Электронная библиотека » Алексей Митрофанов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 3 апреля 2023, 11:24


Автор книги: Алексей Митрофанов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Смерть в гуттаперчевом мешке

Здание меблированных комнат «Ноблесс» (Дмитровский переулок, 9) построено в начале XIX века.


В пятидесяти метрах от Петровки, в конце Дмитровского переулка в позапрошлом веке находились меблированные комнаты с претенциозным названием «Ноблесс». Это были довольно заурядные «меблирашки». На первом этаже – столовая для постояльцев. На втором и третьем – номера. Сводчатые коридоры. Узенькие комнаты. Простая мебель. Стиль «опрятная бедность».

Увы, «Ноблесс» вошел в историю не слишком радостным событием. 16 апреля 1883 года здесь покончил собой геолог и палеонтолог Владимир Ковалевский.

Вряд ли кому-нибудь сейчас известно, чем знаменит Владимир Онуфриевич Ковалевский. Да и при жизни ученого мало кто о нем знал. А Ковалевский создал целую науку – эволюционную палеонтологию. На нее опирался сам Дарвин. Однако для простых московских обывателей Владимир Онуфриевич являлся всего лишь мужем скандальной Софьи Ковалевской, жены, забывшей свое богом данное предназначение и увлекшейся бесовской математикой – так в то время воспринималась ее деятельность.

Их брак сначала был фиктивным. Благородный Владимир хотел таким образом помочь Софьюшке выйти из-под власти надоедливых родителей. Хотя семейство Корвин-Круковских, из которого происходила знаменитая Софья Васильевна, считалось по тому времени довольно передовым. В их доме даже появлялся Достоевский. Софья была влюблена в Федора Михайловича. Перед сном молилась: «Господи, боже мой! Пусть все, пусть весь мир восхищается моей сестрой Анютой, сделай только так, чтобы Федору Михайловичу именно я казалась самой хорошенькой».

Каково же оказалось разочарование Софьи, когда Достоевский объяснился в своих чувствах именно Анюте.

И получил отказ.

Но подвернулся молодой ученый Ковалевский, который, пусть и не казался девушке героем ее бурного романа, но, во всяком случае, способен был дать независимость.

Сам Ковалевский любовался девушкой. Писал своему брату: «Младшая, именно мой воробушек, такое существо, что я и описывать ее не стану, потому что ты, естественно, подумаешь, что я увлечен. Довольно тебе того, что Мария Александровна (величайший женоненавистник) после двукратного свидания решительно влюбилась в нее, а Суслова не может говорить, не приходя в совершенный восторг… Несмотря на свои 18 лет, воробышек образован великолепно, знает все языки как свой собственный и занимается до сих пор главным образом математикой, причем проходит уже сферическую тригонометрию и интегралы, работает как муравей с утра до ночи и при всем этом жив, мил и очень хорош собой. Вообще это такое счастье свалилось на меня, что трудно себе представить».

И, неожиданно, молодые приглянулись друг другу и стали жить настоящей семьей.

Правда, молодая Ковалевская гораздо больше стремилась к научной славе, чем к тихому семейному быту. Как ученому ей нечего было делать в России. Ковалевскую даже в университет не приняли – дескать, не женское дело. Она уехала за границу, и ее супругу пришлось тяжело. Прежде всего в материальном смысле, ведь заграничная жена требовала расходов.

Не разобравшись толком, он вступил директором в одно из полуворовских акционерных обществ. Новое дело отнимало много времени. «Костями занимаюсь, но не могу отдаться им совершенно, как хотел».

Понятно, что когда мошенничество наконец вскрылось, все списали на наивного ученого-идеалиста. А тот не выдержал позора и ушел из жизни.

Остановить его было некому, любимая супруга в это время делала карьеру в Западной Европе.

Ее старания увенчались успехом. Именно она, а не Владимир Онуфриевич, вошла в историю.


* * *

Юлия Лермонтова, подруга семьи Ковалевских писала об этой трагедии (адресат не установлен): «Милостивый государь! На основании слухов о Ваших дружеских отношениях к Александру Онуфриевичу обращаюсь к Вам с просьбой взять на себя тяжелую обязанность передать Татьяне Кирилловне Ковалевской, что в ночь с 15-го на 16-ое апреля Владимир Онуфриевич Ковалевский покончил с собою, вдыхая, как кажется по всему, хлороформ. Я хотела писать об этом самой Татьяне Кирилловне, но боюсь, как бы письмо не попало в руки Александра Онуфриевича. Обдумайте, пожалуйста, как лучше приготовить его к мысли о кончине брата. Я боюсь, что это известие потрясет его так сильно, что он не вынесет этого удара. Страшно подумать о последствиях.

На основании моих личных наблюдений Владимир Онуфриевич дошел до такого нравственного состояния и пребывал в нем так долго, что смерть, по-моему, для него явилась спасительным исходом. Продолжать жить в таких тревожных муках дальше было невозможно. Страшно, конечно, выговорить, но для него лично право лучше; но, конечно, горячо любящий брат на эту точку зрения стать не может, а потому страшно

за Александра Онуфриевича. Ради бога, употребите все меры осторожности, хотя я понимаю, как это трудно, почти невозможно. Надо отстранить от него газеты – газетные известия для близких всегда самое ужасное.

Из близких родственников В.О. в Москве сейчас никого нет, так что его из номера вынесли в частный дом, до вскрытия и похорон. Я хотела его взять к себе, но говорят, это невозможно, так как я родственных прав никаких не имею. Обратилась к некоторым знакомым профессорам, и, я надеюсь, что, так как он принадлежал, как ученый, корпорации университета, то позаботится университет, чтобы ему был отдан последний долг в приличной форме.

Пожалуй, Александр Онуфриевич никогда не простит нам, что мы лишили его утешения отдать последний долг покойному.

Не знаю, право, как лучше поступить, я думаю, все-таки нельзя ему говорить; посоветуйтесь об этом с Татьяной Кирилловной».

Перед смертью Ковалевский написал записку: «Мой дорогой друг и товарищ Александр Иванович! Для охранения сколько-нибудь моей памяти прошу тебя, когда меня не будет, напечатать мое последнее заявление. Одну из главных причин моего конца составляет расстройство дел, особенно то, которое вытекло из моего участия в Тов. Рагозин и К°. Будучи в течение года и 10 месяцев членом правления, я могу по совести сказать, что не сделал умышленно ни одного злоупотребления, а старался всячески ограждать интересы дела и пайщиков. Но… в надежде поправить свои дела я неосторожным образом покупал паи товарищества, занимая деньги и у родных и отчасти в кассе самого товарищества – в полной надежде залогом паев вернуть взятое. Между тем дела быстро пришли в расстройство и если даже вычесть…»

Далее, увы, записка обрывается.


* * *

Нельзя сказать, что Софья Ковалевская перенесла смерть мужа без всяких сожалений. Одна из ее знакомых, Мария Мендельсон, писала: «Она не хотела ни с кем видеться. Опустив шторы в своей комнате, она сидела одна в темноте и плакала… С того момента, как ей вручили роковое письмо, она не ела ничего. Ее состояние начинало внушать опасения. Пригласили доктора, но Софья не приняла его. Наконец, на пятый день, истощенная горем и продолжительным постом, она лишилась сознания. Этим обстоятельством воспользовался врач, насильно открыл ей рот и ввел таким образом в организм немного пищи. После этого больная уснула… Когда я пришла на шестой день… меня ввели к Софье. Я нашла ее бледной, исхудавшей. Ее глаза напоминали глаза умного послушного ребенка. Она была всецело поглощена разрешением какого-то математического вопроса. Эта проблема была чисто отвлеченного характера и давала ей возможность забыть об ее горе, казалось, немного оживила ее истощенный организм, поддерживала ее порывом умственного труда. В течение следующих дней к ней вернулось полное сознание. Ее силы восстанавливались очень медленно».

Софья Васильевна немедля собралась в Москву. Где, пообщавшись с людьми знающими, выяснила страшный факт: Вчера я случайно встретила Леонида Ивановича Рагозина, который потом зашел ко мне… После разговора с Леонидом Ивановичем я сама начала думать, что друзья В.О., адвокаты Танеев и Языков, значительно преувеличивали ответственность, могущую пасть на В.О., и этим, может быть, и погубили его. Ведь его ни разу не вызывал судебный следователь по этому делу, тогда как других директоров уже не раз таскали, а они между тем и ухом не ведут».

Оказывается, все эти жуткие манипуляции с мешком из гуттаперчи были вовсе ни к чему.


* * *

На могиле мужа Софья Ковалевская установила камень с эпитафией:

 
И вдруг душа твоя,
Как радость, обрела покой,
Какого в жизни нет земной,
Покой небытия.
 

И, погоревав еще немного, отправилась назад, в Западную Европу – ей там, кстати, предложили читать лекции в Стокгольмском университете.

Храм на площадке

Церковь Рождества Богородицы в Столешниках (Петровка, 13) построена в XVII столетии.


Один из наиболее уютных уголков центра Москвы – площадка на пересечении Петровки и Столешникова переулка. Площадью ее, естественно, не назовешь – для этого она чересчур маленькая, да и названия не имеет. А вот как площадочка – вполне.

По ее периметру расставлены скамейки, на которых даже в зимнюю пургу и стужу люди сидят по-европейски, а не по-московски. То есть на сиденьях, а не на спинках, поставив ноги на сиденья. Присутствует здесь нечто неуловимое, что заставляет людей вести себя по-человечески. Возможно, что часовня, которая высится посередине площадки.

Эта часовня аскетична и скромна. Пышность традиционного русского стиля здесь всего лишь как бы упомянута. Колонны по углам – не толстобокие, не теремные, а самые что ни на есть обыкновенные, с двумя всего лишь ободками – один сверху, другой снизу. Кокошники присутствуют, но тоже без особенных излишеств. Шатер. Главка с позолотой. Крест.

Установлена часовня в память об одном московском храме. Полное его название звучало так: «церковь Рождества Богородицы в Столешниках». Именно в честь этой церкви в восемнадцатом веке переулку дали имя Столешников. То есть сама местность называлась так с семнадцатого века, с тех времен, когда здесь обитали ткачи, специализировавшиеся исключительно на скатертях, иначе говоря, столешники. Местность определила имя храму, а он, в свою очередь, – переулку. Который, кстати говоря, до этого носил название «Рождественский» – опять-таки в честь этой церкви.

Трудно установить, когда возникла эта церковь. Исследователи приводят разные даты постройки. Впрочем, все более-менее склоняются к первой половине семнадцатого века. Зато совершенно точно ясно как, когда и при каких обстоятельствах храм был разрушен.

Сломали же его, можно сказать, случайно. В 1927 году ВЦИК принял судьбоносное решение – разобрать все церковные постройки, кроме «основной ценной части церкви». Впрочем, дальше следовала оговорка: «Если это технически окажется возможным».

Видимо, не оказалось. И спустя три месяца возникло новое решение – снести все подчистую и устроить на освободившемся пространстве справочное бюро и стоянку такси.

Кстати, одно из новых сооружений площади и впрямь напоминало церковь. Это было кругленькое деревянное зданьице, увенчанное куполом. В нем торговали лакомством – взбитыми сливками. За большую кружку сливок следовало заплатить весьма существенные деньги – три рубля.

Но москвичи охотно шли на эти траты.


* * *

Слева от храма после революции открылся «Красный мак» – одно из знаменитейших кафе Москвы. Реклама сообщала: «Кафе „Красный мак“. Летняя терраса значительно расширена. Большой выбор кондитерских изделий. Кофе-гляссе, какао-гляссе, пломбиры, сбитые сливки, мороженое и прохладительные напитки».

Вряд ли взбитые сливки на саму площадь поставлялись именно отсюда, из «Красного Мака». Вероятнее всего, это были два разных производства – просто так уж вышло, что пересечение Петровки и Столешникова сделалось своего рода сливочной столицей города Москвы.

А впрочем, Валентин Катаев в романе под названием «Алмазный мой венец» упоминает некое «кафе „Битые сливки“ на Петровке, за церковкой, которой уж давно не существует» и куда водил своих возлюбленных сам Маяковский.

Словом, темная история с этими сливками.

Ранее же дом «со сливками» принадлежал Рождественскому храму и прославился в 1899 году, когда газеты сообщили: «24 сентября приказчик магазина сухих овощей А. Н. Прохоров, в доме церкви Рождества Богородицы, на Петровке, мещанин Александр Выгонов, придя утром в магазин, обнаружил, что в магазине побывали злоумышленники, которые похитили оттуда привинченную к полу чугунную „кассу“. В похищенной кассе были паспорта служащих, доверенности, свидетельства, деньги и денежные документы, всего на сумму более 1000 рублей».

Удалось ли найти похитителей, история умалчивает.


* * *

Здесь же, на площадке, только справа, на углу с Петровкой, находилась «Англия» – гостиница с рестораном, «который более всего посещался холостыми светскими львами, как их тогда называли, и знакомство их с приезжими дамами (полусвета) происходило при посредстве служителей ресторана».

Ресторан при всем при том был очень неплохим. Сюда Степан Аркадьевич Облонский из «Анны Каренины» Толстого приглашал откушать Левина. Причина была необычная – в «Англии» Степан Аркадьевич должен больше, чем в других московских ресторациях, и поэтому считал нечестным (Толстой применил другое слово – «нехорошим») обходить ее.

Лев Николаевич не поленился, дал подробную характеристику этого незаурядного учреждения: «Степан Аркадьич дорогой сочинял меню.

– Ты ведь любишь тюрбо? – сказал он Левину, подъезжая.

– Что? – переспросил Левин. – Тюрбо? Да, я ужасно люблю тюрбо.

Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича. Облонский снял пальто и в шляпе набекрень прошел в столовую, отдавая приказания липнувшим к нему татарам во фраках и с салфетками. Кланяясь направо и налево нашедшимся и тут, как везде, радостно встречавшим его знакомым, он подошел к буфету, закусил водку рыбкой и что-то такое сказал раскрашенной, в ленточках, кружевах и завитушках француженке, сидевшей за конторкой, что даже эта француженка искренно засмеялась. Левин же только оттого не выпил водки, что ему оскорбительна была эта француженка, вся составленная, казалось, из чужих волос, poudre de riz и vinaigre de toilette. Он, как от грязного места, поспешно отошел от нее. Вся душа его была переполнена воспоминанием о Кити, и в глазах его светилась улыбка торжества и счастья.

– Сюда, ваше сиятельство, пожалуйте, здесь не обеспокоят, ваше сиятельство, – говорил особенно липнувший старый белесый татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака. – Пожалуйте, ваше сиятельство, – говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу ухаживая и за его гостем.

Мгновенно разостлав свежую скатерть на покрытый уже скатертью круглый стол под бронзовым бра, он пододвинул бархатные стулья и остановился перед Степаном Аркадьичем с салфеткой и карточкой в руках, ожидая приказаний.

– Если прикажете, ваше сиятельство, отдельный кабинет сейчас опростается: – князь Голицын с дамой. Устрицы свежие получены.

– А! устрицы».

Тут-то и началось настоящее творчество – процесс заказа блюд: «Степан Аркадьич задумался.

– Не изменить ли план, Левин? – сказал он, остановив палец на карте. И лицо его выражало серьезное недоумение. – Хороши ли устрицы? Ты смотри!

– Фленсбургские, ваше сиятельство, остендских нет.

– Фленсбургские-то фленсбургские, да свежи ли?

– Вчера получены-с.

– Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?

– Мне все равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет.

– Каша а ла рюсс, прикажете? – сказал татарин, как няня над ребенком, нагибаясь над Левиным.

– Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, – прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, – чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем хорошо.

– Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, – оказал Степан Аркадьич. – Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало – три десятка, суп с кореньями…

– Прентаньер, – подхватил татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья.

– С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом… ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов».

Вот он каков, настоящий едок!


* * *

Именно в «Англии» скончался знаменитый «Белый генерал» – Михаил Дмитриевич Скобелев, воистину легендарный русский офицер.

О нем написано множество научных и популярных трудов, из которых явствует, что «Белым генералом» полководца прозвали за пристрастие к белоснежной одежде и лошадям белой масти – Скобелев верил, что это спасет его от вражеских пуль. Что отец и дед его тоже были военными чинов немалых. Что мать его убил бывший денщик Скобелева, изгнанный им за кражу. Убил, опять же, с целью поживиться.

Лучше всего, однако, его образ проступает из источников, совершенно неофициальных – народных сказаний.

«Под Плевной умирающий офицер приподнимается…

– Ну, что наши?..

– Отступают…

– Не осилили?

– Да… Турок тьма тьмущая со всех сторон…

– А Скобелев цел?

– Жив…

– Слава Богу… Не все еще потеряно… Дай ему…

Опрокинулся и умер с этой молитвою на губах за своего вождя».

Конечно же, подобные истории были несколько приукрашены царской цензурой перед публикациями. Но факт есть факт – Скобелева действительно любили. Да и было за что. Добр, внимателен, о солдатах пекся, чтоб и мяса им, и чаю с водкой вдоволь было. Деньгами помогал. И не одним только солдатам – даже офицерам.

«После третьей Плевны идет Скобелев по Букарешту. Поровнялся с офицером… Худой, в пыли весь, все старо на нем, отрепано…

– Какого полка?

Тот сказал.

– Что же вы здесь делаете?

– Обедать приехал… Наголодались мы на позиции-то…

– Где же вы обедать будете?

– Да… Не знаю… Совался я… Дорого, помилуйте… Невозможно даже… Да и как войдешь-то… В хороший ресторан стыдно и показаться.

– Вот еще. Чего же это стыдиться? Трудов да боевых лишений? Пойдем со мною.

Берет того под руку, ведет в ресторан, угощает. Рекомендует знакомым. Сытый и довольный выходит офицер… Придя домой, в жалкий отелишко, где остановился, застает пакет от Скобелева.

«Обедая, вы позабыли около своей тарелки восемь полуимпериалов… Денег терять не следует. Посылаю их к вам! М. Скобелев».

Понятно, какое впечатление все это производило на молодежь».

Но трусов не терпел. Хотя и сразу не наказывал, давал возможности для исправления.

«При одной из битв на Зеленых горах видит Скобелев, лежит в овраге офицер… Еще несколько шагов сделал генерал, и офицер смущенно поднялся и откозырял… Генерал чуть заметно улыбнулся.

– Что, поручик, отдохнуть прилегли? – спросил он.

– Сапоги… ноги… – забормотал поручик, весь красный, чувствуя теперь только стыд, один стыд и ни искры трусости.

– Вот той роты?

– Да-с…

– Экий вы рослый да бравый какой… Солдатам будет любо, глядя на вас, в огонь идти. Вы их молодцом поведете. Догоните поскорей своих, да скажите вашему командиру, что я ему приказываю послать вас вперед с охотниками, – слышите?

Генерал перешел в серьезный тон:

– Офицер не смеет трусить. Солдат может, ему еще простительно… Но офицеру нельзя… Идите сейчас… Ведите в бой свою часть… Ваша фамилия?

– Доронович.

– Ну, вот что… Я хочу услышать, что вы первым вошли в редут. Слышите? – первым… Тогда и я забуду ваши сапоги и этот овраг… Слышите?… Забуду и никогда не вспомню… Помните – вы подаете пример… Прощайте! – и генерал, наклонясь, подал поручику руку. Тот с глубокой благодарностью пожал ее.

– Обещаюсь вашему превосходительству…

– Верю, поручик… До свидания, в редуте!

Еще одно мгновение Доронович посмотрел вслед генералу и тотчас же бросился догонять своих. Он вошел первым в редут, и здесь они действительно под огнем встретились с «Белым генералом».

– Поздравляю вас Георгиевским кавалером, – крикнул Скобелев.

– Не заслужил его, генерал.

– Почему так?

– А давеча… овраг…

– Вздор… Посмотрите сами назад. За вами уже десять оврагов осталось.

Как можно было не любить Скобелева?»


* * *

Таковы народные легенды, правда, в изложении официальных, подцензурных источников. Но в этом случае герой официальный и герой народный и вправду сошлись в одном человеке. Который испустил свое последнее дыхание здесь, на Петровке. После бокала шампанского, принятого из рук неизвестного господина, он умер в постели красавицы Ванды.

Неповинную кокотку долго и несправедливо звали потом «Могилой Скобелева», а ничего не подозревающие потомки спустя многие десятилетия открыли рядом промтоварный магазин и назвали его – «Ванда».

По поводу же Скобелева остается лишь пожать плечами. Быть героем-генералом и окончить жизнь в объятиях проститутки, даже при наличии версии об отравлении (бокал шампанского, поданный незнакомцем) – участь вовсе не завидная.

Но, разумеется, военных доблестей героя эти обстоятельства ни в коем случае не умаляют.

Сам император Александр III направил письмо сестре Скобелева Надежде Дмитриевне: «Страшно поражен и огорчен внезапной смертью вашего брата. Потеря для русской армии трудно заменимая и, конечно, всеми истинно военными сильно оплакиваемая. Грустно, очень грустно терять столь полезных и преданных своему делу деятелей».

Яков Полонский написал на смерть «Белого генерала» проникновенное стихотворение:

 
Зачем толпой стоит народ?
Чего в безмолвии он ждет?
В чем горе, в чем недоуменье?
Не крепость пала, не сраженье
Проиграно, – пал Скобелев! Не стало
Той силы, что была страшней
Врагу десятка крепостей…
Той силы, что богатырей
Нам сказочных напоминала.
 

Где именно «народ стоял толпой»? Наверное, не перед «Англией» в Столешниковом переулке.

Вскрытие показало: смерть случилась вследствие паралича сердца и легких.


* * *

А гостиница, и без того имевшая сложную репутацию, после этого события и вовсе утратила всякий лоск. И ближе к концу девятнадцатого века представляла собой скверный извозчицкий трактир, парочку скверных корпусов с клоповниками-номерами и стоянку для, опять-таки, извозчиков.

Судьбы ресторанов и гостиниц так же непредсказуемы, как и людские судьбы.


* * *

В этом же доме находилось и фотографическое ателье. Оно было не слишком известным, и, если иной раз упоминалось в прессе, то вот по такому, к примеру, поводу: «Ночью на 4 октября на Дмитровке, один из дворников задержал запасного солдата Кудрова, тащившего витрину с фотографическими карточками и представил его в полицию, где спросили у него:

– Чья это витрина?

– Не знаю, – ответил он.

– Где ты взял ее?

– Человек какой-то мне встретился и – просил подсобить ему: «тяжела, говорит, больно».

Конечно, такому ответу его не поверили. Витрина оказалась похищенною от входа в фотографию Романовского, помещающейся в Столешниковом переулке».

Тем не менее для жителей окрестных переулков эта фотография наверняка ассоциировалась с множеством приятнейших моментов их обывательских и незамысловатых биографий – поступление в гимназию, окончание той же гимназии, совершеннолетие, женитьба, появление первенца – все то, в честь чего сотню лет назад принято было посещать фотографическое ателье и делать снимки для альбома.

Тут же находился и английский модный магазин. Он почему-то назывался «Жак». Здесь имел неограниченный кредит держатель частной оперы Сергей Зимин. Время от времени он поощрял кого-нибудь из своей труппы. Говорил:

– Сходи к Жаку, скажи, чтоб тебя приодели.

Служителя искусств «приодевали» – разумеется, на усмотрение и вкус сотрудников модного магазина. Деньги же за это списывались со счета Зимина.


* * *

А в 1830-е на этом месте жил философ Петр Чаадаев. Пушкин посылал ему сюда «Бориса Годунова» с сопроводительной надписью: «Вот, мой друг, мое любимое сочинение. Вы прочтете его так, как оно написано мною, – и скажете свое мнение о нем. Покамест обнимаю вас и поздравляю с новым годом».

Вероятнее всего, он навещал здесь Чаадаева.

Да мало ли чего могло происходить здесь, на пересечении Петровки и Столешникова переулка.


* * *

В 1902 году все старые постройки подчистую снесли

и выстроили на их месте новенькое здание, в котором сразу же открылось модное в то время учреждение – кинотеатр. Назывался он «Таумотограф», и один из современников писал об этом развлечении: «Театр, открытый Розенвальдом и называемый «Таумотограф», вмещал 60 человек. Вход был общий с меблированными комнатами «Ноблес». Дорогие места были около экрана – первые ряды. Позади же находились стоячие места по 15 копеек. Сеанс продолжался около получаса и состоял из 3-х отделений. Программа сеанса была следующая: 1) видовая картина, 2) драма, 3) феерия и 4) комическая.

Была малюсенькая будка, в которой механик едва поворачивался. Аппарат вертели рукой. Иногда будка становилась даже горячей, и тогда в ней стояла жара аховая. В перерывах между отделениями механик выходил в публику и отдыхал. Зачастую такие «перерывы» доходили до десяти минут, но публика не протестовала, угощаясь подсолнухами и яблоками, которые покупала у входа в театр на улице (буфета в театре тогда еще не было). Катушки с картинами лежали на подоконнике зрительного зала, и сторож (он же помощник механика и билетер) приносил по мере надобности по одной в будку. Театр работал с 2-х до 11 часов вечера (вот откуда, оказывается, пошли дневные сеансы).

Публика входила в театр беспрерывно и сидела в зале, пока не надоедало.

Нередко Розенвальд говорил своим частым посетителям – детворе:

– Ну, дети, довольно, уходите – и так уже 4 сеанса сидите.

Главным элементом – публикой, посещающей кино, в те времена были детвора и учащиеся. Взрослые и вообще интеллигенция смотрела на кино, как на балаган, детскую забаву. Рабочие же массы, ввиду отсутствия театров в районах, не могли оценить этого нового вида зрелища.

Тогда Розенвальд решил использовать школьную детвору, как новые кадры публики. Он разослал в каждое учебное заведение по несколько сотен льготных билетов ценою по 10 коп., и результат получился поразительный. Школьники валом повалили в его театр.

Через неделю к Розенвальду заявились классные наставники с убедительнейшей просьбой не посылать больше билетов в учебные заведения пачками, так как у них сейчас только и разговору, что о живой фотографии, а это «губительно» отражается на занятиях.

В ответ на это Розенвальд ограничил школьникам часы посещений своего театра, установив время от 2 до 8 ч. вечера.

Розенвальд вспоминал, как нередко бывали такие случаи. Подходят к кассе театра взрослые и с ними ватага детей. Взрослые недоверчиво улыбаются и говорят:

– Вот дети притащили к вам. Покажите же, что у вас за такая живая фотография.

И входили скептически настроенные, а уходя пожимали мне руки, уверяя, «что никогда ничего подобного не видели»».

И, конечно же, здесь разместилась новая гостиница, «Марсель». В «Марселе» жил Вертинский. Он гримировался прямо в номере, и шел в театр с белым лицом и в костюме Пьеро. Это очень нравилось его поклонницам, которые дежурили перед подъездом.

Наступала новая эпоха – гораздо менее спокойная, чем предыдущая.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации