Текст книги "Охота на труса"
Автор книги: Алексей Смирнов
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Пятна выстроились в ряд и шагнули вперед. Они затянули нечеловеческим фальцетом:
– Где цветы – там и ты! Разворачиваем крылья мечты!..
Вместо пения у роботов получалась речевка под уханье и кваканье невидимого оркестра. Зеленый, Желтый и Малиновый взялись за руки и пошли хороводом. Они закружились на подиуме посреди клокочущего питательного озерца, от которого поднимался искрящийся пар. Шланги, тянувшиеся от клоунов, окунались в раствор и смахивали на хвосты.
– Не проходим мимо! Снегирь, Огурец и Пончик – загадка современности! Веселые черные ящики с непонятной начинкой! Они до того сложны, что уже неизвестно, как устроены!
Старичок отвернулся от роботов и завинтил крышку.
– Номер… восемьсот… двадцать… один!
Он проворно вскочил и заковылял к освободившейся философской кабинке. Она была похожа на католический конфессионал. Правда, внутри не было никакой шторки. Там сидел отечный мужчина лет сорока пяти, одетый в форменную мантию и квадратную шапочку, которые делали свое дело, невзирая на всем очевидную условность.
– Присаживайтесь, добрый день, – быстро проговорил философ. – О чем желаете потолковать?
Старичок сел и крякнул.
– О скотстве нашего народа, – сказал он доброжелательно.
– Но ведь во всяком народе есть нечто постыдное и позорное, ибо народ – он ведь и человек соборный, со всеми его хорошими и темными качествами; и люди, как и народы, отличаются друг от друга спецификой и выраженностью этих качеств… Нужно ли нам вести на эту тему беседу? Не обвинят ли нас в разжигании розни? Ведь это больное место, а рознь и получится, потому что мы будем тыкать пальцами и обличать…
– Нет, никакого разжигания не выйдет, ибо не будет преимущества – ни у кого, никто не получит морального права возвыситься над соседом, а поглядеться в зеркало никогда не бывает лишним, – возразил старичок, и голос его окреп. – Поэтому нам стоит побеседовать…
Философ вздохнул и сцепил на животе руки.
– Моя фамилия – Чердаков, – добавил старичок и умолк.
– Очень приятно. Однороженко, – представился тот.
Чердаков посмотрел на него мрачно.
– Вы что же, не слышали обо мне? Я не родил откровений, но одержал ряд мелких, зато удивительных и важных для меня побед.
– К сожалению, нет. Но это дело поправимое. Вы пришли в Павильон за признанием? Нет ничего проще. Если желаете, я буду вставлять ваше имя во все дальнейшие беседы. Начиная со следующего посетителя…
Чердаков неожиданно вскочил и закричал ослом. Это был дикий, пронзительный рев. Одновременно он принялся бить ногой, как будто хотел выбить из кафеля искры. Однороженко отшатнулся, но сохранил невозмутимое лицо.
– Вам нехорошо? – спросил он. – Может быть, пригласить доктора?
Продолжая реветь, Чердаков замотал головой так яростно, что длинные седые лохмы сложились в нимб.
– Понимаю, – кивнул философ. – Вы, очевидно, творец и почитаете правду. Но мир не ждет от творчества никакой правды. Нужна она или нет, ее повторили тысячу раз. Теперь интересна только авторская аранжировка.
– Чушь! – каркнул старик, с усилием протолкнув это слово сквозь рев. Он упал на одно колено и начал кашлять. Потом утерся клетчатым платком и заявил: – Я почитаю смысл! А здесь его нет и в помине! Ваш Павильон потакает самому низменному свинству!
– На самом деле, – возразил ему Однороженко, – есть только одно большое ничто, наполненное смыслом, и в этом сходятся все уважаемые религии. Могу ли я быть полезен чем-то еще? Мне кажется, что ваше главное желание сбылось. Вы услышаны.
Чердаков с усилием выпрямился и присел на край стула.
– Гарантируете? – осведомился он саркастически.
Философ снисходительно улыбнулся.
– Если вам позволяют средства, пустим бегущей строкой… Но советую обождать, потому что скидка ежедневно увеличивается на сотую долю процента. Она тем больше, чем ближе последние времена.
– На сотую долю, – с горечью повторил Чердаков. – Я и говорю – свинство и скотство народа.
– Ошибаетесь, – не согласился Однороженко. – Это очень много. Человек воспринимает всего один процент материальной вселенной. Как раз одну сотую долю. Человек и есть одна сотая со всем своим миром; точка, но точка, наделенная пониманием точечности, яростная помеха, перегорающая заноза в разнолоскутной шкуре бытия – а может быть, активный фермент, необходимый космическому желудку для переваривания специй и приправ?
Старик махнул рукой и встал.
– Горите в аду, говны собачьи, – сказал он и вышел из кабинки.
5
Лысый готовился к выходу на арену.
Он находился в гримерке и пил капучино. Рыжий стал не только лысым, но и болезненно толстым. Его ожирение не укладывалось в классификацию. Четыре подбородка и колоссальные свиные бока, чудовищными складками нависавшие над ремнем; огромные пятна пота под мышками, сами складки поражены грибком. Он прилетел самолетом, где занял два места: кое-как сидел на одном, а на соседнее вторгался боком. Съел, соответственно, два обеда. Сдобрил домашним пловом, который пронес в контейнере. Прибор, которым Лысый регулярно похвалялся перед камерами, утопал в сале правого запястья и был почти не виден. Вентилятор с дежурным кокетством куртизанки поворачивался к нему так и сяк; девица в строгом деловом костюме пудрила взмокшую лысину и лицо, водила щеточкой, прилаживала микрофон. Что-то ритмично пикало.
– Знакомый звук, – пробасил Лысый.
Девица предупредительно оглянулась.
– Это с распределительного щита, – сказала она. – Что-то там такое.
– Торпеда, – усмехнулся Лысый.
– Простите?
– Когда я был пацаном, в кино стояли игровые автоматы. Я любил «Морской бой». Торпеда шла с похожим звуком. Точь-в-точь. Возникало чувство непоправимости. Если пошла, то уже не вернешь. И за ней оставался светящийся штриховой след.
– Ужас какой, – фальшиво пропела девица, промокая лысину салфеткой и снова берясь за пудру.
Лысый насмешливо покосился на нее, но из-за щек не увидел.
– А однажды мы вышли на улицу, а там авария. Сбили мотоциклиста. И вот такой росчерк на мостовой! – Он неуклюже раскинул руки и стал, казалось, еще толще. – Водителя не было. Сейчас я думаю, что он вылетел через лобовое стекло, потому что от того ничего не осталось…
– Что, прямо кровь на асфальте, росчерком?
– Да нет же, это он тормозил. И у меня, наверное, сошлись в голове два следа – торпедный и тормозной. Вот результат, – он поднял запястье и повертел им. – Понимаете?
– Не очень, – призналась девица, боясь сморозить глупость и сделать хуже.
– Да и ладно. Это и правда заумно. Подайте мне речь.
Девица вручила ему распечатку. Лысый начал перебирать листы. Затем швырнул их на стойку и раздосадованно уставился в зеркало на свое брыластое лицо.
– Почему? Почему я должен это произносить? При чем тут государство и его религиозные институты? Вы знаете, я их ненавижу. Озноб рассудительного и конструктивного раболепия, от которого пресекается дыхание и в ротоглотке трепещет чопик…
Он отставил капучино и поднялся. Пришлось упереться в подлокотники так, что чуть не проломился пол.
– Уберите это, – скомандовал Лысый, кивнув на листы. – Импровизатор из меня никудышный, но придется пойти на экспромт. Я не могу это повторить.
– Да ведь сюжет не пропустят в эфир! – взвилась девица. Ее черные волосы, стриженные под бокс, встали дыбом, а мордочка вытянулась: милая только что, она превратилась в крысиную – глазки сошлись к переносице, верхняя губа приподнялась и обнажила резцы. Девица отвечала за выступление в целом и метила в старшие администраторы, несмотря на близость Последних Времен.
– Почему? – притворно удивился Лысый. – Я не скажу ничего крамольного.
– Дело не в крамоле, тело в формате!
– Пропустят, не волнуйтесь! – Он надвинулся брюхом, и она попятилась от удушливой волны, в которой смешалось все – парфюм, капучино, телесные испарения и утробный жар. – Вот! – Он поднес к ее носу запястье. – Эта машинка окупит любые огрехи!
Девица побежала советоваться. Лысый дошел до туалета, кое-как втиснулся в кабинку и принялся шарить под сальным бурдюком, нащупывая «молнию».
В коридоре включилась кукушка – последнее новшество. Ее предложили психологи. Иллюзия долголетия не обманывала никого, но чем-то утешала.
Кукушка накуковала столько, что он сперва приосанился, но устал считать и отлил, а когда закончил, та еще продолжала, и он решил, что это дурной знак, едва ли не упрек. Провидение уготовило ему долгую жизнь, да только он, неблагодарный, сам прервал ее линию перпендикуляром струи. Тут она включилась по новой. Когда кукушка наконец заткнулась, Лысый начал, чертыхаясь, выводить среднее арифметическое. Вышло прилично. Странным и глупым образом успокоившись в смысле самом широком, он вывалился из кабинки и покинул гримерку.
Прямо перед ним был лифт, в котором ему часом позже предстояло спуститься на сцену. Охрана подобралась. Лысый пошел по коридору направо и достиг обзорной галереи пятого яруса. Оттуда открывался вид на арену с амфитеатром, который вмещал двадцать тысяч человек. Он уже был заполнен на треть. Лысый испытал сосущее чувство под ложечкой. Он никак не мог привыкнуть к славе. Было приятно и жутко. Павильон был поистине грандиозен и нес благие вести на любой вкус. На десяти его ярусах расположились харчевни, бордели, психологические кабинеты, исповедальни, сады камней, кинозалы, театры и цирки. Здесь можно было провести всю жизнь, и посетители так и делали, считая весьма вероятным, что жизни этой, вопреки заверениям кукушки, осталось чуть-чуть. И все им было мало, а потому Павильон, последние времена или нет, процветал и наращивал мощности. Администрация Павильона двояко отнеслась к намерению Лысого выступить и разнести благовест, который перекроет все прочие утешения. С одной стороны, вырастет выручка. С другой, подрывалось само назначение Павильона как места последнего пира перед весьма возможной чумой. Поползли слухи о блефе и шарлатанстве, порождавшие сомнения в действенности изобретения Лысого. Тот не смутился. Весь мир был свидетелем того, как бозонная установка на время подчинилась его воле и как бы зависла – не выключаясь, но и не возобновляя работу. Это продлилось два часа и двадцать восемь минут. Лысый поклялся довести свой прибор до ума и законсервировать ее навсегда. Ему верили и не верили – обычное дело в смутную и тревожную пору.
Сам он не сомневался в успехе и не видел к нему препятствий. Конечно, он не имел ни малейшего понятия о служебном помещении, которое находилось прямо под ним и было набито самодельной взрывчаткой. Пегий изготавливал ее непосредственно на месте, пользуясь своим служебным положением. Бывший взрывник, он запросто обошелся средствами из секции бытовой химии. Он взялся за дело сразу, как только узнал о визите Лысого. Взрывчатка получилась низкого качества, но Пегий разложил ее грамотно – так, чтобы обрушились опорные конструкции. Горючие вещества, которые продолжат и докончат дело, он запалит отдельно и на втором этапе, восстановив тем самым пошатнувшуюся, по его мнению, славу Церкви Последнего Слова.
Лысый не знал и о том, что в эту самую минуту Пегий минует второе кольцо охраны, ища с ним личной встречи и напирая на детскую дружбу.
6
«…Охота на крепкое пиво преобразовала меня в вальдшнепа. Безумный, но неотступный образ. Упорный, а потому не без таинственных корней. Я ехал в полупустом маршрутном такси, стараясь не глядеть на шофера, который поначалу был приветлив, но после, когда настало время трогаться, а пассажиров набралось с гулькин хрен, смотрелся удивительно злющим чертом. Уверен, что он искренне нас ненавидел – всех шестерых. Но за что? В нас что-то было.
Известно ли вам о печати, сохраняющейся в пустоте? Она была не всегда. Там была, знайте, персиковая косточка, которую так долго держали во рту, что твердое небо приобрело ее узор, и с тех пор оно у всех людей ребристое.
Почему дети боятся? Они помнят! И почему не боятся взрослые? Они забывают и удаляются от истоков. «Будьте, как дети». Бойтесь темноты и пустоты! Темноты бояться нормально… Страх движет всем, и нас несет ногами вперед, а мы тормозим каблуками, и все наши дела это след, оставленный торможением на пути в бездну…»
Оценщик поднял глаза.
– Что это?
Пещерчиков пожал плечами:
– Труд.
– Я понимаю. Я хочу уточнить: это роман, трактат или, что называется, «взгляд и нечто»? – Оценщик пошевелил пальцами, словно почесывая воздух.
– Какая вам разница? Почему для оценки труда обязательно нужно соотнести его с каким-то шаблоном?
Пещерчиков был похож на пупырчатую жабу с настороженными глазками. Никто, будучи спрошен навскидку, не угадал бы в нем творца. Внутри него находилось трепетное ядро, донельзя чувствительное к мелочам бытия. Он остро и необычно отзывался на все подряд, от соринки в глазу до гибельного заморского кольца. Для таких, как он, в Павильоне Последних Времен предусматривалась отдельная услуга: справедливая, но сострадательная оценка трудов с занесением оных в архив. Пещерчиков ужасно трусил и потому держался вызывающе.
– Это исключительно для архива, – заверил его оценщик. – На оценку выбор жанра ничуть не влияет.
Он промотал пару экранов, поднял глаза.
– Вы хотите, чтобы я прочел все?
Пещерчиков задумался. Труд был объемист. Он видел очереди, ознакомился с тарифами и трезво оценивал свои возможности.
– Для понимания океана достаточно капли… Нет, не подумайте, я не сравниваю! Какой там океан, – махнул он пухлой рукой. – Надеюсь, что вы специалист. Лично мне бывает достаточно прочесть пару абзацев, чтобы понять, с чем я имею дело.
Оценщик доброжелательно улыбнулся.
– Ну, зачем же пару. Я ознакомлюсь подробнее. Если желаете прямо сейчас, то экспресс-заключение обойдется дороже. Предлагаю вам особый пакет отсроченных услуг. Придется подождать дня четыре, но вы получите развернутое письменное резюме и продвижение вашего сочинения в течение недели на десяти специально выделенных ресурсах.
– Четыре дня, – вздохнул Пещерчиков. – Сейчас и минута важна.
– Заложенный риск, – развел руками тот. – Но у меня есть приятная новость. Вы зашли к нам в удачный день. Скоро начнется выступление человека, который обещает ликвидировать угрозу. Он нынче здесь… Может статься, вы растиражируете трактат и будете долго получать дивиденды…
– Не надо! – испугался толстяк. – Боже упаси! Я всю жизнь писал в стол. Я и к вам-то пришел, помирая со страха. Вот если меня уж не будет, то пусть! Пусть знают. Пускай плюются или кусают локти, мне будет безразлично.
– Теперь мне понятно, почему вы прозябаете в безвестности, – участливо кивнул оценщик. – Только кто же о вас узнает, если все-таки случится катаклизм?
– А может быть, как-нибудь, кто-то. Все исчезнет, а это чудом уцелеет. Откуда нам знать?
– Допустим. И что? Кому это будет нужно? Ваш труд отправится в космическое странствие? Или гиперпространственное? Это не праздные вопросы. Мы оказываем услуги и стараемся уяснить чаяния клиентов. Составить приблизительный портрет и соответственно выбрать шкалу оценки. Судя по вашим надеждам, вы рассчитываете на вечность, не меньше.
Пещерчиков помолчал, прикидывая, не выставится ли он полным дураком.
– Не стану отрицать, – признался он наконец. – Разве вы сами не помышляете о вечности и согласны на меньшее?
– Помышляю и не согласен, – подхватил тот. – В этом нет ничего постыдного. Осмелюсь даже заметить, что в этом смысле вы не отличаетесь от большинства. Это, конечно, не относится к вашему произведению. Плохо ли оно, хорошо, но безусловно уникально.
– Любая вещь уникальна, – сказал Пещерчиков. – Но дело даже и не в вечности…
Он замолчал и потупил глазки. Оценщик, внешне полный его антипод – желчный, тощий, с желтоватым лицом – подался вперед. Его задача заключалась в полном охвате желаний заказчика если не в их осуществлении, то хотя бы в диалоге. Жаба что-то скрывала. У нее имелась задняя мысль. Клиент потер ладони, и кожа влажно скрипнула.
– О, да вы сластена! – протянул оценщик. – Вы же надеетесь на катаклизм. Я угадал? Вам не нужна здешняя вечность. Вы хотите, чтобы это, – он постучал по экрану, – сохранилось в преображенной вселенной.
Пещерчиков пожал плечами.
– Мечтать не возбраняется. Конечно, я понимаю, что вероятность невысока.
– Еще бы! Тотальная аннигиляция, претворение материи… Однако вы допускаете возможность того, что именно тот носитель, на котором будет запечатлен ваш труд, каким-то образом уцелеет.
– Чудо, – коротко ответил тот.
– Что ж, – произнес оценщик после короткой паузы. – Мы не уполномочены обнадеживать заказчиков в смысле чудес. Почему бы вам не обратиться в Церковь Последнего Слова? Соседний павильон.
Пещерчиков скривился.
– Они обманщики, – процедил он. – Даже не сектанты, а просто жулье.
– В таком случае, обойдемся без них, – примиряюще сказал оценщик. – Будем уповать своими силами. Мы закончили? Если да, то попрошу вашу карточку.
Он щелкнул клавишами и молча развернул монитор к Пещерчикову. Тот кивнул и вынул кредитку.
– Один вопрос, с вашего позволения. Вы сказали, что писали в стол и долго, насколько я понял, колебались и мучились, прежде чем решились показать ваше сочинение хотя бы мне. В случае катаклизма его тем более вряд ли прочтут. Но предположим, что чудо произойдет. Ваш труд переместится в другую вселенную в неизмененном виде. Почему вам это важно?
Пещерчиков квакнул. Сходство с жабой неожиданно подтвердилось столь откровенным и незатейливым образом, что оценщик принялся протирать глаза. Пещерчиков сам опешил, потому что сделал это нечаянно.
– Структурное изменение носителя и собственно буквенный комплекс имеют самостоятельную ценность независимо от наличия воспринимающей стороны, – выпалил он и вышел с некоторым подскоком.
7
Жуня поправила черный платок и отряхнула безукоризненно чистую юбку. В банкетном павильоне напротив гремела музыка. Дверь была нараспашку.
– Желаю исполнения всех желаний! – гаркнул фокусник-тамада.
– Всех бы не надо, – пробормотала в сторону Жуня. – Неизвестно еще, какие у него желания.
Не зря было сказано, ибо донесся Глас:
– Да будет по слову твоему. ….
И в тот же миг юбиляр оказался лежащим и пьяным, как свинья; с опорожняющимися чреслами, с сигарой в зубах и при генеральских погонах. Ему было слышно, как повизгивают фоновые бабы, и видно, как наливается кровью бант на гитаре.
Жуня плюнула в сердцах. Это не было следствием синдрома Туретта и было сделано сознательно. Туретт начался через две секунды. Жуню начало ломать и корежить. Платок немедленно сбился, широкая юбка замоталась туда-сюда. Переходя на шаг то гусиный, то журавлиный, Жуня заковыляла в Церковь Последнего Слова. Она с великим трудом отстояла очередь, чтобы попасть в Павильон, и приготовилась к последней попытке выгнать из себя беса. Она была крайне набожна, хотя придерживалась неопределенного вероисповедания и отличалась эзотерической всеядностью. Единый Создатель отлично уживался в ее сознании со своими многочисленными мистическими творениями, которые хотя и уступали ему в могуществе, тоже были очень даже сильны и заслуживали внимания.
Пастор принял ее душевно.
– Гав-гав-гав! – залаяла Жуня. – Гав! Срать на тебя, срать!
Потом она заплакала.
– Помогите мне, – попросила Жуня. – Я смеюсь над Богом, но не нарочно. Вот сейчас опять будет.
Пастор отвел ее к столу и усадил на стул, налил воды. Жуня набрала полный рот и фыркнула ему в лицо.
– Нá тебе, благостный!
Она принялась корчить рожи. Слезы градом катились по мучнистым щекам.
– Не унывай, дитя мое, – отечески молвил пастор. – Посмеяться над Богом простительно, ибо все забавное и так от Него. Нельзя посмеяться только над дьяволом. Хотя сам смех вызывается инверсией смысла, что есть, конечно, дело дьявольское. Для осмеяния же дьявола надо переосмыслить уже его дела: облагородить, обратив козни во благо, что, приводя к совершенству, совсем не смешно, и в этом заключается парадокс. Дьявол становится смешным лишь при низведении его на землю, где его можно рядить во все дурацкие колпаки. Идея же дьявола не смешна, тогда как идея Бога забавна по причине присутствия дьявола.
Жуня, конечно, не поняла ни слова.
Пастор выразился проще:
– Прими свое бремя и смирись. Праведник спрашивал: ужели не приму зла, если принимал добро?
Туретт притих, и Жуня выпалила:
– Я не понимаю этого «ужели не приму». Если меня десять раз погладили, а потом ударили по голове – я что, должна обрадоваться?
– Смириться, дитя мое, смириться.
– А говорят, что Бог – в радости. Что же Он подумает, если я просто смирюсь?
При всей своей набожности Жуля бывала грубой и агрессивной. Ее терзал не только Туретт, но и припадки, которые необратимо нарушили ток мозгового электричества. Сейчас она, пока была в силах, спешила вывалить на пастора все наболевшее, а наболело много чего, и получался сумбур. Она зачем-то добавила:
– Домашние враги человеку потому, что он, переживая за них, не радуется Богу.
Домашних у Жуни не было, и ее реплика пришлась ни к селу ни к городу. Тут наступил ступор, она замолчала и тупо уставилась на пастора.
Тот привычно ответил цитатой:
– Чего страшится нечестивый, то и настигнет его. Не бойся, чадо мое. Ты пришла в Церковь Последнего Слова. Скажи же его. Какое оно у тебя?
– Гав-гав-гав! – крикнула Жуня. – Покушай говна!
Пастор немедленно отозвался:
– Ярость Господа Саваофа опалит землю, и народ сделается как бы пищею огня; не пощадит человек брата своего. И будут резать по правую сторону, и останутся голодны; и будут есть по левую, и не будут сыты; каждый будет пожирать плоть мышцы своей.
В его словах было не больше уместности, чем в лае Жуни. Но именно нелепостью, которая есть альфа и омега веры, он добился нужного результата. Жуня умолкла, переваривая услышанное. Очевидно, она ждала чего-то другого.
– А теперь проваливай, – сказал пастор.
Жуня превратилась в соляной столп.
– Давай, хромай отсюда! – нетерпеливо скомандовал он. – Ты свое слово сказала, я говорю свое. Ты уже долго искушала Господа, творя непотребные мерзости и надеясь, что они сойдут тебе с рук. Так вот: не сойдут. Ты же этого хочешь? Тебе приятно распинаться и корежиться? Ну и ступай вон!
Пастор побелел от злости. Очевидно, в нем долго копилось. Свидетелей не было, а Жуня в ее скорбных платке и юбке не представляла угрозы. Пастор отдался небесному водительству.
Он отвесил Жуне затрещину.
Тогда Жуня повалилась ему в ноги; он отшатнулся; она, извиваясь, поползла к нему целовать ботинки. Пастор испытал отвращение. Он насмотрелся подобного фарисейства. Людям нравилось находиться в преисподней, и приближение последних времен ничуть их не огорчало – наоборот. К нему приходили с намерением укрепиться в скверне, увериться в безнадежности и бессилии его учения. Разве мог он избавить эту суку от ее Туретта? Или вразумить седого жлоба из охраны, который исправно ходил к нему, но не внимал наставлениям, а только сам поучал, растолковывая ему, священнослужителю, высшую волю? Преподобный выставил и его, когда истощилось терпение. Он мог бы выставить и себя самого, потому что не желал этой публике ничего, кроме ада, но не делал этого, поскольку не считал свое занятие худшим, чем любое другое.
8
Лысый распахнул объятия и шагнул вперед.
– Только сейчас вспоминал! – воскликнул он. – Тормозной след! Какими судьбами, что ты здесь делаешь?
Пегий вяло облапил его и поспешил отступить. Телохранитель, стоявший на пороге и впившийся в них взглядом, успокоился и затворил дверь. Пегий взглянул на настенные часы: до взрыва осталось двадцать минут. Он совершенно напрасно прорывался к Лысому, в этом не было никакого смысла. Но Пегий глубоко проникся своей важной ролью в судьбе человечества и приготовил яркую изобличающую речь. Где величие, там и театр.
– Я в охране, – сказал он сипло.
– Понятно, – закивал Лысый. – Это не дело. Я тебя вытащу, старина. Мне теперь многое по плечу.
– Куда это? – криво улыбнулся Пегий. – К себе в бодигарды?
Тот смутился. Именно это он и хотел предложить.
– Зачем, не обязательно… Не обижу! Но это после. Давай-ка, выкладывай кратенько, что у тебя и как. Мне скоро выступать, – Лысый тоже посмотрел на часы. – Потом посидим как следует, а сейчас давай конспективно, чтобы я сориентировался.
Пегому вдруг стало не по себе. Примерно так он и представлял их встречу, радушие и посулы друга детства не стали для него сюрпризом, и все-таки что-то было неладно. Приняв решение покончить с новоявленным противником высшей воли, Пегий смутно вообразил себе Великое Противостояние. Фантазия у него была так себе. Наметилось мистическое разрушительное событие, и умозрение нарисовало его теми красками, какие нашлись под рукой. Пегий что-то такое читал и видел в кино. Воображение подсказывало размытые грандиозные образы: какие-то багровые скалы, пустыни, молнии, черные небеса, исполинских воинов в невиданных доспехах, звучные финальные речи и убийственный поединок. Откуда все это взялось и какое отношение имело к Лысому, Пегий не знал. Он представлял себя неким титаном, божественным орудием, которое направлено против злодея-изобретателя, мегаломаньяка. Он делал это не вполне сознательно, образы всплывали безотчетно, и Пегий сам загонял их куда подальше, не желая вникать, благо знал, что ему сразу станет очевидна их вопиющая нелепость. И вот теперь она все-таки проступила: друг детства ничем не напоминал сумасшедшее чудовище, которое вздумало погубить мир, вернув его в обычное состояние безбожного прекраснодушия. Если время вышло, то вышло! Греховное торможение заведомо обречено на провал.
– Ты правда можешь заглушить агрегат? – спросил он, не зная, что хочет услышать в ответ. Если да, то аминь. Если нет – тоже аминь. Осталось мало времени, да и рука не поднимется выключить часовой механизм. Он дал обет.
– С высокой долей вероятности, – кивнул Лысый и вскинул запястье. – Видишь? Это не часы. Это навигатор в сочетании с накопителем. Навигатор настроен на установку. Она вырабатывает ничтожное количество особых частиц, которые притягиваются к накопителю. Когда наберется критическая масса, а она тоже невелика, сработает собственно мое ноу-хау – аннигилятор. Процесс прервется, и установка выключится. Не сразу, разумеется, а постепенно, потому что изрядно разогналась.
– И Павильон прикроют, а я останусь без работы, – сказал Пегий. Он мысленно обругал себя: зачем? Где космическое противостояние титанов? Столкновение сил? Чего он тянет?
– Да ну сейчас! – рассмеялся Лысый, спуская манжету. – Кто же его прикроет? Он никуда не денется. Если кого и прижмут, то здешних пасторов. Это жулье опозорится со своими последними временами. Хотя им не привыкать! Выкрутятся…
Пегий сжал кулаки.
– А что ты имеешь против пасторов? – спросил он дрогнувшим голосом. – Ты Бога видел, в танке горел? Тебе яйца резали?
Лысый переменился в лице.
– Господь с тобой, – произнес он испуганно. – Я не знал. Дружище, я не хотел тебя задеть…
Он тревожно взглянул на дверь, явно подумывая кликнуть охрану.
Пегий взял себя в руки. Время заканчивалось. Пора произнести речь.
– Забудь, – сказал он, опускаясь в кресло. – Присядь, не суетись. – Лысый покорно сел. – Не в танке дело. Я тоже накрепко запомнил торпеду и мотоцикл. Если шмальнул, то сделанного не воротишь. Если несешься, как оглашенный, то можно не тормозить. Все уже решено. Не нами. Сопротивляться – грех. Надо принять и добавить от себя. Может быть, тебя за это отметят. Или нет. Но если пойдешь поперек, то схлопочешь точно.
– Погоди, – нахмурился Лысый. – Что ты такое несешь? Допустим, я заболел. Что же мне, не лечиться? Лежать и подыхать?
– Да, – невозмутимо ответил Пегий.
– Нет уж, уволь.
– А если уволь, будет хуже. Вот как сейчас. Смотри, сколько народу налечилось. Теперь крышка всем.
– Сомневаюсь, – усмехнулся Лысый. – Ты словно не слышал. Я же сказал, что никакой крышки не допущу.
– Значит, будет еще хуже. Поэтому ничего у тебя не выйдет.
– Почему – «поэтому»?
– Потому что я тебе не позволю. Посмотри на часы.
Лысый нервно глянул на стену.
– И что на часах?
– Через пять минут мы взлетим на воздух. Сидеть! – шикнул Пегий, как только Лысый попытался встать. Не сводя с него глаз, он нашарил на стойке ножницы. – Сиди смирно, гад! Пригвозжу. Выбирай: либо сразу в клочья, либо сначала выпущу сало.
Какое-то время стояла тишина.
– Уволю всех, – ровно произнес Лысый. – Дай только выйти.
Пегий прикинул, что бы такое ему сказать. Случаю приличествовали слова презрительные, высокопарные, обличающие. Осталось совсем чуть-чуть. Речь не задалась, так пусть удастся хотя бы финал. Но и тот не вышел.
– Поверь хоть мне, – вздохнул он. – Богу – поздно. Никуда ты не выйдешь.
– На помощь! – заорал Лысый так оглушительно, что дрогнул стакан.
Пегий прыгнул к нему, навалился, зажал ладонью рот. Он почувствовал, как шевелятся мокрые губы. Из-под руки донесся бубнеж.
– Тихо, – шепнул Пегий, приставляя ножницы к веку.
Потом он сказал: «Гм». Отошел и сел на пол.
Лысый не шелохнулся и остался сидеть. Через секунду он тускло проговорил:
– Так и знали.
– Так и знали, – эхом откликнулся Пегий.
– Так и знали, – полетело со всех сторон.
9
Лямко сел на лавочку. Ему было тошно. Психолог последнего не то времени, не то слова, пес его разберет, провел монотонный разбор очевидных вещей. Он не сделал Лямко ничего плохого, но тот просидел всю сессию, как на раскаленных угольях. Лямко и сам не знал, в чем нуждается. Он сильно подозревал, что спиртное больше не поможет. Хотелось химии – любой, только бы распоганило.
Шумел музыкальный фонтан. Пластами плавали запахи пищи, от которых мутило. Павильон мог раскалиться докрасна, если бы умел. Толпа разбухала, как хищная и смекалистая квашня. Или нечто похуже, расцветшее на дрожжах.
Лямко встал. Снова сел. Сидеть и стоять было плохо. Ходить – тоже. Он в сотый раз полез в карман проверить, не завалялся ли какой фуфленый рецепт.
Ему попался на глаза потрепанный старичок. Тот шаркал по скользким плитам и зыркал, вытягивая шею, по сторонам. Лямко отвернулся. Повсюду намечался распад. Он мечтал уцепиться за что угодно, только бы не рассыпаться самому.
Чердаков остановился перед клоунами-роботами. Какое-то время он строго следил за ними, потом неодобрительно покачал головой и двинулся прочь. Он бы скоро ушел, не окажись у него на пути Жуня.
– Говно! Говно! – закричала и залаяла на него Жуня.
Она начала приседать, кланяться, пучить глаза и странно двигать руками. Они извивались, как черви. Потом она плюнула ему в очки.
Чердаков понял, что перед ним сумасшедшая, но для него, приговорившего весь свет к высшей мере, это было чересчур. Он схватился за сердце и медленно опустился на пол. В очках отразился лазерный танец. Жуня пошла дальше уже спокойнее, хотя временами взбрыкивала ногой.