Текст книги "Россия белая, Россия красная. 1903-1927"
Автор книги: Алексей Мишагин-Скрыдлов
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Глава 17
ТЯЖЕЛАЯ ЖИЗНЬ
В городе были сброшены с постаментов некоторые памятники императорам. Среди пощаженных был памятник Александру III, сохраненный на своем месте за уродливость и нелепость. Памятник стоял на массивном постаменте и изображал грузного императора сидящим на огромной лошади; руку император протягивал к соседнему вокзалу, словно указывая своему народу путь, которым удобнее всего покинуть столицу. Говорят, императрица Мария Федоровна, оскорбленная за своего супруга, отказалась в свое время присутствовать на открытии этого монумента. Большевики сохранили его на прежнем месте, но на постаменте написали золотыми буквами: «Твой гнусный отец был убит нами, сын тоже; а тебя мы оставили служить пугалом для ворон».
Улицы были завалены снегом. Боты стоили дорого, достать их было тяжело; прохожие изготавливали их себе из кусков ковров. Некоторые даже делали боты на продажу. Наша кузина прожила несколько месяцев, разрезая наши ковровые дорожки.
Работало очень мало магазинов. Наступила эпоха НЭПа; то есть большевики, убедившись в экономическом провале чистого марксизма и не имея товаров для раздачи, были вынуждены разрешить частную торговлю, сохранив над нею контроль. Процветание от этого не наступило, но те, кто имел деньги или достаточно зарабатывал, могли нормально питаться. Через два месяца после моего приезда открылись кафе и кондитерские. Пирожные, давным-давно забытая роскошь, поначалу пользовались невероятным успехом. Но затем от них устали и кошельки, и желудки. Чтобы завлечь клиентов, кондитеры обещали возврат денег и дополнительную премию всякому, кто съест больше двадцати пяти пирожных с кремом. Многие люди ходили попытать счастья, некоторым даже удавалось выиграть.
Чтобы выжить, всем членам моей семьи пришлось искать работу. Наша кузина шила шляпы. Ее дочь сумела сняться в нескольких кинофильмах. Залы синематографов и театров не пустели; артистичный по натуре, а главное, желающий отвлечься от повседневной нищеты, русский народ устремился к зрелищам; толпа могла стоять по семь-восемь часов в грязи или на снегу в очереди за хлебом, а затем еще два часа в очереди перед театром. Народ готов был отказаться скорее от хлеба, чем от зрелищ. Известно, какое впечатление этот наплыв зрителей производил на театралов императорских времен.
Моя сестра, благодаря хорошему знанию нескольких иностранных языков, устроилась на службу секретаршей в американскую организацию АРА, занимавшуюся поставками продовольствия в страдающую от голода Россию. Несмотря на свой возраст, матушка тоже решила найти себе работу; имея интерес к фармацевтике, она припомнила некоторые рецепты и стала делать косметику, сбыт которой очень скоро вышел за рамки круга наших знакомых: женщины могут примириться со многими лишениями, но от кокетства не откажутся.
Что же касается меня, если я хотел продолжать заниматься в Петрограде тем же ремеслом, которым занимался на юге, надо было начинать все с нуля. Популярность, приобретенная в Ростове, здесь не имела никакого значения. Пришлось вооружиться терпением. А оно было необходимо: видя, что я выступаю во фраке, да еще не с народным репертуаром, меня упрекали в излишней буржуазности; под этим я понимал страх директоров перед возможными жалобами какого-нибудь большевика, что артист не стремится пропагандировать новые идеи. Меня долго никто не хотел брать на работу. Наконец, директор Свободного театра на Невском проспекте, точнее, уже на проспекте Двадцать Пятого Октября, рискнул выпустить меня на сцену; благодаря горячему приему у публики в этом театре мне стало легче получать ангажементы. Спешу уточнить: костюм, в котором я выступал, а также мой относительно изысканный репертуар приятно удивляли публику, так как сильно отличались от того, что она видела обычно; этим во многом объясняется мой успех.
Разрешение на выступление давал только Союз творческих работников, но он не гарантировал ангажемента в театре. Чтобы получить разрешение, я должен был предварительно пройти прослушивание в союзе. Это была эпоха его расцвета.
В Ростове занятия искусством доставляли артистам много неудобств. В то время были в моде концерты-митинги. Вот как это выглядело. Большевики устраивали митинги, чтобы производить городские выборы. На эти собрания направляли ораторов, умевших зажечь толпу. Но довольно скоро аудитория охладела и стала проявлять куда меньшую активность. Кроме того, речи не сопровождались голосованием. Народу даже не предлагали голосовать; ему что-то говорили, потом отпускали, а через месяц-полтора объявляли, что избран такой-то или такой (всегда большевик). Понятно, что народ устал; чтобы бороться с его равнодушием, власти придумали разбавлять речи художественными номерами. Организаторы не уточняли, будет ли художественная часть предшествовать официальной или наоборот, чтобы публика приходила к началу. Эти концерты-митинги начинались в десять часов утра и заканчивались в семь вечера. Так что задействованные в них артисты выступали со своим номером до четырнадцати раз.
Ясно, что лучше всего исполнительный комитет относился к певцам, выступавшим с откровенно пропагандистскими номерами. Меня же иногда ругали за недостаточно революционный репертуар.
Но это происходило в 1920 году в Ростове, а сейчас я находился в Петрограде, и было уже начало 1921 года. В приемную комиссию союза входили восемь человек: композитор, пианист, певец, драматический артист, балетный танцор и два представителя большевистской партии. Впрочем, в этот маленький трибунал могли входить и женщины: певица, танцовщица и т. д. После просмотра комиссия выдавала или не выдавала новичку членский билет, а также сертификат, в более или менее красноречивых выражениях, в зависимости от мнения комиссии, указывавший одну из трех обязательных профессиональных категорий. После чего артист мог свободно заниматься искусством, в рамках, установленных правилами союза[27]27
Только один раз правительство целую неделю запрещало нам работать, и союз был вынужден подчиниться. Было это связано со смертью Ленина; на семь предписанных траурных дней театры закрылись, и директора не оплатили нам простой.
[Закрыть].
Больше, чем от союза, мы зависели от цензуры. После различных модификаций в ее структуре цензурная служба стабилизировалась в 1922 году. Насколько мне известно, она остается такой же и по сей день.
Функционирование цензуры основывалось на системе категорий, общей для всех произведений, могущих быть исполненными перед публикой. Таким образом, система, созданная ведомством цензуры, ставила в один ряд произведения классические и современные, иностранных и русских авторов и самых разных жанров: трагедии, драмы, комедии, водевили, оперы, оперетты, песни, романсы – все было уравнено и распределено согласно революционной точке зрения.
Категорий было четыре: А, Б, В и «Запрещено».
Категория А включала произведения, исполнение которых разрешалось в центральных районах, где селился новый класс, соответствующий прежней буржуазии. Полагая, что некоторые спектакли могут быть вредны народу, но при этом не повредят более образованным слоям, цензура прибегла к этому методу: дозволять постановку подобных пьес только в определенных районах города; разумеется, жителям окраинных районов, если бы они пожелали посмотреть спектакль категории А, было достаточно пойти в один из центральных театров.
К категории А относилась, например, «Дама с камелиями», некоторые темы которой, связанные с социальной иерархией, казались цензуре опасными для пролетарских слоев. Также категория А была присвоена английской пьесе «Романс», главный положительный герой которой, молодой пастор, незадолго до развязки сюжета возвращался к Богу. А еще «Тоска», «Веселая вдова» и… «Гамлет».
Во вторую категорию, Б, входили произведения, допускаемые к постановке в народных кварталах. Это были сплошь пьесы революционной направленности, слишком наивные для хоть немного образованной публики. Не могу сейчас припомнить хоть одну пьесу из этой категории, которая была бы известна во Франции.
К категории В относились произведения, разрешенные к исполнению во всех культурных учреждениях без ограничений. С одной стороны, по своим художественным достоинствам они были интересны образованной публике и в то же время из-за какой-то детали цензура считала их революционными и полезными для народа. В эту категорию входили: «Риголетто» (поскольку в финале там убивают короля), «Фауст» (история бунтаря и матери, убивающей собственного ребенка), пьесы Мольера (в которых высмеивались вельможи), «Воскресение» и «Власть тьмы», почти все – в театре Горького и Андреевой.
В последнюю категорию были включены произведения, категорически запрещенные к постановке. Помню, в их число входили «Борис Годунов», «Анна Каренина», «Заза», «Сафо».
В каждом городе был свой собственный цензурный отдел и своя классификация, что сильно усложняло дело: разрешенное в одном городе не допускалось в другом. Случалось и так, что некое произведение, например мелодия, помеченное в репертуаре одного артиста индексом В, в репертуаре другого имело ограничение А. Вызвано это было либо известностью артиста, либо его связями. Также причиной могло служить то, как артист исполняет произведение[28]28
В 1924 году, когда цензура стала намного более произвольной, а союз потерял свою власть, я стал объектом наказания в целом безобидного, но очень показательного. В то время, желая увеличить свои доходы, я стал петь. Неожиданно мне запретили исполнять одну песню, которую я пел уже в течение нескольких месяцев и которая оставалась разрешенной для других. И вот причина: популярная у публики песня называлась «Дофин играет в бильбоке», и речь в ней идет о паже, который на вопрос о том, чем занимается его господин, отвечал, что тот занят этой игрушкой. В последнем куплете говорилось о бунте и убийстве дофина, после чего паж, сойдя с ума, ходил по дворцу, объявляя всякому встреченному им: «Дофин играет в бильбоке». В то время как большинство других исполнителей этой песни вкладывали в последний куплет торжество и сарказм, как будто паж насмехается над мертвым дофином, я посчитал более соответствующим замыслу автора – нашего поэта Агнивцева – показать, что паж помешался и повторяет свою обычную фразу, не понимая ее смысла. Так вот, в такой интерпретации усмотрели контрреволюционный подтекст и запретили мне исполнение песенки, хотя дофин, о котором в ней идет речь, никоим образом не соответствовал ни одному русскому деятелю.
[Закрыть].
Директора театра или организатора турне наказывали за нарушения в коде категорий. Наказание ждало и исполнителя, включившего в свой репертуар недозволенное произведение. За первое нарушение полагался штраф в сумме 600 франков[29]29
Разумеется, штрафы взимались в рублях; автор перевел суммы во франки для удобства своих французских читателей, для которых писал. (Примеч. пер.)
[Закрыть]; за повторное – 1300 франков; за третье – запрещение выступать на срок шесть месяцев.
Понятно, что каждый старался ловчить, чтобы не быть пойманным с поличным. У концертных певцов и исполнителей в жанре варьете были особенно большие трудности – тот репертуар, что дозволялся им цензурой, не пользовался никакой популярностью у публики, так как в классических романсах, народных песнях и иностранных эстрадных песенках все время шла речь или о Боге, или о венчании, или о богатстве, или о путешествии, а все это были запретные темы.
Так что мы все равно исполняли эти произведения, готовые прерваться на полуслове, если в зале появится проверяющий. Контролеры театров и концертных залов обычно показывали, что являются друзьями артистов и озабочены тем, чтобы удовлетворять запросы публики. Поэтому они сразу же предупреждали нас о приходе проверяющего. На сцене, во время исполнения своего номера, я часто видел, как контролер, стоя за кулисами, отчаянно машет руками. Я понимал смысл этой тревоги. Теперь надо было до появления проверяющего начать исполнение разрешенного произведения. Это было не так просто: от репертуара Шевалье или опереточной арии про шампанское и княгинь следовало резко перейти к арии Верди. Поначалу публика выражала недовольство подобными сюрпризами, но скоро, узнав об их причине, начала веселиться и сделалась сообщницей нарушителей. Если подозрительный проверяющий начинал расспрашивать зрителей, те уверяли, что не слышали ни единого подозрительного слова, ни одной фразы. Пожалуй, излишне говорить, что в работе часто приходилось сталкиваться и с более серьезными трудностями. Решив не включать в свой репертуар пропагандистские вещи, предписываемые цензурой артистам моего амплуа, я не всегда с легкостью занимался этим ремеслом, к которому привязывался все сильнее и сильнее. Как и другим, мне приходилось сталкиваться с завистью, выражавшейся в доносах, с недоброжелательностью директоров и комиссаров.
Я долгое время колесил по России, из города в город: из Архангельска в Нижний Новгород, из Азова в Тифлис, из Астрахани в Рыбинск; путешествовал на поезде и пароходе, один и с труппой, сам по себе и в качестве импресарио, возя других артистов, в том числе мою сестру, чья программа включала балетные номера и небольшие пьесы для фортепиано. Где-то моя фамилия помогала мне, где-то компрометировала; там на меня указывали как на опасного белогвардейца, тут я считался другом красных. Где-то местная пресса меня хвалила, где-то ругала. Я менял репертуар в зависимости от города из-за цензуры, выступал то перед пустыми, то перед переполненными залами, зарабатывал деньги и терял их.
Когда после полугодового отсутствия я вернулся в Петроград, то нашел город более чистым, чем было раньше. Но больший порядок не устранил ни царившего страха, ни нелогичности жизни.
В течение зимы 1923/24 года торговля функционировала все более и более свободно. Продовольственные магазины наполнились самыми дорогостоящими продуктами. Помню, однажды после концерта меня пригласили на ужин. На столе стояли превосходные заграничные вина, редкие блюда, экзотические фрукты. Сидевший напротив меня комиссар много выпил и под конец ужина расплакался.
– Почему вы плачете? – стали спрашивать его.
– Потому что в 1920-м, – ответил пьяный комиссар, – я приказывал расстреливать людей, у которых находили муку, а сейчас меня приглашают на такие пиры…
Рестораны, скромные и не очень, оказались в моде, хотя и ненадолго. В зале всегда присутствовал сотрудник ГПУ. Если посетитель оплачивал счет выше среднего, назавтра его вызывали и требовали указать источник доходов. Результатом этой меры стало то, что люди предпочитали сидеть дома.
Точно так же в ГПУ вызывали мужчин, чьих жен видели на публике в дорогих украшениях.
Наказания были суровыми; очень широко применялась высылка. Поэтому состав населения в городах стал нестабильным. Если не заходил в тот же ресторан несколько недель, то, зайдя вновь, не находил знакомых лиц. Одних арестовали, выслали, расстреляли; другие обнищали и там больше не показывались.
Часто, идя в гости, визитер узнавал об аресте хозяина; причем узнавал на своей шкуре. Агенты и солдаты ГПУ устраивали в доме засаду и арестовывали всех приходящих, даже разносчиков товаров. Их арестовывали из-за факта знакомства с беднягой, проверяли документы, наводили о них справки. При малейшем нарушении правил их отправляли в тюрьму или еще дальше.
Глава 18
ТЮРЬМЫ
15 июня 1924 года я спокойно возвращался домой после концерта. Было довольно поздно: час ночи. Перед дверью стоял милиционер. Он сообщил, что ждал меня, чтобы препроводить в отделение милиции. Поскольку это не был сотрудник ГПУ – учреждения, которое могло устроить мне большие неприятности лишь из-за моей фамилии, а кроме того, никаких серьезных правонарушений на моей совести не было, я последовал за милиционером, не споря и не слишком волнуясь. Хотя последствия этого моего задержания были не слишком трагичными, я все равно расскажу об этом приключении подробно. В Петрограде, точнее, уже в Ленинграде, такие истории были обычным делом и неоднократно повторялись с разными лицами почти без изменений; так что случай, приключившийся с мной, очень типичен для той эпохи.
К сожалению, как я того и опасался, начальника отделения в этот поздний час на месте не было. Мне пришлось провести ночь в камере с обычным дневным уловом: грабителями, ворами и пьяницами. В камере напротив пели и стонали проститутки и уличные торговки, нарушившие правила.
В девять часов утра начальник отделения вызвал меня к себе.
– Вы – сын адмирала Скрыдлова? – спросил он меня.
– Да, я его сын.
Этот ответ доставил ему явную радость, причины которой я тогда не понял. Он задал несколько ничего не значащих вопросов, а затем сказал:
– Подпишите эту бумагу, и можете быть свободны.
Я прочитал текст, гласивший, что патрульный милиционер задержал меня, когда я в состоянии сильного опьянения устроил скандал. Разумеется, я отказался подписывать этот протокол. Комиссар, казалось, раздумал и отпустил меня, объявив, что в скором времени я предстану перед судьей.
Вернувшись домой, я узнал от дворника, что несколько дней назад мной интересовался сотрудник милиции. Видя меня выходящим из двери, он спросил, кто я такой, и по моему внешнему виду предположил, что я аристократ. Говорить об этом мне он дворнику запретил.
Здесь я должен сделать отступление, чтобы рассказать, что в этот период ГПУ с особой тщательностью подбирало заложников. За границей продолжались покушения на большевиков, их аресты и высылки. Для ГПУ все это служило прекрасным поводом для репрессий внутри страны. Поэтому этой организации требовалось иметь запас носителей громких фамилий, чья смерть произвела бы много шума. К несчастью для них, человеческий материал этого рода становился все более и более редким: столько аристократов уже было расстреляно и сослано! ГПУ было единственной структурой, имевшей право арестовывать людей просто за фамилию; оно разослало отделениям милиции распоряжение выявлять в каждом районе могущих там оказаться потенциальных заложников. В некоторых отделениях данную задачу стали исполнять с большим рвением. Отделение моего квартала относилось к этому числу; они сразу доложили, что я могу стать выгодным заложником.
Но почему этот грубый и лживый предлог – пьянство и скандал? Потому что, назвав ГПУ мою фамилию, начальник районного отделения милиции вместо благодарности услышал, что я слишком известен как артист и мой арест без веской причины вызовет недовольство публики. Известно, что ГПУ щадило артистов, необходимых режиму, чтобы развлекать и отвлекать народ[30]30
Надо сказать, что благосклонность властей к артистам иногда шла даже вразрез с существовавшими законами. Только артистам режим возвратил драгоценности, хранившиеся в банках. Артисты даже могли, не возвращая сумму залога, забрать украшения, заложенные в ломбарды. Снисходительное отношение властей к актрисе бывшего Александринского императорского театра Потоцкой очень типично. Эту артистку связывали с монархией очень близкие отношения: она была любовницей великого князя Николая Николаевича-младшего, главнокомандующего русской армией во время мировой войны. Великий князь порвал с ней, когда женился на принцессе Черногорской, но продолжал ей выплачивать немалые суммы. Однажды вечером, незадолго до моего ареста, Потоцкая напилась, высунулась из окна и начала орать: «Да здравствует монархия! Долой революцию!» Ее арестовали, драгоценности конфисковали, но, поскольку она до того времени продолжала выступать на сцене, ее выпустили и вернули драгоценности. Можно не сомневаться, что любой другой за подобную демонстрацию был бы расстрелян. Очевидно, уверившись в своей безнаказанности, Потоцкая при первом же случае снова стала выкрикивать: «Да здравствует монархия! Долой революцию!» Ее снова арестовали, но опять так же быстро выпустили. Правда, на этот раз большевики не вернули ей драгоценности.
[Закрыть]. Смущенный комиссар, боясь потерять заложника, которого он во мне видел, и лишиться благодарности от начальства, решил сам организовать мой арест. Но для этого меня следовало обвинить в уголовном преступлении: пьяном дебоше, оказании сопротивления милиции. В таких условиях нам приходилось жить. Занимательно было, выпутавшись из неприятностей, разбирать двигавшие каждым делом пружины. Рано или поздно они становились известны: доносы были взаимными.
На следующий день газеты, проинформированные соответствующими органами, вышли с суровыми статьями о сыне бывшего адмирала Скрыдлова, этом аристократе с гнилой голубой кровью, и о его преступлении. Мое опровержение газеты публиковать отказались. Профсоюз, не дожидаясь решения суда, исключил меня из своих рядов, чем лишил возможности заниматься профессией, являвшейся для меня единственным источником существования.
Тем не менее, уверенный, что буду оправдан, я торопил, насколько мог, развязку дела. Следствия как такового не существовало. Взятых с поличным и за незначительные преступления вели прямо в народный суд. Суд состоял из малограмотных людей, от которых требовалась лишь справка о наличии у них начального образования; это означало, что человек едва умеет читать и писать. Я знал, что народные заседатели полностью зависят от судьи и ничего не могут сделать против его воли. Еще я знал, что мой адвокат (можно было нанять адвоката самому или же его назначало государство) не смог добыть никаких свидетельств в мою пользу; такое случалось всякий раз, когда обвиняемый был дворянского происхождения: никому не хотелось компрометировать себя, показывая, что является другом аристократа. Несмотря на все это, я подбадривал себя тем, что и обвинение не сможет представить ни свидетелей моего «преступления», ни улик, которых просто не существовало. Наконец, я пережил уже столько более опасных ситуаций, что рассчитывал выпутаться и из этой.
Получив повестку, я явился к двум часам в районный народный суд. Но слушание моего дела началось только в шесть. До этого я услышал, как вынесли приговор виновным (или, по крайней мере, обвиненным) в краже, грабеже, саботаже и пьянстве. Публика не блистала элегантностью; она не выражала своих эмоций и мнений. Преобладали в ней сотрудники районного отделения милиции. Суд заседал в, возможно, самом красивом зале бывшего дворца светлейших князей Горчаковых. Ожидая своей очереди, я любовался большими зеркалами, лепными украшениями и росписями на потолке, а в ушах у меня звучал глухой гул голосов присутствующих.
Вот, наконец, моя очередь. Судья – помню его фамилию: Луговой – сначала спрашивает меня о моем социальном происхождении. Это главный вопрос всех допросов, всех обвинений, и нередко именно ответ на него определяет приговор. Естественно, я отвечаю, ничего не утаивая, после чего начинается допрос арестовавшего меня милиционера. После его показаний, в которых он повторяет текст не подписанного мной протокола, мой адвокат получает разрешение допросить свидетеля. Он его спрашивает, в каких именно выражениях я его оскорблял. Свидетель что-то мямлит, потому что его не подготовили к этому маневру, мало распространенному в районных народных судах. Милиционер пытается скрыть свое замешательство; мой адвокат настаивает и, наконец, задает вопрос:
– Так вы полагаете, что Скрыдлов вас действительно оскорбил?
– Ну, в общем… нет, – отвечает милиционер.
К сожалению, если в большинстве цивилизованных стран прокуратура должна доказывать вину подсудимого, в советской России, наоборот, обвиняемый должен доказывать свою невиновность. Кроме того, в районных судах государственных обвинителей попросту нет; что внешне весьма демократично, но очень показательно.
Как бы то ни было, после окончания речи моего адвоката, в шесть двадцать, судья и заседатели удаляются на совещание. Они возвращаются в семь часов и оглашают приговор. Я признан виновным в хулиганстве в общественном месте и приговариваюсь к наказанию, предусмотренному статьей 167 Уголовного кодекса. Рамки наказания – от одного месяца до одного года заключения. Поскольку я происхожу из дворян, мне назначают максимальное наказание[31]31
Пролетарии и бывшие дворяне, согласно большевистским законам, не были равны в правах. За исключением смертной казни, назначаемой за политические преступления, максимальное наказание равнялось десяти годам лишения свободы. Но если приговоренный был пролетарием, его наказание за те же самые преступления было вдвое меньшим, чем наказание дворянина. Например, во многих случаях за убийство вместо десяти лет пролетарий получал только пять. Кроме того, ежегодно, в очередную годовщину большевистской революции, срок сокращали. Бывшие же дворяне получали максимальный срок и не подлежали ни амнистии, ни помилованию.
[Закрыть].
Приговор немедленно вступал в силу, даже если, как в моем случае, осужденный намеревался подавать апелляцию. Правила требовали отправки в тюрьму в день вынесения приговора, если он был вынесен до восьми часов вечера, как в моем случае. Но я – бывший дворянин, меня приятно оставить в подвале горчаковского дворца, среди блевотины многочисленных содержавшихся там арестованных пьяниц.
В десять утра матушке, сестре и кузине разрешают подойти к моей решетке. В полдень меня должны отправить в тюрьму под охраной единственного милиционера. Семье позволено сопровождать меня. Конвоировавший меня милиционер оказывается крестьянином, он проявляет поразившую нас деликатность. Он позволяет мне ехать на трамвае, что для меня предпочтительнее пешей прогулки под конвоем. В трамвае он оставляет место рядом со мной для моих родственниц, а сам остается на платформе. У меня возникает искушение бежать. Но меня быстро узнают, мое описание распространят по всему городу; в любом случае уйти за границу я не смогу. Кроме того, большевики могут обрушить репрессии на мою кузину, сестру и уже пожилую мать.
Мы доехали до бывшей Николаевской тюрьмы, стоящей на краю города и окруженной полями и лесами. До революции тюрьма была пересыльной, сюда свозили заключенных из других городских тюрем. Многие друзья, предупрежденные матушкой, собрались у ворот попрощаться со мной. Они стоят перед воротами вместе с родственниками заключенных, ожидающих времени свиданий – половины третьего. Друзья, родственницы и матушка обнимают меня, не в силах сдержать слезы. Плачут и другие стоявшие перед тюрьмой, в основном женщины. Конвоир велит мне войти. Вхожу Вот я и в тюрьме.
Доставленный в тюрьму новый заключенный немедленно подвергался обыску; у него отбирали все предметы, которые могли использоваться как оружие, но оставляли его одежду и деньги.
Распорядок требовал, чтобы вновь прибывшего направляли в камеру № 1, где он должен был оставаться минимум один день. Затем его определяли в постоянную камеру.
Очевидно, назначением камеры № 1 было приучить новичка к тюрьме, сломать его, нужно это было для него или нет. В ней содержались заключенные, считавшиеся неисправимыми. Не успела дверь камеры закрыться за мной, как заключенные уже предложили мне сыграть в карты. Карты были под запретом, но все равно попадали в тюрьму. Я почувствовал, что лучше не спорить. Разумеется, мои партнеры были в сговоре, и очень скоро все мои деньги перекочевали к ним. Стали играть на мое пальто. Я позвал на помощь. Надзиратели не обратили на мои крики никакого внимания, зато сокамерники меня избили. Пришлось играть на одежду. Я все проиграл. На мне остались только сорочка и кальсоны; меня заставляли играть и на них, когда появился Дядя Саша.
Дядя Саша был старым заключенным – истопником тюрьмы. Осужденный еще при царском режиме, он был освобожден в революцию. Но, оказавшись на свободе, по его собственным словам, заскучал и вновь стал совершать преступления, чтобы опять попасть в бывшую Николаевскую тюрьму. Всякий раз благодаря амнистиям и сокращению срока его освобождали раньше времени, но он быстро крал что-то вновь и попадался; он говорил, что хочет умереть в этой тюрьме. Так он попадал в нее восемнадцать раз.
Постоянные преступления и презрение к свободе создали этому человеку огромный авторитет среди других заключенных. К счастью, Дядя Саша меня знал. Заключенные имели право позвать артистов для благотворительных концертов, устраивавшихся с разрешения начальства по субботам. Мне повезло неоднократно петь перед Дядей Сашей. Он взял меня под покровительство, велел остановить карточную игру и даже заставил вернуть мне все, что у меня «выиграли». Поскольку мне предстояло провести в этой камере ночь, я счел благоразумным оставить свои деньги сокамерникам.
На следующий день меня перевели в камеру № 47. В ней содержались девяносто заключенных и было сорок восемь коек. Надо сказать, что койки были приличными, а белье чистым. На каждом этаже имелось восемь таких больших камер, то есть содержалось около семисот человек. Можете сами подсчитать, сколько всего заключенных было в тюрьме. Говоря, что закрыли много тюрем, большевики не врали. Зато остальные они набили до отказа. Помимо того, они превратили в тюрьмы многочисленные психиатрические больницы и закрытые монастыри; например, печальной памяти Соловецкий, расположенный на Соловках – пустынных островах в Белом море, где жуткий климат. Большевики действительно изгнали из словаря слова тюрьма и арестант, как символы свергнутого режима. Тюрьмы они назвали домами заключения.
Заключенных распределяли по камерам в зависимости от гражданской специальности. В 47-й собрали лиц свободных профессий: профессоров, инженеров, архитекторов, предпринимателей, электриков. Девяносто процентов из них сидели за хищение государственных средств (во всяком случае, были за это осуждены), несколько человек – за взяточничество или саботаж. Большинство попали под суд благодаря доносу конкурента, желавшего заполучить выгодный контракт, или завистливого коллеги, мечтавшего занять место осужденного. Помимо того что эти люди были приятной компанией, они часто помогали другим осужденным; например, профессора читали заключенным из других камер лекции. Камера № 47 пользовалась уважением, и я радовался, что попал в нее. Ее обитатели, некоторые из которых слышали мои выступления, старались облегчить мне пребывание в тюрьме.
В этой тюрьме с нами обращались гуманно. Крайние неудобства мы переживали сравнительно легко, поскольку давно уже не удивлялись тому, что с нами обращались как с врагами; каждого из нас пережитые испытания закалили. Питание было сносным, к тому же мы имели право получать продуктовые передачи от родных и друзей. Главным неудобством было недостаточное количество коек, но с ним мы справлялись, устраиваясь спать на полу и на столах. Каждая камера имела право на ежедневную получасовую прогулку, во время которой мы должны были ходить не останавливаясь. Каждый заключенный был обязан работать. Многие мои товарищи по камере № 47, как я говорил, находили работу в тюремной администрации. Другие изготавливали обувь, которую администрация распределяла среди персонала тюрьмы. За работу каждый заключенный получал совсем незначительную плату, которой, однако, хватало на табак.
Я смог организовать в тюрьме концерты хороших артистов – моих знакомых, за что ко мне прониклись симпатией и заключенные, и администрация. Я выполнял приятную работу: организовывал концерты, давал уроки французского и немецкого, работал в канцелярии. Мне было поручено вести учетные карточки заключенных, записывая преступления, за которые они были осуждены. Не принимая на веру рассказы несчастных, которые в большинстве своем уверяли, что невиновны, могу с чистой совестью утверждать, что из 2960 заключенных тюрьмы едва ли 300 могли быть осуждены судом европейской страны.
23 октября мое дело слушалось в апелляционном порядке. На этот раз мне пришлось идти через город пешком, с двумя конвоирами по бокам. Меня это мало расстраивало, потому что я рассчитывал получить освобождение.
В народных судах было столько же судей-женщин, сколько мужчин. Войдя в зал заседаний, я увидел, что судить меня будет женщина. Но если я рассчитывал, что она окажется гуманнее судьи-мужчины, то жестоко ошибался. Мой новый судья, «товарищ» Бугинская, буквально вышла из себя, едва услышав о моем происхождении. Эту женщину явно сжигала ненависть ко всему, что было хоть как-то связано со свергнутой монархией. Она не дала мне сказать ни слова, заставила молчать моего адвоката. Мы энергично протестовали, указывая на наше право высказаться, повышая голос, чтобы перекричать товарища судью. Публика, сначала только перешептывавшаяся, поддержала нас своими возгласами. Тогда Бугинская приказала очистить зал.
За четверть часа, при закрытых дверях, что составляло нарушение даже большевистских правил, дело было рассмотрено. Мою апелляцию оставили без удовлетворения и отправили меня обратно в тюрьму. Конвоиры, ведшие меня назад, не удержались от того, чтобы высказать вслух свои размышления: по их мнению, это и было истинным правосудием, обещанным им новой властью. Я подчеркиваю тот факт, что был в народном суде, а не в особом совещании ГПУ, где приговор выносился за одну аристократическую фамилию.
После возвращения в тюрьму я снова стал работать в канцелярии. Но через некоторое время режим нашего содержания ужесточился вследствие назначения нового начальника.[32]32
Этот человек по фамилии Никольский был странной личностью. Офицер гвардии, он потерял на войне правую ногу, после чего озлобился на все, что было так или иначе связано с царской властью. Он одним из первых перешел на сторону коммунистов, все боялись его из-за геркулесовой силы и жестокости. Его решили поощрить, назначив начальником тюрьмы. Но в результате применявшихся им драконовских мер по ужесточению дисциплины заключенные взбунтовались. Во время схватки Никольский лично убил многих из них. Порядок был восстановлен, но власти, опасаясь за жизнь Никольского, перевели его в нашу тюрьму.
[Закрыть] Друзья, используя все имевшиеся у них связи, добились моего перевода в другую тюрьму.
Мне посчастливилось попасть не в тюрьму, а в исправительную колонию. Располагалась она на холме, на берегу Балтийского моря, возле местечка под названием Знаменка, неподалеку от Петергофа.
Поблизости проходила электрифицированная железная дорога Петроград – Петергоф. В 1913 году я, вместе с родителями, присутствовал на церемонии ее открытия, которой руководил князь Львов.
В окружавшем колонию большом парке еще сохранялись две постройки времен Екатерины Великой. Первый был Нарышкинский дворец, где государыня любила останавливаться на несколько дней. Камины и лепные украшения на потолке были сохранены, но в залах теперь расположились склады сапог, металлолома, различных инструментов. Другим осколком былых времен был маленький надгробный камень в глухом уголке парка. Под ним лежала любимая собачка императрицы; на камне еще видны были слова:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.