Электронная библиотека » Алексей Грякалов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 27 декабря 2015, 18:00


Автор книги: Алексей Грякалов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Качнется в сторону одуревший от испарений беженец-заправщик: «Хороший, хороший. У самого Ходарьковского отобрал!»

И опять кинусь вперед.

Но остановят сразу, когда сплошную линию на обгоне пересеку. В оправдание позвоню Дубакину-полковнику, командиру ростовского СОБРа – где-то молчит на войне. В Москву позвоню сокурснику генералу – он призовет к трубке командира патрульного батальона. И после переговоров старший прапорщик с капитаном почтительно проведут с воем сквозь узкое место – через час снова кинусь дальше по трассе «Дон». Надо бы налево, где пока не стреляют, а я направо. За патрульной машиной вслед был почти неуязвим, а теперь по осевой кидает навстречу черную фуру дагестанец-шофер.

Он хохлов не боится.

Он больше меня на сорок тонн – уходим вправо… у-уходим!

И вслед успевшему отвернуть вправо от смерти глядит беспокойно оставленная Нюрочка, теперь уж за плечом, где повисло в зеркальце солнце. С амазонками готова в поход… шпагат в подсиненных синькой почти новых трусах затянут до следующей поездки на мельницу. И не знает, что скоро буду где-то совсем недалеко от нее на войне.

А пока только снюсь ей в предутрии амазонского сна.

Взял бы за руку, теплую от муки из плодотворящего желобка, пахнущую первым подснежником, поцеловал запястьице. И сразу бы поняла, что не тот с нею, что снится, а совсем другой. Тот рук не целовал, слов не знал, что я скажу. Но так любил нежно, что один остался в памяти. Еще ничего не знает Нюрочка про меня… никогда всего не узнает. Бываю с ней невидимо и неотделимо, на мельнице случайный любовник получил в дар без спроса.

Это она дала грудь, когда трехлетний рыдал без молока. Рядом белело в ведрах – хата становилась белой от меловой воды. И вдруг вышла с куклой безглазой Аннушка семи лет… опустила лямочку сарафана. И бедный нашел грудь и затих. А две взрослые онемели на миг, когда увидели – утешительница сама собой нашлась.

– Притих… молокан!

– Нюрочка, нянчишь? У кого научилась?

– Я видела.

И я теперь неотступно вижу. И слышу, как сазан бьет на Толучае – плеснул на икру молоками.

И снова на юго-восток, как раньше на запад. Я в польском Ольштыне изучал язык добровольцем строительного отряда, в Германии был на конференции памяти Чехова – чеховед чеховедом. На Родосе говорил о диалоге культуры – там почти все такие, как я, бывшие полковники. В Баденвайлере узнал, что Чехов сказал последнее по-немецки. Подал доктор-земляк на кушетку бокал шампанского, а пить хворому на чужбине, наверное, совсем неохота

Ich sterbe.

Дядько Антон Павлович, хохол на всех языках бессмертный? Вы же тоже из богучарских хохлов. Чеховых много лежит на кладбище слободы Красноселовка.

Отец на «студебеккере» в голове колонны догонял власовцев – гранату кинули из темноты… стеклянные крошки от разбитой фары ударили по глазам. Колесами дорогу ощупывал, чтоб отдалиться от места, где могут добить. Ничего не видел тогда, а передо мной были ровные полоски капусты на окраине Бадейвейлера… чернеет Шварцвальд, вот тут подают мясо с кровью и молодое вино. И шнапс! А лахтари-снайперы, что заседали кукушками на деревьях, теперь спустились на европейскую толерантную всетерпимость – ехал полусонно в теплом автобусе, голову беспечно задрал и отпил из бутылки шотландского теплого самогона.

А не надо бы всегда так беспечно.

Могут прицельно выстрелить из подствольника. Из ближайшей лесной полосы, где профессор Докучаев посадками окорачивал барханы и суховеи. Но остался беспокойный настоящий любовный страх. Вот плачет обо мне – ручку сухую я поцеловал перед дорогой.

– Прощай, дорогая, прощай.

– Минько! – по-старинному в звательном падеже. – Не забывай!

– Не забуду… Нюрочку давно видели?

– Да уж не помню… Про тебя спрашивала!

Прощай, моя дорогая. Вслух про свидание, вернусь, я вернусь, подожди меня, не умирай в построенной земством красной кирпичной школе – нынешнем доме для престарелых одних. Никогда для меня не умирай! Пока меня не будет, кто тебя так, как я, проведает? Половка прилетела, а зернышка нет.

Несусь вдоль сосен, желто-зеленая цистерна «Юкос» передо мной, керосин везут, чтоб залить сверху в лаз пещеры – дезиков выкурить? И я вдруг становлюсь страшный лишенец. И кто хочет меня всего лишить?

Чехов куда-то во всю степь смотрел.

И чувствовал: что-то с временем происходило – проваливались все времена в одну яму, струна со стоном лопалась: Ich sterbe. Да что вы, дорогой Антон Павлович! Дядько Антон! Не умирайте вдали! Хай жинки поголосят на прощанье! Студент, что пошел на охоту в Страстную пятницу, вернется домой со всеми в единстве дней. Рыжий казак, что ехал домой на льготу, захворал в пути в самое светлое время.

– Что у тебя, казачок, болит?

– Весь болю…

Не дала злая липецкая мещанка кусочка святой паски! И пропал казак-ангел для всех москалей проезжих.

Сам Егорий святой тут на коне с серебряным стремечком. Все насельники из того, что написано про хохлов. Цыган-хитрован по-свойски рядом. Вишневые садочки цветут, и чайки рыбалят над нашими озерцами – Чехов писал про нас.

Товарищ Андрей Платонов, когда котлован закончить предполагаете? Не вечно же рыть. Мы не в штате Алабама – ни к селу ни к городу речь грузчицы на почте.

Чевенгур… это же наш собственный Богучар.

Тверезый Михайло Михайлович уложен на кушетку в сеансе австрийской исповеди… бормочет про чеховского казака рыжего, что пропал со страницы. И про студента-семинариста, что почувствовал, как одна цепь соединила две страстные пятницы и концы цепи таинственно задрожали. И после сеанса личного анализа никакой черт гоголевский не страшен. Сейчас свои страшней, что чужих катают.

Но козак, как сказано, не должен ничего бояться.

Просил я Михайла Михайловича, чтоб меня к хитромудрым аналитикам записал: нет, говорит, ты не сможешь! А ты смог? Уложенный на кушетку сразу хохлом быть перестал: Михаил Михайлович! Миша, Миня… Минька маленький – будто бы из чужой утробы.

Лег хохол многобогатый… встал обученный москалик? Кто лег – был всем, кто встал – никем. Прямо поперек советского колхозного интернационала.

Пропала еще одна свободная вещь и вместе с ней вольный козак.

И чужие подводные лодки в портах родной Украины.

А меня неньке родной больше, наверно, не увидать. Да кто меня вообще здесь видел, кто на меня еще хочет смотреть?

Пока был пионером, мама видела, отец на меня смотрел. А потом стал собираться, они еще не понимали, что навсегда. И хотели, чтоб из хохла стал русским, и жалели, что с ними быть перестану. А ведь я не из тех, кто бросал. Таких раньше почти совсем не бывало – из австрийского плена дед Окафий вернулся в высоких, шнурованных до колена ботинках. Онька из немецкого лагеря в Польше домой прибежал – пробегал мимо каждого, а потом кругами, – остановиться не мог. Когда дома помер, увидели под мышками маленькие жабры! А я будто бы самочинно определивший себя нынешний аутист – в глаза не смотрю, непонятно чем на всех обиженный, сам всегда против себя. Вот красную богучарскую роту веду в Петропавловку, мы тут определим революционный порядок… схоронился поп, что сигнал подал? Попадью шомполами по белому телу вслед моему кивку: не хотел сперва, а как красный рубец на толстом заду увидел, зверел с каждым замахом.

И под утро казачью полусотню кину на волость – к полудню выбьем всех попавшихся краснопузых. А потом карательных красных матросов заманю: складут винтовочки на подводу, – хлестну коников, останутся матросики с пустыми карманами в клешах. И навстречу из красного лозняка выскочит полусотня.

Подкрасить кровцой пески и супеси.

Потом мельницу-крупорушку установлю в алтаре церквицы в Меловой. И мотористом в клубе-церкви в новых хромовых сапогах встану в очередь, чтобы глянуть картину – каждый домой несет мельчайшую мучную пыль алтаря. Вдруг Нюрочка горячая из давней ночки на мельнице не ко мне прильнет – толкну соседа, когда мимо пройдет, качнется назад, милиционеру наступит на передок хромового сапога, след подковки – как нарисованный. И сам в звании понятого ночью приду к соседу, когда его заберут, да милиционер тоже я. И тот, кого забрали, – я сам, никогда не вернусь. Нет ни немцев, ни поляков, ни бандеровцев, ни чекистов со стороны – сам себя бросал, всегда буду бросать, я стеснялся своего хохлацкого выговора, уже не стесняюсь.

Мне сорок два года, и правлюсь я на войну.

А кто такой?

Скажу, что потомок казака Красноселовской слободы, третьей сотни, праправнук старшины Охрима – нет же детектора брехни, перед которым в сегодняшнем Киеве пытают. Людям совсем уже не верят – скоро детектор щупальца будет запускать в ямку на шее, что у каждого хохла и каждой хохлушки. И некому железную немецкую лапку отбить. К дивчинам под вышиванку – по всему белому свету поехали долю шукать. Нельзя же ответить иллокутивным глаголом: поверь мне с брехливой ямкой на шее, скажу только одну сущую правду.

И чукча, которого я видал в поселке Марковский на Чукотке, смотрит на меня голубыми козачьими очами.

Я со всеми, и все со мною во мне.

И в тебе, Нюрочка… Анна по метрике!

4. Переселенец

Я переселился в верховья Дона всего двести четырнадцать лет назад. Говорят, что теперь хохлов нет, так и говорить теперь нельзя, а я есть. Куда деваться с земли моего языка?

В тех местах никакой Украины не существовало – ни вольной, ни невольной. Не знаю, долго ли помнили меня в прежних местах, я их не помню. Только старые названия перенес с собой да язык. Новые места поименовал старыми прозвищами – до тридцать третьего года изучал в школах неньку-мову.

 
Та цэ ж весна,
Бо танэ сниг,
Дывысь, струмок
С горы побиг.
Шумыть, гудэ
Веселый гай
И гомоныть:
Вставай, вставай!
 

Русскими буквами опишу виршу. Куда течешь, струмок? От виршей осталась верша, по весне брошенная в озерцо, запрет в себе сома: выкраду усатого из соседской чужой верши и скрываться буду от соседей-братьев – Дмитро и Василь по фамилии Сомовы за своего сома долго мстецы.

А белые полки генерала Мамантова уже накрывают восставшие волости: та-да-да! Замолкли голоса пулеметной команды Богучарского полка. И казаки белые полетели – занесены каменно тяжелые руки с шашками! Теперь на дворе богатого москаля из татар шашку-подделку кручу в руке – смотрят два таджика-работника, как на перестарка чудного. Я с дочкой нового русского в прятки играл – сердце стучит, таджики улыбаются – русский сорокалетний чудной баранчук. Но давней тяжестью рука налилась, шашка-подделка юбилейной подлизой взвизгнет в руке.

Какие препоны руке с подвывшим клинком? Слово «суржик» обозначает меня. Суржик, субчик… супчик языковой бледный достался в наследство.

Повизгивает шашка в руке.

Я русский хохол.

Спитый чаёк частушек. Меня хохлом называют, а я русский по школе и по гражданству. Украинские слова песен для меня родные свои.

Автомат десантный из-под плеча покажу – я тоже боец хороший.

У меня жалость есть. Я выучился в Ленинградском университете имени мариупольского хохла Жданова. Я только в первом классе по-русски заговорил и не избавлюсь от хохлацкого выговора никогда. В моем первом прикосновенье к дивчине мычанье бессловесное да слова из советской кинокартины. Волы мычат на пашне голодным голосом, бугай ревет – землю гребет передней левой ногой, летит земля назад и вверх, ярится бугай – достать не может до влажного горячего лона телки.

И я ярюсь бугаем-двухлеткой. Души достать не могу, слов не хватает. И ее нутро надо ласково определить. Онегин сперва дивчиной Татьяной пренебрег, а она его потом на школьном русском языке бортанула. Я только во сне живу на природном своем.

А то, что от быка, не знает русского языка.

И если пролететь над Москвой ночью пятнадцатого года нового века, то засветит снизу море огней – кольцо садов райским огнем горит, на каждом дереве тысяча почек. Будто завис литак в воздухе – так велика столица, но через десять минут полета тьма евразийская. Потом Клин осветится, потом Тверь, чуть взблеснет Вышний Волочек после Новгорода, потом Петербург почти по-скандинавски. Чуть освещены лампочкой Ильича площади Ленина в Богучаре, Павловске и Калаче – тьма амазонская затаилась на границах Дикого поля. А Петропавловка подмигнет недавнему брежневскому времени пятью огнями только до большого моста.

– Ты скажи мени, Штепсель, где конец свиту?

– Да это ж выдумка, Тарапунька, нет никакого конца света. Это ж средневековое мракобесие!

– Ни-ни! Конец свиту у районному центру Петропавловка, що в Воронежской области за велэким мостом. Там конец свиту. Бильше ни одного фонаря нэмае!

Тарапуньки и Штепселя тоже нет.

А тогда радовался местный хохол, что шуткой самого Тарапуньки по радио будто бы был задействован в великом преодолении тьмы. Теперь свободы и демократии полно – света нет. И Тарапуньки нэма, чтоб еще раз гарно ответил уехавшему под конец жизни в Израиль хорошему артисту Штепселю.

Обманулись все, кроме первых. Куда правят в пятнадцатом году двадцать першого рока? Первому хохлу было легко – никто не стоял у него под окном, выкликая на водку. Будто бы сам собой потек, толкнула царская власть – пошел со стороны Черкасс, скрипели колеса, последние рубежные поселяне хмуро кивали лбами.

Прощайте, прощайте!

А раз с самого начала нехватка – идем воровать. Хохол может запросто украсть все, у самого хохла украсть не так просто. И мы с отцом в ночи идем воровать.

Идем воровать, мы не воры.

Вор украл у соседа – есть люди, которые не заснут, если не украсть: снимает Шурка Халупа старый валенок со своего собственного плетня, кидает соседу во двор, медленно ползком пробирается в чужие владения. Собачку днем прикормил, морду сажей вымазал – черт чертом: валенок свой хвать! – Полез назад спокойно заснуть. Природный неутомимый вор не изменит себя никогда, есть целая воровская порода, есть удачливые, есть такие, что сразу попадутся. И тюрьма! А есть воры, что совсем не воры: за полтора килограмма жита – все четыре годики под казенны ходики!

И ни лечь, ни сесть в каменном мешке.

Законный вор – пойманный, попадется несун, расхититель совецкий – это русские в пустоте слова. От колхозной ямы ворами праведно возле школы на заборные столбцы на минуту пристраиваем мешки – и в голову мне не приходит, что в этой школе я научился читать про настоящих советских людей. Это правда для школы – для правильного ответа, а я неправдой наваленный мешок тащу по мартовской грязи, чтоб Марта была сыта. У нас самих украли что-то такое, что мы хотим вернуть себе и не можем.

С самого начала похищено у хохлов что-то самое главное.

Ненька-матушка любила тебя?

Воровство невидимо, мы сейчас неразличимы в ночи – только запах теплого силоса вместе с нами по полночному хутору. Красть можно всегда, только правильно: крадут кавуны, крадут немножко пшенички в карманах, крадут-прикрадывают, чтоб незаметно. И всегда крали и будут красть. Я изначально обворован неведомо кем: кто желанно посмотрел на отца, когда он пришел с войны – вот она в красной косынке, вот он с командирской сумкой в руках читает газету. Нехватка – это природа, это такая тоска с рождения.

Что у хохла украдено со дня рождения? Еще раньше – с мига зачатия?

Что-то украли самое дорогое.

Введу штурмовик в боевой разворот – я учился в Качинском высшем военном училище летчиков. Я прицельно попаду в мост и приеду героем: ас в чужом небе, мне все равно, кого бомбить. А если за высыхающей Потуданью на цель наведут? Это сельцо Скупая Потудань стоит на самой границе, сбросил бы бомбы рядом – сослагательная условность слов корява на слух. Сбросил бы – от бомбы не отстраниться. Я обыкновенная военная продающаяся смерть. Я всегда герой в каких-то чужих местах: я никогда не дома герой. Я дома героически не умираю и героически не живу.

И сейчас вспомню: животное не умирает – животное околевает.

Знаю, что ужас от обездоленности, но ведь обездоленность – просто лишение доброй счастливой доли, а доля бывает и несчастливой. Хохол будто бы давно все забыл – сейчас придут раскулачивать, сам пьяно качнусь вперед, чтоб раскулачить себя. Слово в обыденности даже лишилось приставки – осталось кулаченье, голый кулак. Пришли кулачить вшестером. Кто впереди космы выпустил из-под воротника? – Легкий реквизированного добра оранжевый кожушок. Уменьшительный суффикс – не приниженье, а хитрая хватка. И в подбористом кожушке подбираюсь первым… кожушок вроде женский – уже бабой-активисткой стал? А ночью прибегал к этому дому – стукнул в окно. И вышел хозяин, дыханье к дыханью. Завтра придут тебя раскулачить, прячь все свое, дочку пошли на Дорошев хутор. Закопай жито, спрячь машинку-зингер в подкоп… лучше дочке отдай, чтоб на Дорошевом зарыли. Завтра поволокут на правеж, кулак-враг, раскулачат тебя навек – в телегу кинут… Дочка старшая, Ганна, где? Взвоешь всеми бабьими голосами по шляху до Калача. И через семьдесят лет я своими глазами увижу твою новую родину и расчлененную церкву – синий, зеленый, прозрачный вид с холма за Архангельском, архангелам ясно видно. Чистый ясный весенний взгляд радуется красотам, а ты тут погибал, тут на красоте не посмел проклять то, что все-таки создал Бог.

И я погибал с тобой.

Где Ганна?

Вот медленно, медленно, только медленно, иначе не успеть к своему ходу – медленно ползет арба, я впереди всех вола лобастого за налыгач веду. Цоб-цобе! Волы белолобые оба разом выпустили струи на пыль дороги – из стороны в сторону дергается след; след бычиной мочи нарисует всю мою будущую судьбу: болтает из края в край!

Из одного языка в другой.

Мы двинулись – позади родные черкасские и черниговские места, впереди диковатая чужая местность, ни гати, ни моста, ни мельницы, ни церквы. Ни зеленого вишневого садочка: «Ой, у вишневому садочку, там соловейко щебетав!» Тут где-то будины и алазоны молились солнцу, от них не осталось ни дичка-яблоньки, ни колючей грушки. Вот солнце, которому молились, по их навсегда теперь мертвым молитвам жарит меня, солнце переживет все молитвы. Кто зарыт в навершье кургана первый – ужели тут схоронены демоны? Вставай, проклятый заклеменный! Вызван интернационалом и восстанешь, чтоб раскулачить, а потом огня высечь из удара белых по красным или красных по белым.

Где кремень… где кресало?

Интернационал одинаково закопает всех чужих и одинаково всех своих откопает – прежняя вольная степь вольно роилась тут до нашего тележного скрипа: восстанет всяк на всех, на всех. Не ушли никуда? Курганные земляки полночные и полуденные, я знаю, вы тут. Бабы ваши каменные стоят – нюрочки-палеолитки животы выставили, они еще нарожают.

Они всегда будут рожать.

Вавилон каменный выставился степным удом – не понять сразу: баба или мужик… Баба всенощно-вседневная, сама себя оплодотворяет. Не трогай такую ни в кой-раз! Притянутая трактором «Фордзон» под угол сруба баба каменная в полдень слепящий затрясла хату! Кошка взвыла, чуя близкую дикую, собака бросалась грызть камень, чувствуя над загривком живую дикую смерть.

Медленно вперед, только медленно. Рыдание остановит любую скорость. Медленней, медленней, медленней! Не успел на кушетку лечь – уже вскочил.

Hohol erektus.

И не изображай неутомимого… после армии без лычки – не хохол. Уехавший с хутора в университет и не ставший доцентом – плохой совсем хохол. Замедли скорость, пусть японский вороной плавно переведет шестерни автомата на неспешный ход – японцу какая корысть лететь стремительно по черноземным ухабам?

На неспешное – почти бездумное, как в опыте юрода.

Вот медленно видеть.

Вот медленно ползем навстречу. От аланов-сарматов остались дикие вечные поселенцы – по степу бродят в любой год в каждый час, катятся колючим клубком жабрия. Они вселиться могут в любого – безумный начнет стрелять, потом сам от себя кинется бежать без всякой тропки, кинется в речку, переплывет, в густом чакане схоронится на голодных шесть дней, будто воскресения ждет. Сам Христос для такого тронутого полднем беглеца будто бы нет-ничто. Богородицы-неньки нет, самого Бога не побоится, святой Микола – чок-намолчок. И повезут, когда поймают, – оттуда через четыре года выйдет дурачок дурачком, только за пчелами ходить – вытопчут весь разум в тюряге.

Осталась навсегда степная вечная живность – ни на минуту не покидает, в нашу веру не верует. Обитателей той веры давно нет, а она с нашей по-свойски стакнулась и в каждом двошит.

Земляк чужой веры… землячка природная дорогая! Раз вы тут всегда обитали, куда вам деться? Из черкасских мест исторгнутый ползу по самому краю Дикого поля на двенадцати арбах в сорок восемь в железных ободьях колес.

Хорошо хоть она всегда со мной.

Милая моя… Ганна!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации