Электронная библиотека » Александр Жолковский » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 21 октября 2020, 18:22


Автор книги: Александр Жолковский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Книжное имя

Дежурная медсестра – важнейшая фигура в жизни пациента ортопедической больницы. Днем и ночью ты зависишь от нее. Заступив на дежурство в семь утра, она в сопровождении нянечки заходит в твой бокс, представляется, называет свое имя, – которое, ты, впрочем, уже знаешь, так как оно, вместе с ее номером телефона, заранее выписывается на небольшой доске напротив твоей кровати, – и это момент для закладки правильных взаимоотношений.

Я всегда стараюсь побыстрее пробиться сквозь облекающие партнера защитные оболочки, в случае американской медсестры – синюю брючную униформу, чтобы иметь дело не с должностью, а с человеком. На этот случай в моем репертуаре имеются всякие, в основном филологические, номера и приколы – ну и понимание, что перебарщивать не след. (Раскрываюсь ли при этом я сам или, наоборот, кутаюсь в профессорскую мантию – отдельный вопрос.)

В то утро медсестрой оказалась стройная восточная красавица, немного слишком высокая для своей очевидной азиатскости, с внятным, вовсе не кукольным лицом, большими черными глазами и свободными манерами молодой американки. Комната буквально осветилась ее присутствием.

– Меня зовут Yvette, сегодня я ваша дежурная медсестра…

Yvette! Иветт Гильбер – «Иветта» Мопассана – Вы плачете, Иветта… Вертинского, с ее сингапурским антуражем!.. Но для американской больницы это как-то не годилось. Чтобы начать с чего-нибудь поактуальнее, я спросил Иветт, не вьетнамского ли она происхождения, на каковое вроде бы указывает ее французистое имя. Она ответила, нет, родители не вьетнамцы, а китайцы, про имя же она охотно расскажет, только не сейчас, – в начале смены у нее масса дел.

Но для истории про имя времени не нашлось и в следующий раз, – а Иветт явно хотелось рассказать ее без спешки, с чувством, с толком, с расстановкой. Зато мы успели перекинуться парой фраз про ее рост (за шесть футов) и любимый спорт: я предположил волейбол или баскетбол, оказалось – бадминтон. Я поставил под вопрос серьезность бадминтона, она парировала тем, что теперь это олимпийский вид, в общем, знакомство состоялось, лед тронулся, но тайна имени продолжала томить своей неразрешенностью.

Ожидание затягивалось, ретардация следовала за ретардацией, но в конце концов свободная минутка выдалась, и вот что я услышал.

– Когда пришло время родов, мать и отец были в поездке, в другом штате. Там мать положили в родильное отделение, отец был все время при ней, и им сообщили, что будет девочка. Но никакого готового имени у них не было. Тогда им дали специальный каталог имен, огромную книжку, и они принялись ее листать. Начали с «А» и стали двигаться по алфавиту. Американские имена им не нравились. Они старательно проходили страницу за страницей, букву за буквой, но ни на чем не могли остановиться.

– А на Yvette остановились? Yvette им понравилось?

– Нет, не понравилось. Но они поняли, что дошли практически до конца, а начинать сначала у них не было сил. Так я стала Yvette.

– То есть никакой галломании, просто судьба?! А что Иветт – имя как бы уменьшительное, они понимали? Ничего себе малышка Иветт, с меня ростом!

– Ну, сначала-то я и была маленькая, а потом стало уже поздно менять. Я привыкла.

У меня чесался язык рассказать ей про выбор имени для Акакия Акакиевича, но, памятуя, что все хорошо в меру (– и кукуруза, и Неру, как говорилось в хрущевские времена, задолго до рождения Иветт), я сдержался. И правильно сделал: отношения у нас сложились чудесные.

А интертекст к Акакию – неслабый.

Visitable past

Против инварианта, как известно, не попрешь. Леопард не может отказаться от своих пятен, Эдип – от своего комплекса, контрразведчик – от конспирологии, структуралист, тем более якобсоновского толка, – от инвариантных структур.

Речь, понятно, пойдет pro domo sua. И вопрос на засыпку тут такой: интересуют ли данного конкретного структуралиста, как того требует научная объективность, вообще любые структуры или только некоторые – созвучные его собственным комплексам и пятнам.

Что за многими текстами, которые я в течение десятилетий выбирал для анализа, скрывается некий инвариант, я догадался совсем недавно. Хотя в предупреждениях недостатка не было.

Сергей Зенкин, редактор моих «Блуждающих снов», посвятил целое эссе уличению меня в попытках структурно перещеголять описываемых авторов.

М. Л. Гаспаров заметил, что мой квазифрейдистский анализ властных стратегий Эйзенштейна в «Иване Грозном» невольно приглашает читателя задуматься о моем собственном исследовательском подсознании.

Лев Лосев, прочитав, правда, не статью, а рассказ «Дачники», усмотрел в нем фантазии автора о его чудесном происхождении сразу от Бахтина, Эйзенштейна и сэра Исайи Берлина.

А Михаил Ямпольский, мой соавтор по «Бабелю», в рецензии на сборник рассказов «НРЗБ» определил центральный инвариант этой прозы как филологическое, по сути, стремление приблизиться к великим властителям дум.

Общая черта моих любимых текстов – это мотив магического слова, претендующего на истинность или перформативную силу. Мотив, если подумать, родственный инварианту, сформулированному Ямпольским. Ведь магия слова – это опять-таки некая воля/приверженность/оппозиция к власти, то есть все та же ориентация на великое, причем в типично филологическом, словесном, повороте.

Сюда же примыкают давно занимающие меня тексты немного другого типа. Это исторические сюжеты, обычно обращенные в, по формулировке Генри Джеймса, visitable past, «доступное для посещения прошлое», типа романов Вальтера Скотта, «Капитанской дочки» и «Писем Асперна». В них с хрестоматийными фигурами недавней истории взаимодействуют рядовые герои, годящиеся в отцы или деды автору и его современникам, так что История преподносится «домашним образом» (Пушкин) и мы по-свойски прикасаемся к ней. Тоже магия, но уже не чисто словесная, а нарративная и историческая.

Еще более острым прикасание оказывается при чтении не романов, а нон-фикшн – мемуаров, дневников, архивных документов. Найти на страницах истории, в соседстве «великих», кого-то из «своих» и, значит, символически себя самого – особый кайф, сродни желанию, чтобы государю было при случае доложено, что вот, мол, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Этим не гнушался и Пушкин, с его Ибрагимом Ганнибалом при Петре и Гаврилой (реальным) и Афанасием (вымышленным) Пушкиными в «Борисе Годунове».

Ну, положиться на собственных родственников дано не каждому, поэтому я готов довольствоваться родственниками и знакомыми знакомых. Заманчивой целью остается приближение к сонму великих, и любое посредничество не помешает.

Чтение вообще предполагает идентификацию с читаемым – с героем, героиней, а главное, с автором, особенно в случае нон-фикшн. Читаешь Ходасевича и соглашаешься с его взглядом на Брюсова, Горького, Маяковского. На минуту тревожно отодвинешься, спросишь себя, а не потому ли ты соглашаешься, что он тоже эмигрант, антисоветчик, да еще, оказывается, и еврей, но потом успокоишься, поняв, что таких много, а Ходасевич один.

Это, конечно, прикосновение, но, увы, чисто интеллектуальное, nothing personal.

А лично иногда ходишь с самой историей рядом, можно сказать накоротке, и ничего не подозреваешь.

Например, знакомишься с прелестной английской леди, причем совершенно в научном плане бескорыстно – исключительно ради ее прелестей, и однажды, из ее случайной обмолвки, заключаешь, что ее бывший муж, фамилию которого она все еще носит, был тем единственным русистом в делегации английских студентов, который в мае 1954 года задал Ахматовой и Зощенко роковой вопрос об их отношении к Постановлению ЦК 1946 года3030
  См. давнюю виньетку «Вы и убили-с…».


[Закрыть]
. То есть что он задолго до тебя не только любил прелестную леди, но и как бы травил Ахматову.

Или вдруг обнаруживаешь такое.

Почти всю свою советскую научную жизнь я прожил в Лаборатории машинного перевода, под крылом у любимого начальника Виктора Юльевича Розенцвейга (1911–1998), причем, конечно, знал, что он был иммигрантом-коммунистом из Румынии, когда-то (во время войны?) работал в НКВД и даже сохранил там какие-то связи, позволявшие ему создавать условия для наших подвигов на переднем крае науки. Где-то «там» и когда-то «тогда» он, возможно, был слугой царю, но здесь и теперь – für uns – бесспорным отцом солдатам.

Заботился он и о нашем житейском благополучии, в частности помогал найти, вдобавок к бессребренической зарплате, выгодную халтуру: например, перевод каких-то документов Организации Объединенных Наций, которыми по его протекции нас щедро снабжала заведующая соседним с Лабораторией кабинетом, интеллигентная дама средних лет, со скульптурным загорелым лицом и густыми темными волосами, оттенявшими стильную седую прядь, mèche blanche. А лечила нас и наших близких жена В. Ю., Анна Марковна Маршак, прописывавшая правильные лекарства, клавшая в лучшие больницы и кормившая изысканными обедами.

И вот прошло типа сто лет, многие из нас эмигрировали, эмигрировал и сам В. Ю., всегда нас от этого отговаривавший, и в эмиграции, в Бостоне, на руках у тоже эмигрировавшего сына, умер. А потом прошло еще десять лет, и ко мне в Москве зашел брать интервью Михаил Эдельштейн, оказавшийся родственником В. Ю. Мы разговорились о нем, и Миша сказал, что служба в органах службой, дружба с ООН дружбой, но самое интересное – это кем был не В. Ю., а милая дама с седой прядью:

Елизавета Юльевна Зарубина (1900–1987), также известная как Елизавета Юльевна Горская, советская разведчица, подполковник госбезопасности, за роль в атомной разведке награжденная Орденом Красной звезды (1944); кодовые имена Эрна и Вардо, в Германии работала под фамилией Гутшенкер, во Франции и Дании – Кочек, в США – Зубилина, партийный псевдоним в Австрии – Анна Дейч; урожденная Лиза/Эстер Иоэльевна Розенцвейг… (см. Википедию) —

старшая сестра нашего любимого В. Ю. В период ооновских переводов ей было около семидесяти, а умерла она в восемьдесят семь не своей смертью, а сбитая автобусом (по чьему заданию – остается гадать)3131
  В электронном письме по прочтении этой виньетки (29 июня 2016 года) Михаил Эдельштейн писал:
  «В порядке фактчекинга: полагаю, что дама с проседью была все же не Е. Ю., а ее падчерица, Зоя Зарубина (впрочем, тоже вполне себе шпионка). Именно она работала в [МГПИИЯ им.] Тореза и занималась переводами для ООН. Ну, и в смерти тети Лизы ничего загадочного нет, ей было 87 лет, она выходила из автобуса, и полы пальто затащило под переднее колесо. Ей ампутировали ногу, и через некоторое время она умерла».


[Закрыть]
.

Уф! Однако вернемся к книгам. Читаешь публицистику Бунина, с которым тебя связывают, помимо прочего, несколько любовно проанализированных текстов, и тоже одобряешь. То есть присоединяешься – пристраиваешься – к его здоровому антисоветизму, к трезвому взгляду на Горького, Брюсова, Белого, Маяковского, к издевательской пародии на Ахматову… Вчуже оправдываешь даже его пристрастное неприятие Блока, немного, правда, вздрагиваешь, когда в пренебрежительном списке натыкаешься на Пастернака и Бабеля – особенно Бабеля, поскольку ты как раз недавно сравнил бунинские повествовательные дерзости (во «В некотором царстве» с бабелевскими в «Справке»). В целом же все равно любуешься задиристой непримиримостью пишущего.

Но все это, вот именно, вчуже, опосредованно, через литературу. И вдруг глаз останавливается на житейски знакомой фамилии и подходящем, вроде бы, имени.

Одесса, январь 1920 года.

…Ах, русская интеллигенция, русская интеллигенция! Уж столько «интересного» приходится нам видеть, что следовало бы в три ручья плакать, а мы только по-дурацки восхищаемся: «Очень интересно!»

Комиссаром иностранных дел, одним из представителей «рабоче-крестьянской» власти был в Одессе прошлым летом какой-то Юзя Ревзин, как нежно называли его даже у П. Лет двадцати пяти, большой франт, большой эстет, сладко хорошенький… Когда пришли добровольцы, он не бежал, а затаился в Одессе. Возвращаюсь однажды из отдела пропаганды домой, подъезжаю к крыльцу и вдруг вижу, что прямо навстречу мне этот самый Юзя. И я, идиот, так потерялся, что, вместо того чтобы схватить эту гадину за шиворот и тащить куда следует, со всех ног кинулся на крыльцо. Успел только заметить, как смертельно побледнел он.

Нет, ни к черту мы не годимся3232
  Бунин И. А. Публицистика 1918–1953 годов (М., 1998. С. 196; Возрождение. 1926. 1 апреля. № 303. С. 2).


[Закрыть]
.

Ревзин – фамилия мне не совсем чуждая. В нашем доме на Метростроевской (Остоженке), 41, жили, как я понимаю, старый писатель Ревзин, благообразный седой джентльмен, и двое его то ли сыновей, то ли племянников, Санька и Давид, оба значительно старше нас мальчишек, но сравнительно молодые. «Санька» в дальнейшем оказался Исааком Иосифовичем, преподавателем немецкого языка в том же Инязе им. Мориса Тореза, где располагалась наша Лаборатория. И. И., друживший и соавторствовавший с Розенцвейгом, увлекся новыми, «математическими», методами в языкознании, о которых написал много статей и книг, полных, на наш со Щегловым саркастический взгляд, неофитского занудства. По их поводу мы неумеренно зубоскалили, чем, наверное, попортили И. И. немало крови, и он простил нас очень и очень нескоро, лишь незадолго до смерти – в ответ на мое запоздалое покаяние.

Из Иняза И. И. вскоре пошел на повышение – перевелся в Институт славяноведения в сектор к Вяч. Вс. Иванову. На той же волне он влюбился в очаровательную, юную (а впрочем, уже, хотя и как-то не очень основательно, замужнюю), интеллектуальную до зубов смуглянку Олю Карпинскую, стал расходиться и, в конце концов, развелся с первой женой, строгой белокурой хромоножкой (помню ее стремительно, сосредоточенно, не подымая глаз, проходящей по двору нашего дома). И женился на тоже разведшейся Оле.

По ходу этого процесса он впервые, по-крупному и раз и навсегда разругался с Розенцвейгом. Я всегда полагал, что ссора произошла из‐за попыток В. Ю. отстаивать перед ним идею единобрачия (как он однажды отстаивал ее в аналогичной ситуации со мной), однако, по недавнему авторитетному свидетельству общего знакомого, причиной разрыва был не кто иной, как я сам, которого И. И. безуспешно требовал уволить с работы за хохмы на его счет в моем «Who Is Who & What is What In Linguistics» (1967). И одним из косвенных последствий этого стала преждевременная, в возрасте 51 года, смерть И. И, наступившая в результате безобразного невнимания к его истории болезни со стороны врачей академической больницы, где он находился не под наблюдением Анны Марковны (о каковом см. выше), а, увы, на общих советских основаниях.

Олю я тоже знал – и до их брака, и после; мы и сейчас приятельствуем, хотя общаемся, лично или по телефону, не чаще раза год.

Началось с того, что в середине 1950‐х (шестьдесят лет назад – интервал вполне вальтерскоттовский), по утрам на пути в МГУ (филфак был еще на Моховой) мы часто оказывались в одном и том же битком набитом автобусе № 55 (она жила где-то в переулках ниже Остоженки, почти у самой Москва-реки). Мы долго переглядывались, потом, наконец, познакомились. Общей была не только филфаковская, но и дальнейшая семиотическая тусовка. (Забавные романические детали нашего знакомства со свойственной мне деликатностью опускаю.)

У Оли и Исаака Иосифовича родилось двое сыновей, из которых один, Григорий Исаакович, блестящий публицист и архитектурный критик, очень знаменит. Я всегда с почтительным удовольствием слушаю его и читаю и даже немного с ним знаком. (Сама Оля давно профессорствует в МГУ, и у нее в свое время успела поучиться Лада.)

Но бывают и другие Ревзины. Так, в отделе реализации издательства НЛО работает Инна Ревзина, которая, в ответ на мой вопрос, кем она приходится известному мне почтенному семейству, проявила полное незнакомство с его существованием.

Тем острее встает вопрос о моей хотя бы косвенной причастности к судьбе Юзи Ревзина, а через него – и к бунинской (особенно учитывая мой интеллектуальный поединок с И. И.).

Юзя – это, конечно, уменьшительное от Иосиф, так что лексически он годится в отцы Исааку Иосифовичу, который к тому же родился в 1923 году (то есть три года спустя после одесской записи Бунина, за которой вскоре последовало возвращение красных и бегство писателя за границу). И родился не где-нибудь, а в Стамбуле, жил же в дальнейшем все-таки в СССР. Онлайн есть также данные о годах жизни и гибели на войне некоего Иосифа Исааковича Ревзина (1893–1941), по возрасту годящегося и в отцы Исааку Иосифовичу, и в шапочные знакомцы Бунину. Но в Википедии братом Исаака Иосифовича объявляется довольно известный писатель Григорий Иосифович Ревзин (1885–1961) – вероятно, тот, которого я помню по дворовому детству. Получается, что дети одного отца, некоего Иосифа, родились от него с интервалом в 38 лет! В этом нет ничего невозможного, но тогда отпадает соблазнительная для меня гипотеза об отцовстве Юзи, которому, на зоркий взгляд Бунина, в 1920‐м было лет двадцать пять.

Так что драматическая коллизия, которая могла бы завершиться пресечением в зародыше славного клана Ревзиных, отчасти повисает в воздухе. Юный ли наркоминделец Юзя, отмеченный вниманием Бунина, был в Стамбуле, или его тезка? Что они там делали – помогали ли, по поручению Ленина, Ататюрку во второй армянской резне (1922 год)? Как вернулись в, выражаясь по-бунински, Совдепию? Не знаю.

Сердцевину эпизода образует, конечно, мотив потенциальной казни красного комиссара будущим нобеляром – ненавистником большевизма и, как он сам походя сообщает, своим человеком в «отделе пропаганды» Добровольческой армии. Однако казнь остается потенциальной. Бунин бездействует. Бездействует, а потом порицает себя – и всю русскую интеллигенцию – за это бездействие. Порицает, но сдать классового врага в контрразведку и тем самым отослать его к отцам рука у него не подымается.

Интересно соотнести это с тем, как он примерно в это же время реагирует на рассказ, прочитанный ему молодым Валентином Катаевым (1897–1986), – если, конечно, верить хитроумному автору «Травы забвения».

– Но скажите: неужели вы бы смогли – как ваш герой – убить человека для того, чтобы завладеть его бумажником?

– Я – нет. Но мой персонаж…

– Неправда! – резко сказал Бунин… – Не сваливайте на свой персонаж! Каждый персонаж – это и есть сам писатель.

– Позвольте! Но Раскольников…

– Ага! Я так и знал, что вы сейчас назовете это имя! Голодный молодой человек с топором под пиджачком. И кто знает, что переживал Достоевский, сочиняя его, этого самого своего Раскольникова… Я думаю, – тихо сказал Бунин, – в эти минуты Достоевский сам был Раскольниковым.

Впрочем, Бунину эта история запомнилась немного иначе, без оправдательных ссылок на персонажа:

Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорит: «За 100 тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки»…

Когда выходил из дома, слышал, как дворник говорил кому-то:

– А эти коммунисты, какие постели ограбляют, одна последняя сволочь. Его самогоном надуют, дадут папирос, – он отца родного угробит!

Так или иначе, Бунин, в прозе которого сюжетные коллизии то и дело доводятся до максимума – смерти, убийства, самоубийства, – в жизни остается «русским интеллигентом». А ведь мог бы бритвочкой!..

Альтернатива «убить иль не убить», взвешиваемая в реальном времени самим Буниным, завораживает посильнее «Легкого дыхания». Приковывает Бунин тех давних лет и внимание Катаева, кстати, пишущего свою «Траву забвенья» сорок с лишним лет спустя, то есть в волнующем меня формате доступного прошлого.

Катаев все время пытается и пристроиться у ног обожаемого мастера, и возвыситься над ним как над оторванным от жизни аристократом, для чего то ссылается на свой боевой опыт и со скромностью паче гордости демонстрирует осколок снаряда, извлеченный из его бедра, то без дальних тонкостей взывает к беспощадным идеалам Революции. Но по главному вопросу сделать выбор так и не решается. Он, с одной стороны, всячески превозносит вымышленную им героиню из простонародья, «Клавдию Зарембу», которая, как того требовала ее революционная совесть (и как поступила со своим первым мужем, Яковом Блюмкиным, моя знакомая à une mèche blanche), – сдала в ЧК своего возлюбленного, «Петьку Васильева», но зато потом всю жизнь помнила и любила только его, а с другой, не хочет обагрить ее руки этой кровью и потому изобретает свою встречу, сорок лет спустя в Париже, с этим якобы расстрелянным белогвардейцем, которому удалось-таки в последнюю минуту сбежать от чекистов, чтобы влачить жалкую жизнь эмигранта и, что ужаснее всего, напрочь забыть «Клавдию Зарембу».

Забыть ее ему, разумеется, тем легче, что ее никогда и не было (да и сочинена она не совсем самостоятельно, а по лавреневской колодке из «Сорок первого» и пастернаковской из «Спекторского»). Как, возможно, не было и забывчивого «Петьки Васильева». А раз так, то неясно, насколько реально «был» помещенный в мир этих вымыслов Бунин.

Заслуживает ли Катаев столь ревнивого внимания? Увы. Дай мне Бог силы отличить себя от него – и удержаться в рамках нон-фикшн.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации