. The Case of Feminist Revolution.
N. Y., 1972.
[Закрыть], обосновывают не только концепцию психоанализа, но и уже упоминавшийся тезис Ницше о человеческой мании «устанавливать цены, измерять ценности, измышлять эквиваленты, заниматься обменом» – похоже, данная тенденция не имеет возрастных ограничений. Дети, играя в доктора и покупаясь на предложение увидеть то самое, совершают восхождение не только к стадии генитальной сексуальности, но и к полноценным играм обмена. Как тут не вспомнить прекрасную русскую частушку:
Я маленькая девочка,
Я в школу не хожу.
Вы дайте мне копеечку,
Я что-то покажу.
Стадия «игры в доктора» описана во множестве биографических романов. Вот, например, образчик из относительно недавно вышедшей книги:
«В совсем еще юном возрасте Лидка использовала меня в некоем предосудительном ритуале, начинавшемся с наших трусиков. Брезжит нечто сатиновое в горошек, нечто выношенное трикотажное… Только лет через шесть-семь я кусал локти: во дурак был, – пытаясь припомнить, что же я там видел в этом трикотажном саду сладостных тайн»[124]124
Мелихов Александр. Исповедь еврея. СПб., 2004. С. 116.
[Закрыть].
Но вернемся к боли как валюте, опосредующей близкородственные обмены. Во-первых, к этому типу расплаты мы всегда взываем, если преступление касается наших близких, вполне довольствуясь сложившимся биметаллизмом наказания, когда речь идет о посторонних.
Но непосредственный интерес вызывает, так сказать, сфера внутреннего обращения: во взаимозачетах и взаиморасчетах ближайшего круга болепричиняющие средства остаются вне конкуренции. И по сей день широко распространены случаи причинения собственно физической боли – вспомним пословицу «Бьет – значит любит», – не говоря уже о физическом наказании детей и рутинных шлепках. Если бы можно было измерить и сравнить «общее количество» боли, циркулирующей внутри близкородственного круга, с той, которую первые встречные причиняют друг другу, вполне могло бы оказаться, что резервуар «междоусобной» боли превосходит залежи боли, причиняемой случайным другим.
Но физическая боль как таковая все же периферийна для расчетов между родными и любящими. Куда более распространен и востребован ее коррелят, боль «метафизическая», причиняемая в форме весьма изобретательных страданий или, лучше сказать, терзаний. Русский писатель Иван Гончаров, назвавший свою знаменитую статью «Мильон терзаний», невольно дал прекрасное обозначение для важнейших взаиморасчетов близкородственного круга. Если измерять приобретаемый капитал в этих расчетных единицах, едва ли не каждый второй окажется миллионером… Звукоряд терзаний – это не гармошка-трехрядка, хотя клавиатура боли может быть незатейливой и в этом случае. Тем не менее по своему диапазону клавиатура мучительных взаиморасчетов соответствует большому органу. Боль не наносится непосредственно на поверхность тела, она, посредством терзания, передается опосредованным образом. Болевые рецепторы при этом, конечно, подключаются, но подключаются изнутри.
Присмотревшись внимательно, мы можем увидеть вполне самодостаточный характер возникающих ценностей – различных сумм причиняемой боли. Пресловутые «упреки» крайне редко носят рациональный характер, но ведь и нужны они не для поддержания рациональности, не для защиты ее юрисдикции. Они, терзания, суть индикативы и демонстративы, специфические ценности, удовлетворяющие жажду в момент предъявления.
Когда жена, обращаясь к мужу, в характерном демонстративном тоне говорит: «Ты неудачник! Ничего толком сделать не можешь… И зачем я только с тобой связалась?» – она при этом отнюдь не проявляет целерационального поведения, да, похоже, и не стремится к конкретной практической цели. Производимое ею «терзание» скорее служит препятствием к получению осязаемой практической выгоды. И все же акт терзания совершается, ибо он является самостоятельной ценностью, некой формой платежа. Похоже, что даже единичное терзание ближнего облегчает душу, удовлетворяя актуальную потребность, подобно тому, как материальные потребности удовлетворяются с помощью денег. В нашем случае пытка должна обернуться успехом, так сказать, принести плоды, если муж почувствует себя виноватым и признает свою вину, – тогда «гонорар», полученный супругой, будет максимальным. Если же муж посчитает, что с него пытаются взыскать несправедливую, непомерную плату, он, скорее всего, потребует сдачи и, к примеру, скажет: «Ты на себя посмотри, во что ты превратилась», – и далее в том же духе, пока не будет исчерпана сумма задолженности по терзаниям.
Стремление к взаимозачету, как правило, перевешивает через край, в результате чего процесс обмена терзаниями возобновляется с новой силой. К стихии близкородственных обменов любезностями прекрасно подходит изречение Гераклита: «Весь этот космос есть огонь, мерами потухающий, мерами возгорающийся». С точки зрения политической экономии перед нами опять-таки необычный товар: ведь прочие товары раскрывают свою потребительскую стоимость после того, как мы их приобретаем, – характерным исключением являются деньги, которые должны быть инвестированы или попросту растрачены для подтверждения их потребительной стоимости. При этом, как уже отмечалось, воображаемые инвестиции, воспаляющие и распаляющие воображение, легко заменяют реальные затраты, достигаемая здесь капитализация способна вполне успешно, на долгосрочной основе инициировать деятельность. Взаимные терзания имеют сходную форму потребительной стоимости, и они как особенный товар реализуют свою ценность в момент инвестиций – с тем важным отличием, что поле инвестиций не является безграничным, оно охватывает не весь универсум Mitsein, a лишь круг родных и близких. Но уж зато на этой территории, в родных пенатах, номинал одного «щипка» далеко превосходит номинал любой классической денежной единицы. Опять же физическое страдание отмеривается грубыми, приблизительными порциями, отвесить затрещину не удается с такой точностью, с какой отвешивался, например, фунт стерлингов. То ли дело болезненные уколы самолюбия и прочие терзания, тут на чашу весов непрерывно бросаются разновесы, и сам процесс платежа (азартные игры обмена) оказывается несравненно важнее достигнутого хрупкого равновесия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.