Текст книги "Шелковая жизнь"
Автор книги: Алексей Хабаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Караш
У Софьи Марковны фигура была идеально изящная. Сегодня она явилась в абсолютно простом, далеко не «с иголочки», но изумительно элегантном, классическом «маленьком чёрном платье». На шее – нитка бижутерии и экстравагантные клипсы.
Вещи явно антикварные – из старых немецких трофеев (их я заприметил слёту – мог сравнивать с гардеробом своей бабушки, которая знала в этом толк). Но это был не коктейльный наряд, а повседневная одежда. Более всего Софья Марковна походила на «балерину на пенсии», хотя была рядовым, но старейшим архитектором проектного института. Ей было далеко за семьдесят.
Всем нашим практикантам, и мне в том числе, поручили самую примитивную работу техника – архитектора. Я корректировал рабочие чертежи на кальке. Делать это приходилось ваткой, смоченной в ацетоне. Комочек ваты я зажимал рейсфедером, и стирал им неправильную линию. Затем, пером и тушью – вносил поправки. Периодически я подносил ватку к носу и втягивал запах…
Мою работу контролировала Софья Марковна, которая сидела за столом напротив. Вокруг неё клубилось облако безумной смеси ароматов каких-то старых духов, камфары, нафталина и старушечьего дыхания. Дико раздражало. Спасала меня опять же – ватка с ацетоном. Я нюхал её – и приходил в себя.
Сегодня Марковне было скучно. Она подошла и склонилась над моими кальками. Веснушчатым пальцем с густо наманикюренным ногтем она принялась водить по чертежу, проверяя мою корректуру. Но ей явно хотелось поболтать.
– Скажитэ, Алёжа, а кто важи пэдагоги по агкитэктугэ? – тягуче и нараспев произнесла Софья Марковна.
Это был её обыденный прононс. За неделю я уже привык к нему. «Софья Марковна путает не только слова, но и буквы», – шутили сотрудники мастерской. Но сейчас интонация была игриво – кокетливой.
Она наклонилась вплотную к моему лицу. Я задержал дыхание и торопливо нюхнул ватку.
– Р – а – разные пе – педагоги – Слоним, Нильсен…
– Нэ припоминаю… произнесла Софья Марковна.
Говорила она с длинными паузами, «притормаживала» – как шутили про неё в мастерской.
Соседка – чертёжница Рина прыснула от смеха.
– Хотя на склэгоз я пока не жалуюсь! – Марковна гневно взмахнула ресницами с осыпающейся тушью.
– …Караш… – продолжал я… Софья Марковна подпрыгнула со стула, как курица с насеста.
– Кага – аж! – воскликнула она. – Лёня?
Вскакивая, она зацепила стол. Пузырёк с ацетоном опрокинулся. Я стал стряхивать брызги с кальки. Сотрудники в мастерской развернули головы к нам.
– Да… Караш… Леонид Георгиевич – пролепетал я. – Боже мой! Лёня Кагаж в Москвэ! – почти прокричала она.
– Н-нет… он в Ташкенте.
– Как в Ташкенте? Его сослали?
– Он там просто живёт. Леонид Георгиевич преподаёт на кафедре, на архитектурном факультете…
– Лёня Кагаж – он чуде – е – есный! – мечтательно закатила глаза Софья Марковна. – У него такие худые волоса – а – атые ноги…
(Боже мой, что она несёт! – испугался я.)
– … Я помню его в пачке…
– Кто возьмёт билетов пачку… – пробурчал под нос Сейсаныч из-за подрамника. Он слушал нас, не отрываясь от работы.
– Мы познакомились в Суханово… – продолжала с длинными паузами вспоминать Софья Марковна.
Нас стали окружать любопытные сотрудники.
– Бредит что ли? – бестактно громким шёпотом поинтересовалась уборщица Катя.
Она тоже подтянулась и стояла за спиной Софьи Марковны, опираясь на швабру.
– В Суханово? В Доме творчества? – догадалась Рина.
– Да, Лёня Кагаж чу – удно танцева – ал в озеге… – продолжала Софья.
Кто-то хихикнул…
– Купалися, значит, – догадалась уборщица.
– Лёня Кагаш танцевал в «Ебедином озеге»! – неожиданно чётко уточнила Софья Марковна.
И снисходительно обвела взглядом окружающих (оказалось, что Марковна всё прекрасно секла!).
– В День агкитектога мы окганизовали капустник в Суханово… Лёня с дгугими гэбятами надели пачки из ватмана… и плясали танец ебедят.
– Какой это год был, Софья Марковна? – спросил я. – Тгудный был год… – вздохнула она. – Только – только всех стали отпускать… В Сухановке тогда уже больница гасполагалась…Но, мы так веселились! Насочиняли стихов. Пго всех! Нагисовали столько шагжей! Лёня был такой остгоумный, такой находчивый… На целый день мы забыли…где и в какое вгемя живём! – грустно закончила Софья.
Некоторые сотрудники, окружившие нас, многозначительно переглянулись. Что это значило, я тогда не понял. Но запомнил.
– М-да… разные бывали времена, – пробасил Сейсаныч. – Давайте – ка… по местам. До перерыва ещё целый час.
Никто вокруг и ухом не повёл.
– Обязательно от меня пгивет, когда увидите своего пэдагога, – сердечно и ласково сказала Софья Марковна. И первая отправилась за свой стол.
После этого моё увлечение ацетоном сошло на нет. Запах Софьи Марковны меня почему-то раздражать перестал.
В Суханово я впервые приехал уже через месяц. В Доме творчества
Через год Леонид Георгиевич стал моим руководителем на дипломном проекте. И я вспомнил про Софью Марковну.
– Ты смотри… Ноги она мои не забыла! – хитро прищурился после моего рассказа Караш.
– Это вы в Суханово плясали? В Доме творчества архитекторов?
– В доме творчества… Хотя вообще то Суханово – это родовое имение князей Волконских. Дворец, парк, пруд…. Храм… Кошкин дом… Такой чудесный русский классицизм.
– А больница?
– Какая?
– Софья Марковна Сухановкой её называла…
Караш пошевелил усами.
– Сухановка – это…
Сухановка – это была тюрьма. Рядом с имением.
В бывшем монастыре Свято – Екатерининском, с тридцать какого-то года располагалась.
Ежовская тюрьма… Страшное место. Столько людей там погубили.
Больница там была уже после тюрьмы…
Леонид Георгиевич сконфуженно замолчал. Год шёл тысяча девятьсот семьдесят восьмой. Но те, кто знал – разговаривать об этом всё ещё боялись. Кто-то предпочитал не знать. А кто-то даже не догадывался.
Вы слыхали, как трубят слоны?
Крик слона, я надеюсь, все, кто смотрит «Animal Planet» или «В мире животных», слышали?
К чему это я? А вот – слушайте.
Холодец под хреном – это была у нас общая семейная страсть. Отец покупал на Алайском базаре свинские ножки. Разжигал паяльную лампу. Опаливал щетину (в те времена очищенных – в продаже не было). Ошпаривал кипятком. Мыл и скоблил, пока ножки не становились светлыми и нежными, как детские пятки.
Мама выбирала и покупала говяжью качалку. Это была её привилегия.
Затем ножки и качалку бесконечно долго варили в огромной кастрюле.
Я в это время, тайком пытался поджечь паяльную лампу, которую папа Марк, как всегда, забывал спрятать – у меня её отнимали, загоняли домой – и поручали самую унылую работу – следить и снимать с будущего холодца пену…
Вечером мама начинала «разбирать» остывшие ножки на мясо, жилки и кости. И начиналось самое вкусное! Мне давали наиважнейшее задание – обсасывать косточки!
Как это вкусно, знает только тот, кто их обсасывал…
Оторвать от этой «работы» меня было невозможно. Косточки всё не заканчивались, и отец начинал ворчать: «Ну хватит, хватит… Азке оставь!»
Наконец, кости у меня отбирали и уносили во двор – нашей овчарке Азке, которая давно уже виляла хвостом под окном, предвкушая угощение. А меня отправляли мыть руки – пальцы начинали склеиваться от липкого холодцового бульона.
Мясо укладывали в эмалированные поддоны, заливали бульоном и отправляли в холодильник «ЗИС-Москва» до следующего вечера – застывать.
Вечером намечался пир – с бабушкой и дедом. Накануне, перед их приходом, отец начинал готовить соус из хрена, по своей технологии. Корни он натирал не на тёрке, как это делали все, а в электрической соковыжималке. Сок выливался в банку. Туда же добавлялись уксус, соль, сахар. А корень, который превращался внутри тёрки – центрифуги в пюре, папа Марк опять соединял с соком. Получалась белая, однородная масса -
почти как сметана. Никто из гостей, кто пробовал, не мог догадаться, как это сделано.
Запах получался – ядреней не бывает! Пробирал от ноздрей -
до самых мозгов. Свежеприготовленный соус даже нюхнуть было опасно. Мухи падали замертво, как только залетали в кухню, где папа готовил хрен.
Этот хреновый рецепт и был отцовским, как он говорил, «хау – ну – и-ну»…
…В этот раз, когда папа заканчивал готовить свой «хау» и соковыжималка, подвывая, докручивала последние обороты, раздался стук в дверь.
«ДедЫ!» – догадался я и побежал открывать.
Вошли дед с бабушкой («Дедаборя» и «Бабарая», как я их называл). Дед уже плохо видел, поэтому держал бабушку под руку, а она направляла его.
– Ну, – спросил дед, – где «папье – маше»? (Так он называл моих родителей).
За моей спиной послышались мамины шаги…
Из гостиной, где был включен телек, раздалась знакомая мелодия из «В мире животных»…
Неожиданно дикий вопль перекрыл звуки музыки и оглушил всех! Наверное, так мог бы закричать только слон, который наступил на свой хобот.
– О – о – о… – вдогонку воплю раздался блаженно – удовлетворенный стон.
Ошеломлённые «дедЫ» замерли в прихожей…
…На кухне упала и покатилась какая-то железяка.
– Что это? – только и смогла, наконец, произнести бабушка.
– Да это Марк… Хрен натирает, – простодушно ответила мама.
«Дедаборя» беззвучно затрясся от смеха.
«Бабарая» обиженно поджала губы. Она у нас была пуританского воспитания.
Хотя, холодец папин обожала.
С хреном.
Неужели началось?
В конце восемьдесят третьего года, я беседовал с пианистом, профессором Д. А. Башкировым. После его концерта, состоявшегося в Ташкенте, мы встретились за ужином, в гостеприимной квартире одного из ташкентских музыкантов.
За общим столом были педагоги ташкентской консерватории и я – вчерашний студент – архитектор.
Разговоры, в основном, шли о музыке и об изобразительном искусстве.
После того, как Дмитрий Александрович сменил концертный фрак на партикулярный костюм, я увидел, что он, как самый обычный человек, носит «пенсионерскую» беретку, дистанция пиетета, между нами, заметно сократилась.
Политики почти не касались – тему эту Башкиров не поддерживал, хотя окружающие, с провинциальным бесстрашием провоцировали его, рассказывая анекдоты про недавно почившего Брежнева и пришедшего ему на смену Андропова. Но Дмитрий Александрович деликатно переводил стрелки на тему погоды.
– Ах, это хорошо у вас в тёплом Ташкенте, вдали от…А вот терпеть невыносимо долгие российские зимы, ворчать и ожидать весны, – это, знаете ли, удел и привычка нашей интеллигенции… – говорил Башкиров, помешивая ложечкой в чашке чая…
Я решил, что пора снизить политический градус – и принялся рассказывать о безобидном и смешном (так мне показалось) рисунке, в жанре газетной карикатуры, который недавно попался мне на глаза-то ли в «Известиях», то ли в «Комсомолке»… Подпись под ним была такая: «Выездной симфонический концерт» (по стилю это было похоже на знаменитого карикатуриста Виталия Пескова).
Дмитрий Александрович заинтересовался и стал уточнять.
Для наглядности я тут же повторил этот скетч – фломастером на салфетке:
Двое работяг с окурками, прилипшими к нижним губам, сидят, опустив ноги в яму котлована и глядят вниз. Рядом стоит экскаватор…
Из ямы торчат грифы виолончелей и контрабасов, кончики скрипичных смычков, макушка головы и руки дирижёра…
Башкиров взял салфетку в руки и стал рассматривать рисунок. Дрожание пальцев и выражение его глаз свидетельствовали, что он не на шутку взволнован.
– Такое… такое… опубликовали в центральной прессе? – почему-то шёпотом спросил он. – Можно я возьму рисунок с собой?
– Конечно – пожалуйста! – легкомысленно улыбнулся я.
– Спасибо вам большое… – сказал Башкиров, – и бережно положил его в боковой карман пиджака.
Мне, всего – навсего, было лестно, что столичная знаменитость оценила мои графические навыки. Что же именно так поразило профессора в этом рисунке до меня тогда не дошло.
…Когда в прихожей квартиры мы стали прощаться, Дмитрий Александрович снял с вешалки плащ, беретку….аккуратно достал свернутый листик и сделал пару неуверенных движений, словно не знал куда его спрятать.
Я решил пошутить и фамильярно ляпнул, что надёжнее всего положить в беретку. Но Башкиров рассеянно не обратил на эту фразу внимания. Он был погружён в какие-то свои мысли…
Наконец место рисунку нашлось. Профессор повязал кашне, тщательно застегнул плащ на все пуговицы и, зачем-то, похлопал ладонями по нижним карманам.
– Неужели началось? – сам себе прошептал он.
Пойдём… домой
На излёте советских времён, будучи в командировке, проездом из Риги в Таллинн, оказался я возле города Пярну…
Все балтийские республики казались нам тогда, жителям остального Союза, почти заграницей.
Дорога в этой части пригорода шла совсем близко от моря. Полосу серой воды с мелкими барашками волн отделяли от асфальта только невысокая ограда и широкая полоса серого песка.
Ехали мы на мини – автобусе РАФ – «рафике», как его тогда называли. Машина принадлежала Эстонскому отделению Союза архитекторов СССР.
Дело в том, что в Риге я оказался, приехав на конференцию. Сделал латышам доклад об опыте реконструкции исторических городов Средней Азии. Латышам эта тема была – «до лампочки». Ни Бухара их тогда не интересовала, ни родной мой Ташкент.
Всех тогда занимал только один вопрос – как выйти из Союза. Но слушали меня латышские архитекторы терпеливо. Сводили на экскурсию по городу. Накормили в столовой, возле «Шведских ворот», картофельными цепеллинами с подливкой. Напоили пивом…
Нашли для этот самый эстонский «Рафик» – и проводили в Таллинн, куда я намылился по своей инициативе. Я очень любил этот город.
…Я попросил водителя остановится и вышел из машины. Русский пожилой мужик со странной фамилией Навага, и с морщинистой физиономией отставного майора – военрука, остался ждать меня за рулём.
Был пасмурный и ветреный день. На пляже – никого. Зонты… пустые скамейки… таблички с какими-то объявлениями – не с русским, а с латинским шрифтом…
Увязая в песке и, придерживая рукой выгоревшую солдатскую панаму, я прошёлся вдоль низкой ограды…
Шумел чахлый балтийский прибой…Порывы ветра задували в уши и, со скрипом, раскачивали отсыревшие тенты пляжных зонтов…
Тем не менее, это скудное окружение создавало романтическое и вполне заграничное настроение…Как будто я прогуливаюсь не в СССР, а где-то на европейском, атлантическом побережье.
То ли кадр из «8 1/2»… то ли из «Мужчина и женщина» Клода Лелуша…Чёрно – белое, осеннее кино. Хотя был тогда месяц май.
Я остановился возле фонарного столба под запрещающей пиктограммой, на которой был изображён кудрявый пудель, перечёркнутый по диагонали красной полосой. И размечтался – представил себя… не помню, кем (наверное, Мастроянни или Жаном – Луи Трентиньяном).
…Из этого состояния меня вывел пронзительный и визгливый собачий тявк. Из-за моей спины выскочила некрупная собака – дворняжка на натянутом поводке, другой конец которого с трудом удерживал упирающийся дядька. Выглядел он тоже вполне по – киношному. Но уже как из советского фильма о капиталистическом Западе.
Дядька, с бесцветной физиономией чухонского джентльмена был одет в нелепый на пляже ансамбль из мятого чёрного вечернего костюма и белой рубашки с перекошенным, зелёным галстуком – бабочкой.
Добежав до моего столба со знаком, собака с облегчением задрала лапу – и пустила длинную струю на его основание.
Белёсый бетон потемнел и заблестел.
Хозяин псины топтался поодаль и терпеливо ждал, не ослабляя поводка.
Меня это безобразие на пляже возмутило. Но как политкорректно сказать об этом эстонцу? Как на грех, все эстонские слова, которые я помнил когда-то, вылетели из головы.
Ничего лучше, чем свистнуть, я не сообразил.
Хозяин псины посмотрел на меня.
– Тере… неожиданно для себя, крикнул я и добавил: – …тулемаст!
«Tere tulemast» означало «Добро пожаловать». Это была единственная фраза, которую я запомнил на эстонском. Вывески с этим изречением над шоссе встречали всех въезжавших в город Пярну.
Дядька – джентльмен испуганно воззрился на меня. Собачка продолжала писать, но уже брызгами.
Я нахмурился, сделал «строгое лицо», укоризненно покачал головой и показал пальцем на знак с перечёркнутой собакой.
Пёс прекратил писать и опустил лапу. Дядька засмеялся…
– Нэ – эт! – протяжно выдавил из себя по – русски, с анекдотически эстонским акцентом. – Нам мо – ожно! – и улыбнулся.
Первого верхнего зуба слева у него не было.
– Эй-то то – олько дла пу – удэлэй! – указал он кивком вверх – на знак. И потянул за поводок. – Лаахэмекойу!
Потянул к себе собачку – и зашагал прочь.
– Что вы сказали? – крикнул я ему в спину.
Собачка упиралась. Эстонец обернулся и повторил:
– Лаахэмекойу!
… Я вернулся и постучал в зарытое ветровое стекло «рафика». Оно было в капельках. Начинался мелкий дождь – изморось. Водитель Навага дремал.
– Слушайте, – спросил я его, усаживаясь поудобнее, – а что такое по – эстонски «лаахеме»?
– Как?
– «Лаахемекойу», – постарался я произнести я как можно точнее, по – эстонски растягивая гласные.
– Это… кто вам сказал такое? – удивился он.
– Да вроде не мне… а собаке.
– А-ах, собаке… – и вставил ключ в зажигание.
– Так, что это?
– А чёрт их разберет! Лопочут… лопочут по – своему, сами не знают, что. – буркнул таксист, и тяжело выкрутил руль, разворачивая машину на песчаной обочине.
Мы выехали на шоссе. Дорога была прямая и длинная, насколько хватал глаз.
– Далеко ли до Таллинна? – спросил я.
И засмеялся, вспомнив анекдот про эстонца на дрезине. («Та-а, тепперь уже да – алеко – о».)
Водитель покосился.
– Часа два.
– Извините, я вроде недолго гулял…
– Ничего… значит, на бутылку добавишь, – сказал Навага и стал прикуривать.
Справа, вдоль дороги, начинался пярнусский пригород. Один за другим мелькали опрятные дощатые домишки. Дождь уже хлестал вовсю и заливал ветровое стекло. Скрипели изношенные дворники.
Я представил, как эстонец с собакой заходят домой. Отряхивает на крыльце мокрую одежду. Псинка виляет хвостом и нетерпеливо топчется перед дверью…
И мне вдруг совершенно расхотелось ехать дальше. Мне захотелось домой. В Ташкент.
…В Таллинн я всё – таки приехал, а слово это длинное по дороге забыл. Тогда забыл, а сегодня, спустя тридцать лет – вспомнил!
Теперь всё гораздо проще – я нашёл слово в интернете. Точнее – даже два:
Läheme koju.
По – эстонски это означает всего – навсего «Пойдём домой».
Перевал математиков
У Бека Махмудова есть кадр: снежное плато и крохотная черная точка – альпинист…
Кадр Бека Махмудова снят недавно.
Но я помню его не одно десятилетие.
Déjà vu…
Наяву видел его в совершенно иной географии – на спуске с хребта между Кок – су и Пскемом, на высоте около трех с половиной тысяч метров.
…Метров триста я пролетел в снежной лавине.
Ну ладно…
Двести пятьдесят.
Застрял…
Как это произошло я не мог запомнить. В этот момент сознание моё было далеко от тела.
…Мне предстояло спускаться первым. Полсотни метров до следующей площадки. В молоке тумана, даже вплотную, я видел только нечёткие силуэты страхующих.
– Держи! – в руку мне вложили репшнур.
Пропускаю его над рюкзаком… вокруг предплечий и запястий… сжимаю в кулаках…
Делаю первый шаг…
На втором нога проваливается вглубь наста – скользит…
Лёд… Лёд под настом!
Ноги разъезжаются…
Падаю на грудь и стараюсь зарубиться ледорубом.
Получилось…рукоятка, у штыка – в левой, тесло – в правой руке…
Но продолжаю катиться – клюв ледоруба, как конёк, скользит по льду.
Но, еду уже как на санках, ногами вниз. Скорость растёт – звенит остриё бесполезного ледоруба.
Меня разворачивает. Инерция швыряет меня через спину – и я начинаю кувыркаться…
Лечу головой вниз.
Снега забивает рот…
– Боже мой… как глупо!
Тело несётся вниз – сердце трясётся, но сознание забавно тормозит.
Раздваивается…
Нет – расчетверяется…
Одновременно вижу множество картин.
– Визуальный контрапункт! – говорю я себе.
…Бегу по улице, на которой давно не живу…
Калитка…
Мой дом…
Моя собака…
Поливаю двор из шланга…
Мама, отец, брат… Множество лиц…
Множество событий вижу одновременно (как это было возможно?).
– Банально, как в сценарии: «Вся жизнь, за секунды, промелькнула перед его глазами». – я ещё успел засмеяться над собой.
И задохнулся.
Кино закончилось.
Не знаю сколько… вероятно минуту, другую, я себя не ощущал.
Открыв глаза увидел над головой свет.
Я потрогал его.
Свет хрустел и сыпался на лицо.
– Я жив… и там, где свет, наверное, верх?
Логичность этого умозаключения меня развеселила.
Нос, рот, уши – были заполнены снежной пылью.
Анорак раздут как подушка.
Между телом и одеждой – ледяной пух.
Пух тает и течёт по спине…
Ноги завязаны узлом.
Станковый рюкзак – пристёгнут.
Ледоруб тоже – темляк не сорвало с запястья …
Шевелится я, некоторое время, не решался – только отплевывал льдинки… Я не знал, что там – ниже: скала, или пропасть? Боялся, что сорвусь и полечу вниз.
Осторожно расплёл ноги.
Разгрёб снег.
Высунул голову наружу, как червяк из яблока.
Глянул со скалы вверх – молоко тумана…
Глянул вниз – и дух захватило!
Тумана – как ни бывало.
Сдуло!
Подо мной – в полукилометре – грандиозный снежный цирк, не менее километра в диаметре, окружённый крутыми склонами. Тотальная белизна. Даже отвесные, рельефные скалы гребней, удерживают её на себе.
Снегопад затих.
Если описывать штампами – «белое безмолвие».
Любые слова, рядом с этим ландшафтом – пошлость.
Живопись – тоже.
Только оказавшись в этой реальности, понимаешь, что ни Рерих, ни Рокуэлл Кент не врут.
Врёт одномерность холста.
Рисовать или описывать должен сам мозг. Но для этого, хотя бы раз, он должен увидеть наяву подобное.
Правдой может быть только абсолютный минимализм.
Минимализм слов и изображения.
Детали – краски, звуки, запахи, движения – вспомнит подсознание.
Минимализм – как визуальная гомеопатия…
Вот такая же, как у Бека в этом белом кадре с точкой…
…Точка передвигалась.
Точка была человеком!
Откуда он взялся – я же первый шёл?
…Оказалось, пока я приходил в себя и откапывался – сорвался второй.
Он отважно наступил в мой след – и пролетел по склону чёрт – те на сколько больше, чем я. До самого нижнего плато.
И остался цел!
Встал и пошёл.
Мы звали его «Дядя Серёжа».
Фамилия – Шаповалов.
Я попробовал сделать шаг вниз. Провалился по пояс. Склон держал!
С хрустом разгребая снег я, как бульдозер, двинулся вниз.
Третьим за нами шёл Володя Зайцев.
Четвёртым – Борис Евгеньевич…
Хотя – нет – кто-то другой.
Как и положено руководителю, Баклицкий наверняка был замыкающим.
Цепочка точек двигалась вниз по склону…
Все, кто шли за нами, спустилась без приключений
…Накануне спуска, когда первые искали расчищали удобное место, рубили лёд, крепили и навешивали страховочный трос, мы неподвижно стояли цепью.
Друг – друга в тумане не видели.
Стояли с интервалом двадцать метров, чтобы не перегружать глубокий и рыхлый покров склона. В таких ситуациях всегда есть опасность срыва лавины.
Я чуть не околел от страха неизвестности и озноба, слушая тревожное потрескивание наста и шорох снежинок по капюшону.
…Спустя пару часов, мы готовились к ночлегу. Наверное, я всех достал. разговорчивостью и желанием помочь. Ночью я грел палатку не хуже примуса. Я был абсолютно счастлив.
Энергии от адреналина мне хватило на всю вторую часть похода.
Даже сейчас – кое – что осталось.
Место события – перевал Математиков. Узбекистан, Ташкентская область, Бостанлыкский район. Расположен между левым истоком реки Испай – сай (приток р. Пскем) и правым притоком реки Айрык (приток р. Кок – су). Высота – около 3450 м. Категорийность весной – 2А.
Перевал получил название в честь его первопроходцев -
горных туристов – математиков, среди которых были Б. Е. Баклицкий и Татьяна Баклицкая – Разыграева.
У нашей группы это был девятидневный поход по некатегорийному маршруту, с элементами третьей категории сложности, включавший прохождение двух перевалов, с траверсами по хребтам водоразделов рек Кок – Су, Пскем и Угам.
Маршрут в ходе движения был изменён. Спуск с гребня Угамского хребта в долину реки Угам оказался слишком опасным и фактически непроходимым в это время, из-за огромных снежных карнизов. Пройдя траверсом по хребту, группа спустилась в долину Наували – сай. Время похода – первая декада мая 1986 года.
Помню и благодарен всем, кто был со мной тогда.
Маша Диттрих (Кобцева), Борис Евгеньевич, Дядя Серёжа, Володя – физик, Сергей Романов, Владимир Зайцев, Аня Шарова и звукооператор Сергей Синявский, которого мучила горняшка (или он – её?).
Но это уже отдельная история.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.