Электронная библиотека » Александр Солженицын » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "Архипелаг ГУЛАГ"


  • Текст добавлен: 2 февраля 2019, 13:20


Автор книги: Александр Солженицын


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 120 страниц) [доступный отрывок для чтения: 39 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В это время полагалась ему на 10 дней всего одна книга (он был уже в камере один). В небогатой тюремной библиотеке было несколько изданий «Красного концерта» Демьяна Бедного, и они повторно приходили и приходили в камеру. Минуло полчаса после его молитвы – пришли сменить ему книгу и, как всегда не спрашивая, швырнули – «Курс астрофизики»! Откуда она взялась? Представить было нельзя, что такая есть в библиотеке! Предчувствуя недолгость этой встречи, Николай Александрович накинулся и стал запоминать, запоминать всё, что надо было сегодня и что могло понадобиться потом. Прошло всего два дня, ещё восемь дней было на книгу – и вдруг обход начальника тюрьмы. Он зорко заметил сразу. – «Да ведь вы по специальности астроном?» – «Да». – «Отобрать эту книгу!» – Но мистический приход её освободил пути для работы, продолженной в норильском лагере.

Так вот, теперь мы должны начать главу о противостоянии души и решётки.

Но что это?.. Нагло гремит в двери надзирательский ключ. Мрачный корпусной с длинным списком: «Фамилия? Имя-отчество? Год рождения? Статья? Срок? Конец срока?.. Соберитесь с вещами! Быстро!»

Ну, братцы, этап! Этап!.. Куда-то едем! Господи, благослови! Соберём ли косточки?..

А вот что: живы будем – доскажем в другой раз. В Четвёртой Части. Если будем живы…

Часть вторая
Вечное движение

 
Колёса тоже не стоят,
Колёса…
Вертятся, пляшут жернова,
Вертятся…
 
В. Мюллер

Глава 1
Корабли архипелага

Налаженная система. – Как сажают в вагон-зак. – Как представить это в поезде рядом? – Происхождение термина «столыпинский вагон». – Как устроен этот вагон. – Степень наполнения. – Селёдка и без воды, почему. – Оправка в вагон-заке. – Смешение политических с уголовными.

Льготы политическим в царской тюрьме. – Первая встреча с блатными. – Ломка обычных понятий. – Разобщённость Пятьдесят Восьмой и безсилие её. – Безнаказанность блатных. Как это основывается Уголовным кодексом и марксизмом. – Участие конвоя в блатном грабеже. – Прямой конвойный грабёж, приёмы его.

Как арестанты узнают свой маршрут. – Как отправить письмо из вагон-зака.

Ничего не иметь! – Смотреть, запоминать. – История Макса Сантера. – История Ивана Коверченко. – Эрик Андерсен слушает русскую девушку.

«Маятник» в вагон-заке. – Выгрузка. – Как надо садиться на землю. – Милостыня от вольных. – Полюби такие минуты! – Взяться под руки! – Взяться за пятки! – Притравить отстающих.

Воронки 20-х годов. – Послевоенная раскраска. – Внутреннее устройство воронка. – Как управляются там блатные. – Встреча подполковника Иванова.

От Берингова пролива и почти до Босфорского разбросаны тысячи островов заколдованного Архипелага. Они невидимы, но они – есть, и с острова на остров надо так же невидимо, но постоянно перевозить невидимых невольников, имеющих плоть, объём и вес.

Черезо что же возить их? На чём?

Есть для этого крупные порты – пересыльные тюрьмы, и порты помельче – лагерные пересыльные пункты. Есть для этого стальные закрытые корабли – вагон-заки. А на рейдах вместо шлюпок и катеров их встречают такие же стальные замкнутые оборотистые воронки́. Вагон-заки ходят по расписанию. А при нужде отправляют из порта в порт по диагоналям Архипелага ещё целые караваны – эшелоны красных товарных телячьих вагонов.

Это всё налаженная система! Её создавали десятки лет – и не в спешке. Сытые, обмундированные, неторопливые люди создавали её. Кинешемскому конвою по нечётным числам в 17.00 принимать на Северном вокзале Москвы этапы из бутырского, пресненского и таганского воронков. Ивановскому конвою по чётным числам к шести утра прибывать на вокзал, снимать и держать у себя пересадочных на Нерехту, Бежецк, Бологое.

Это всё – рядом с вами, впритирочку с вами, но – невидимо вам (а можно и глаза смежить). На больших вокзалах погрузка и выгрузка чумазых происходит далеко от пассажирского перрона, её видят только стрелочники да путевые обходчики. На станциях поменьше тоже облюбован глухой проулок между двумя пакгаузами, куда воронок подают задом, ступеньки к ступенькам вагонзака. Арестанту некогда оглянуться на вокзал, посмотреть на вас и вдоль поезда, он успевает только видеть ступеньки (иногда нижняя ему по пояс, и сил карабкаться нет), а конвоиры, обставшие узкий переходик от воронка к вагону, рычат, гудят: «Быстро! Быстро!.. Давай! Давай!..» – а то и помахивают штыками.

И вам, спешащим по перрону с детьми, чемоданами и авоськами, недосуг приглядываться: зачем это подцепили к поезду второй багажный вагон? Ничего на нём не написано, и очень похож он на багажный – тоже косые прутья решёток и темнота за ними. Только зачем-то едут в нём солдаты, защитники отечества, и на остановках двое из них, посвистывая, ходят по обе стороны, косятся под вагон.

Поезд тронется – и сотня стиснутых арестантских судеб, измученных сердец, понесётся по тем же змеистым рельсам, за тем же дымом, мимо тех же полей, столбов и стогов, и даже на несколько секунд раньше вас – но за вашими стёклами в воздухе ещё меньше останется следов от промелькнувшего горя, чем от пальцев по воде. И в хорошо знакомом, всегда одинаковом поездном быте – с разрезаемой пачкой белья для постели, с разносимым в подстаканниках чаем – вы разве можете вжиться, какой тёмный сдавленный ужас пронёсся за три секунды до вас через этот же объём эвклидова пространства? Вы, недовольные, что в купе четверо и тесно, – вы разве смогли бы поверить, вы разве над этой строкою поверите, что в таком же купе перед вами только что пронеслось – четырнадцать человек? А если – двадцать пять? А если – тридцать?..

«Вагон-зак» – какое мерзкое сокращение! Как, впрочем, все сокращения, сделанные палачами. Хотят сказать, что это – вагон для заключённых. Но нигде, кроме тюремных бумаг, слово это не удержалось. Усвоили арестанты называть такой вагон «столыпинским» или просто «столыпиным».

По мере того как рельсовое передвижение внедрялось в наше отечество, меняли свою форму и арестантские этапы. Ещё до 90-х годов XIX века сибирские этапы шли пешком и на лошадях. Уже Ленин в 1896 году ехал в сибирскую ссылку в обыкновенном вагоне третьего класса (с вольными) и кричал на поездную бригаду, что невыносимо тесно. Всем известная картина Ярошенко «Всюду жизнь» показывает нам ещё очень наивное переоборудование пассажирского вагона четвёртого класса под арестантский груз: всё оставлено как есть, и арестанты едут как просто люди, только поставлены на окнах двусторонние решётки. Вагоны эти ещё долго бегали по русским дорогам, некоторые помнят, как их и в 1927 этапировали в таких именно, только разделив мужчин и женщин. С другой стороны, эсер Трушин уверял, что он и при царе уже этапировался в «столыпине», только ездило их, опять-таки по крыловским временам, шесть человек в купе.

История вагона такова. Он действительно пошёл по рельсам впервые при Столыпине: он был сконструирован в 1908 году, но – для переселенцев в восточные области страны, когда развилось сильное переселенческое движение и не хватало подвижного состава. Этот тип вагонов был ниже обычного пассажирского, но много выше товарного, он имел подсобные помещения для утвари или птицы (нынешние «половинные» купе, карцеры) – но он, разумеется, не имел никаких решёток, ни внутри, ни на окнах. Решётки поставила изобретательная мысль, и я склоняюсь, что большевицкая. А называться досталось вагону – столыпинским… Министр, вызывавший на дуэль депутата за «столыпинский галстук», – этого посмертного оболгания уже не мог остановить.

И ведь не обвинишь гулаговское начальство, чтоб они пользовались термином «столыпин» – нет, всегда «вагон-зак». Это мы, зэки, из чувства противоречия казённому названию, чтобы только называть по-своему и погрубей, обманно повлеклись за кличкой, подсунутой нам арестантами предыдущих поколений, как легко рассчитать – 20-х годов. Кто ж могли быть авторы клички? не «контрики», у них не могло возникнуть такой ассоциации: царский премьер-министр – и чекисты. Это, безусловно, могли быть только «революционеры», вдруг, для себя неожиданно завлечённые в чекист скую мясорубку: или эсеры, или анархисты (если кличка возникла в ранних 20-х), или троцкисты (если в поздних 20-х). Когда-то змеиным укусом убив великого деятеля России, ещё и посмертным гадким укусом осквернили его память.

Но так как вагон этот был излюблен лишь в 20-е годы, а нашёл всеобщее и исключительное применение – с начала 30-х, когда всё в нашей жизни становилось единообразным (и вероятно, тогда достроили много таких), то справедливо было бы называть его не «столыпиным», а «сталиным».

Вагон-зак – это обыкновенный купейный вагон, только из девяти купе пять, отведенные арестантам (и здесь, как всюду на Архипелаге, половина идёт на обслугу!), отделены от коридора не сплошной перегородкой, а решёткой, обнажающей купе для просмотра. Решётка эта – косые перекрещенные прутья, как бывает в станционных садиках. Она идёт на всю высоту вагона, доверху, и оттого нет багажных чердачков из купе над коридором. Окна коридорной стороны – обычные, но в таких же косых решётках извне. А в арестантском купе окна нет – лишь маленький, тоже обрешеченный, слепыш на уровне вторых полок (вот без окон – и кажется нам вагон как бы багажным). Дверь в купе – раздвижная: железная рама, тоже обрешеченная.

Всё вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной решёткой, на полу и на полках, скрючились какие-то жалкие существа, похожие на человека, и жалобно смотрят на вас, просят пить и есть. Но в зверинце так тесно никогда не скучивают животных.

По расчётам вольных инженеров, в сталинском купе могут шестеро сидеть внизу, трое – лежать на средней полке (она соединена как сплошные нары, и оставлен только вырез у двери для лаза вверх и вниз) и двое – лежать на багажных полках вверху. Если теперь сверх этих одиннадцати затолкать в купе ещё одиннадцать (последних под закрываемую дверь надзиратели запихивают уже ногами) – то вот и будет вполне нормальная загрузка сталинского купе. По двое скорчатся, полусидя, на верхних багажных, пятеро лягут на соединённой средней (и это – самые счастливые, места эти берутся с бою, а если в купе есть блатари, то именно они лежат там), на низ же останется тринадцать человек: по пять сядут на полках, трое – в проходе меж их ног. Где-то там вперемешку с людьми, на людях и под людьми – их вещи. Так со сдавленными поджатыми ногами и сидят сутки за сутками.

Нет, это не делается специально, чтобы мучить людей! Осуждённый – это трудовой солдат социализма, зачем же его мучить, его надо использовать на строительстве. Но, согласитесь, и не к тёще же в гости он едет, не устраивать же его так, чтоб ему с воли завидовали. У нас с транспортом трудности: доедет, не подохнет.

С пятидесятых годов, когда расписания наладились, ехать так доставалось арестантам недолго – ну полтора, ну двое суток. В войну и после войны было хуже: от Петропавловска (казахстанского) до Караганды вагон-зак мог идти семь суток (и было двадцать пять человек в купе!), от Караганды до Свердловска – восемь суток (и в купе было по двадцать шесть). Даже от Куйбышева до Челябинска в августе 1945 Сузи ехал в сталинском вагоне несколько суток – и было их в купе тридцать пять человек, лежали просто друг на друге, барахтались и боролись[149]149
  Это к удовлетворению тех, кто удивляется и упрекает: почему не боролись?


[Закрыть]
. А осенью 1946 Н. В. Тимофеев-Ресовский ехал из Петропавловска в Москву в купе, где было тридцать шесть человек! Несколько суток он висел в купе между людьми, ногами не касаясь пола. Потом стали умирать – их вынимали из-под ног (правда, не сразу, на вторые сутки), – и так посвободнело. Всё путешествие до Москвы продолжалось у него три недели. (В Москве же, по законам страны чудес, Тимофеева-Ресовского вынесли на руках офицеры и повезли в легковом автомобиле: он ехал двигать науку!)

Предел ли – тридцать шесть? У нас нет свидетельств о тридцати семи, но, придерживаясь единственно-научного метода и воспитанные на борьбе с «предельщиками», мы должны ответить: нет и нет! Не предел! Может быть, где-нибудь и предел, да не у нас! Пока ещё в купе остаются хотя бы под полками, хотя бы между плечами, ногами и головами кубические дециметры невытесненного воздуха – купе готово к приёму дополнительных арестантов! Условно можно принять за предел число неразъятых трупов, умещаемых в полном объёме купе при спокойной укладке.

В. А. Корнеева ехала из Москвы в купе, где было тридцать женщин – и большинство из них дряхлые старушки, ссылаемые на поселение за веру (по приезде все эти женщины, кроме двух, сразу легли в больницу). У них не было смертей, потому что несколькие среди них были молодые, развитые и хорошенькие девушки, сидевшие «за иностранцев». Эти девушки принялись стыдить конвой: «Как не стыдно вам так их везти? Ведь это же ваши матери!» Не столько, наверно, их нравственные аргументы, сколько привлекательная наружность девушек нашла в конвое отзыв – и несколько старушек пересадили… в карцер. А «карцер» в вагон-заке это не наказание, это блаженство. Из пяти арестантских купе только четыре используются как общие камеры, а пятое разделено на две половины – два узких полукупе с одной нижней и одной верхней полкой, как бывает у проводников. Карцеры эти служат для изоляции; ехать там втроём-вчетвером – удобство и простор.

Нет, не для того, чтобы нарочно мучить арестантов жаждой, все эти вагонные сутки в изнемоге и давке их кормят вместо приварка только селёдкой или сухою воблой (так было все годы, тридцатые и пятидесятые, зимой и летом, в Сибири и на Украине, и тут примеров даже приводить не надо). Не для того, чтобы мучить жаждой, а скажите сами – чем эту рвань в дороге кормить? Горячий приварок в вагоне им не положен (в одном из купе вагон-зака едет, правда, кухня, но она – только для конвоя), сухой крупы им не дашь, сырой трески не дашь, мясных консервов – не разожрутся ли? Селёдка, лучше не придумаешь, да хлеба ломоть – чего ж ещё?

Ты бери, бери свои полселёдки, пока дают, и радуйся! Если ты умен – селёдку эту не ешь, перетерпи, в карман её спрячь, слопаешь на пересылке, где водица. Хуже, когда дают азовскую мокрую камсу, пересыпанную крупной солью, она в кармане не пролежит, бери её сразу в полу бушлата, в носовой платок, в ладонь – и ешь. Делят камсу на чьём-нибудь бушлате, а сухую воблу конвой высыпает в купе прямо на пол, и делят её на лавках, на коленях.

П. Ф. Якубович («В мире отверженных». М.; Л., 1964. Т. 1) пишет о 90-х годах прошлого века, что в то страшное время в сибирских этапах давали кормовых 10 копеек в сутки на человека при цене на ковригу пшеничного хлеба – килограмма три? – 5 копеек, на кринку молока – литра два? – 3 копейки. «Арестанты благоденствуют», – пишет он. А вот в Иркутской губернии цены выше, фунт мяса стоит 10 копеек и «арестанты просто бедствуют». Фунт мяса в день на человека – это не полселёдки?..

Но уж если тебе рыбу дали – так и в хлебе не откажут, и сахарку ещё, может, подсыпят. Хуже, когда конвой приходит и объявляет: сегодня кормить не будем, на вас не выдано. И так может быть, что вправду не выдано: в какой-то тюремной бухгалтерии не там цифру поставили. А может быть и так, что – выдано, но конвою самому не хватает пайки (они тоже ведь не больно сыты), и решили хлебушек закосить, а уж одну полуселёдку давать подозрительно.

И конечно, не для того, чтоб арестант мучился, ему не дают после селёдки ни кипятка (это уж никогда), ни даже сырой воды. Надо понять: штаты конвоя ограниченны, одни стоят в коридоре на посту, несут службу в тамбуре, на станциях лазят под вагоном, по крыше: смотрят, не продырявлено ли где. Другие чистят оружие, да когда-то же надо с ними заняться и политучёбой, и боевым уставом. А третья смена спит, восемь часов им отдай как закон, война-то кончилась. Потом: носить воду вёдрами – далеко, да и обидно носить: почему советский воин должен воду таскать, как ишак, для врагов народа? Порой для сортировки или перецепки загонят вагон-зак от станции на полсуток так (от глаз подальше), что и на свою-то красноармейскую кухню воды не наносишься. Ну, есть, правда, выход: для зэков из паровозного тендера черпануть – жёлтую, мутную, со смазочными маслами, охотно пьют и такую, ничего, им в полутьме купе и не очень видно – окна своего нет, лампочки нет, свет из коридора. Потом ещё: воду эту раздавать больно долго – своих кружек у заключённых нет, у кого и были, так отняли, – значит, пои их из двух казённых, и, пока напьются, ты всё стой рядом, черпай, черпай да подавай. (Да ещё заведутся промеж себя: давайте сперва, мол, здоровые пить, а потом уже туберкулёзные, а потом уже сифилитики! Как будто в соседнем купе не сначала опять: сперва здоровые…)

Но и всё б это конвой перенёс, и таскал бы воду и поил, если б, свиньи такие, налакавшись воды, не просились бы потом на оправку. А получается так: не дашь им сутки воды – и оправки не просят; один раз напоишь – один раз и на оправку; пожалеешь, два раза напоишь – два раза и на оправку. Прямой расчёт всё-таки – не поить.

И не потому оправки жалко, что уборной жалко, – а потому, что это ответственная и даже боевая операция: надолго надо занять ефрейтора и двух солдат. Выставляются два поста – один около двери уборной, другой в коридоре с противоположной стороны (чтоб туда не кинулись), а ефрейтору то и дело отодвигать и задвигать дверь купе, сперва впуская возвратного, потом выпуская следующего. Устав разрешает выпускать только по одному, чтоб не кинулись, не начали бунта. И получается, что этот выпущенный в уборную человек держит тридцать арестантов в своём купе и сто двадцать во всём вагоне, да наряд конвоя! Так «Давай! Давай!.. Скорей! Скорей!» – понукают его по пути ефрейтор и солдат, и он спешит, спотыкается, будто ворует это очко уборной у государства. В 1949 в «сталине» Москва – Куйбышев одноногий немец Шульц, уже понимая русские понукания, прыгал на своей ноге в уборную и обратно, а конвой хохотал и требовал, чтобы тот прыгал быстрее. В одну оправку конвоир толкнул его в тамбуре перед уборной, Шульц упал. Конвоир, осердясь, стал его ещё бить – и, не умея подняться под его ударами, Шульц вползал в грязную уборную ползком. Конвоиры хохотали[150]150
  Это, кажется, названо «культ личности Сталина»?


[Закрыть]
.

Чтоб за секунды, проводимые в уборной, арестант не совершил побега, а также для быстроты оборота, дверь в уборную не закрывается, и, наблюдая за процессом оправки, конвоир из тамбура поощряет: «Давай-давай!.. Ну хватит тебе, хватит!» Иногда с самого начала команда: «Только по-лёгкому!» – и тогда уж тебе из тамбура иначе не дадут. Ну и рук, конечно, никогда не моют: воды не хватит в баке, и времени нет. Если только арестант коснётся соска умывальника, конвоир рыкает из тамбура: «А ну не трожь, проходи!» (Если у кого в вещмешке есть мыло или полотенце, так из одного стыда не достанет: это по-фраерски очень.) Уборная загажена. Быстрей, быстрей! и, неся жидкую грязь на обуви, арестант втискивается в купе, по чьим-то рукам и плечам лезет наверх, и потом его грязные ботинки свисают с третьей полки ко второй и капают.

Когда оправляются женщины, устав караульной службы и здравый смысл требуют также не закрывать дверей уборной, но не всякий конвой на этом настоит, иные попустят: ладно, мол, закрывайте. (Ещё ж потом одной женщине эту уборную и мыть после всех, и опять около неё стой, чтоб не сбежала.)

И даже при таком быстром темпе уходит на оправку ста двадцати человек больше двух часов – больше четверти смены трёх конвоиров! И всё равно не угодишь! – и всё равно какой-нибудь старик-песочник через полчаса опять же плачется и просится на оправку; его, конечно, не выпускают, он гадит прямо у себя в купе, и опять же забота ефрейтору: заставить его руками собрать и вынести.

Так вот: поменьше оправок! А значит – воды поменьше. И еды поменьше – и не будут жаловаться на поносы и воздух отравлять, ведь это что? – в вагоне дышать нельзя!

Поменьше воды! А селёдку положенную выдать! Недача воды – разумная мера, недача селёдки – служебное преступление.


Никто, никто не задался целью мучить нас! Действия конвоя вполне рассудительны! Но, как древние христиане, сидим мы в клетке, а на наши раненые языки сыпят соль.

Так же и совсем не имеют цели (иногда имеют) этапные конвоиры перемешивать в купе Пятьдесят Восьмую с блатарями и бытовиками, а просто: арестантов чересчур много, вагонов и купе мало, времени в обрез – когда с ними разбираться? Одно из четырёх купе держат для женщин, в трёх остальных если уж и сортировать, так по станциям назначения, чтоб удобнее выгружать.

И разве потому распяли Христа между разбойниками, что хотел Пилат его унизить? Просто день был такой – распинать, Голгофа – одна, времени мало. И к злодеям причтён.

* * *

Я боюсь даже и подумать, что пришлось бы мне пережить, находясь на общем арестантском положении… Конвой и этапные офицеры обращались со мной и моими товарищами с предупредительной вежливостью… Будучи политическим, я ехал в каторгу со сравнительным комфортом – пользовался отдельным от уголовной партии помещением на этапах, имел подводу, и пуд багажа шёл на подводе…

…Я опустил в этом абзаце кавычки, чтобы читатель мог лучше вникнуть. Без кавычек абзац диковато звучит, а?

Это пишет П. Ф. Якубович о конце 80-х годов прошлого века. Книга переиздана сейчас в поучение о том мрачном времени. Мы узнаём, что и на барже политические имели особую комнату и на палубе – особое отделение для прогулки. (То же – и в «Воскресении», и посторонний князь Нехлюдов может приходить к политическим на собеседования.) И лишь потому, что в списке против фамилии Якубовича было «пропущено магическое слово политический» (так он пишет) – на Усть-Каре он был «встречен инспектором каторги… как обыкновенный уголовный арестант – грубо, вызывающе, дерзко». Впрочем, это счастливо разъяснилось.

Какое неправдоподобное время! – смешивать политических с уголовными казалось почти преступлением! Уголовников гнали на вокзалы позорным строем по мостовой, политические могли ехать в карете (большевик Ольминский, 1899). Политических из общего котла не кормили, выдавали кормовые деньги и несли им из кухмистерской. Большевик Ольминский не захотел принять даже больничного пайка – груб ему показался[151]151
  За то всё, правда, шпанка (уголовная масса) называла профессиональных революционеров «паршивыми дворянишками» (П. Ф. Якубович).


[Закрыть]
. Бутырский корпусной просил извинения за надзирателя, что тот обратился к Ольминскому на «ты»: у нас, де, редко бывают политические, надзиратель не знал…

В Бутырках редко бывают политические!.. Что за сон? А где ж они бывают? Лубянки-то и Лефортова тем более ещё не было!..

Радищева вывезли на этап в кандалах и по случаю холодной погоды набросили на него «гнусную нагольную шубу», взятую у сторожа. Однако Екатерина немедленно вослед распорядилась: кандалы снять и всё нужное для пути доставить. Но Анну Скрипникову в ноябре 1927 отправили из Бутырок в этап на Соловки в соломенной шляпе и летнем платьи (как она была арестована летом, а с тех пор её комната стояла запечатанная, и никто не хотел разрешить ей взять оттуда свои же зимние вещи).

Отличать политических от уголовных – значит уважать их как равных соперников, значит признавать, что у людей могут быть взгляды. Так даже арестованный политический ощущает политическую свободу!

Но с тех пор, как все мы – «каэры», а социалисты не удержались на «политах», – с тех пор только смех заключённых и недоумение надзирателя мог ты вызвать протестом, чтоб тебя, политического, не смешивали с уголовными. «У нас – все уголовные», – искренно отвечали надзиратели.

Это смешение, эта первая разящая встреча происходит или в воронке, или в вагон-заке. До сих пор как ни угнетали, пытали и терзали тебя следствием – это всё исходило от голубых фуражек, ты не смешивал их с человечеством, ты видел в них только наглую службу. Но зато твои однокамерники, хотя б они были совсем другими по развитию и опыту, чем ты, хотя б ты спорил с ними, хотя б они на тебя и стучали, – все они были из того же привычного, грешного и обиходливого человечества, среди которого ты провёл всю жизнь.

Вталкиваясь в сталинское купе, ты и здесь ожидаешь встретить только товарищей по несчастью. Все твои враги и угнетатели остались по ту сторону решётки, с этой ты их не ждёшь. И вдруг ты поднимаешь голову к квадратной прорези в средней полке, к этому единственному небу над тобой – и видишь там три-четыре – нет, не лица! нет, не обезьяньих морды, у обезьян же морда гораздо добрей и задумчивей! нет, не образину – образина хоть чем-то должна быть похожа на образ! – ты видишь жестокие гадкие хари с выражением жадности и насмешки. Каждый смотрит на тебя как паук, нависший над мухой. Их паутина – эта решётка, и ты попался! Они кривят рты, будто собираются куснуть тебя избоку, они при разговоре шипят, наслаждаясь этим шипением больше, чем гласными и согласными звуками речи, – и сама речь их только окончаниями глаголов и существительных напоминает русскую, она – тарабарщина.

Эти странные гориллоиды скорее всего в майках – ведь в купе духота, их жилистые багровые шеи, их раздавшиеся шарами плечи, их татуированные смуглые груди никогда не испытывали тюремного истощения. Кто они? Откуда? Вдруг с одной такой шеи свесится – крестик! да, алюминиевый крестик на верёвочке. Ты поражён и немного облегчён: среди них есть верующие, как трогательно; так ничего страшного не произойдёт. Но именно этот «верующий» вдруг загибает в крест и в веру (ругаются они отчасти по-русски) и суёт два пальца тычком, рогатинкой, прямо тебе в глаза – не угрожая, а вот начиная сейчас выкалывать. В этом жесте «глаза выколю, падло!» – вся философия их и вера! Если уж глаз твой они способны раздавить, как слизняка, – так что на тебе и при тебе они пощадят? Болтается крестик, ты смотришь ещё не выдавленными глазами на этот дичайший маскарад и теряешь систему отсчёта: кто из вас уже сошёл с ума? кто ещё сходит?

В один миг трещат и ломаются все привычки людского общения, с которыми ты прожил жизнь. Во всей твоей прошлой жизни – особенно до ареста, но даже и после ареста, но даже отчасти и на следствии – ты говорил другим людям слова, и они отвечали тебе словами, и эти слова производили действие, можно было или убедить, или отклонить, или согласиться. Ты помнишь разные людские отношения – просьбу, приказ, благодарность, – но то, что застигло тебя здесь, – вне этих слов и вне этих отношений. Посланником харь спускается вниз кто-то, чаще всего плюгавенький малолетка, чья развязность и наглость омерзительнее втройне, и этот бесёнок развязывает твой мешок и лезет в твои карманы – не обыскивая, а как в свои! С этой минуты ничто твоё – уже не твоё, и сам ты – только гуттаперчевая болванка, на которую напялены лишние вещи, но вещи можно снять. Ни этому маленькому злому хорьку, ни тем харям наверху нельзя ничего объяснить словами, ни отказать, ни за претить, ни выпроситься! Они – не люди, это объяснилось тебе в одну минуту. Можно только – бить! Не ожидая, не тратя времени на шевеление языка – бить! – или этого ребёнка, или тех крупных тварей наверху.

Но снизу вверх тех трёх – ты как ударишь? А ребёнка, хоть он гадкий хорёк, как будто тоже бить нельзя? можно только оттолкнуть мягенько?.. Но и оттолкнуть нельзя, потому что он тебе сейчас откусит нос или сверху тебе сейчас проломят голову (да у них и ножи есть, только они не станут их вытаскивать, об тебя пачкать).

Ты смотришь на соседей, на товарищей – давайте же или сопротивляться, или заявим протест! – но все твои товарищи, твоя Пятьдесят Восьмая, ограбленные поодиночке ещё до твоего прихода, сидят покорно, сгорбленно и смотрят хорошо ещё если мимо тебя, а то и на тебя, так обычно смотрят, как будто это не насилие, не грабёж, а явление природы: трава растёт, дождик идёт.

А потому что – упущено время, господа, товарищи и братцы! Спохватываться – кто вы, надо было тогда, когда Стружинский сжигал себя в вятской камере, и раньше ещё того, когда вас объявляли «каэрами».

Итак, ты даёшь снять с себя пальто, а в пиджаке твоём прощупана и с клоком вырвана зашитая двадцатка, мешок твой брошен наверх, проверен, и всё, что твоя сентиментальная жена собрала тебе после приговора в дальнюю дорогу, осталось там, наверху, а тебе в мешочке сброшена зубная щётка…

Хотя не каждый подчинялся так в 30-е и 40-е годы, но девяносто девять. (Немногие случаи рассказывали мне, когда трое спаянных, молодых и здоровых, устаивали против блатарей – но не общую справедливость защищая, не всех, грабимых рядом, а только себя, вооружённый нейтралитет.) Как же это могло стать? Мужчины! офицеры! солдаты! фронтовики!

Чтобы смело биться, человеку надо к этому бою быть готовым, ожидать его, понимать его цель. Здесь же нарушены все условия: никогда не знав раньше блатной среды, человек не ждал этого боя, а главное – совершенно не понимает его необходимости, до сих пор представляя (неверно), что его враги – это голубые фуражки только. Ему ещё надо воспитываться, пока он поймёт, что татуированные груди – это задницы голубых фуражек, это то откровение, которое погоны не говорят вслух: «Умри ты сегодня, а я завтра!» Новичок-арестант хочет себя считать политическим, то есть: он – за народ, а против них – государство. А тут неожиданно сзади и сбоку нападает какая-то поворотливая нечисть, и все разделения смешиваются, и ясность разбита в осколки. (И нескоро арестант соберётся и разберётся, что нечисть, выходит, – с тюремщиками заодно.)

Чтобы смело биться, человеку надо ощущать защиту спины, поддержку с боков, землю под ногами. Все эти условия разрушены для Пятьдесят Восьмой. Пройдя мясорубку политического следствия, человек сокрушён телом: он голодал, не спал, вымерзал в карцерах, валялся избитый. Но если бы только телом! – он сокрушён и душой. Ему втолковано и доказано, что и взгляды его, и жизненное поведение, и отношения с людьми – всё было неверно, потому что привело его к разгрому. В том комочке, который выброшен из машинного отделения суда на этап, осталась только жажда жизни, и никакого понимания. Окончательно сокрушить и окончательно разобщить – вот задача следствия по 58-й статье. Осуждённые должны понять, что наибольшая вина их на воле была – попытка как-нибудь сообщаться или объединяться друг с другом помимо парторга, профорга и администрации. В тюрьме это доходит до страха всяких тюремных коллективок: одну и ту же жалобу высказать в два голоса или на одной и той же бумаге подписаться двоим. Надолго теперь отбитые от всякого объединения, лжеполитические не готовы объединиться и против блатных. Так же не придет им в голову иметь для вагона или пересылки оружие – нож или кистень. Во-первых – зачем оно? против кого? Во-вторых, если его применишь ты, отягчённый зловещей 58-ю статьёю, – то по пересуду ты можешь получить и расстрел. В-третьих, ещё раньше, при обыске, тебя за нож накажут не так, как блатаря: у него нож – это шалость, традиция, несознательность, у тебя – террор.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 3.6 Оценок: 13

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации