Текст книги "Отчуждение"
Автор книги: Анатолий Андреев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Раздел 8. Возвращение на круги своя. Круг первый: до боли знакомые грабли
Мне трудно было отказаться от выстраданного образа матери. Но после общения с отцом на дно души камнем упало нехорошее слово. Бульк. И затаилось, затянутое многолетним илом.
К сожалению, у меня появился повод вспомнить об этом слове-впечатлении со злорадным удовольствием – много лет спустя, когда я сам был уже не только строгим сыном, но и нестрогим, безалаберным отцом.
Я был счастлив в ту пору своего великодушного отцовства.
Несколько смущало то обстоятельство, что я слишком часто возвращался к этой мысли, фиксируя ощущения, которые позволяли мне решительно противоречить какому-то ироническому зародышу, обитавшему в чуланчике на самой окраине моей безбрежной души: «Да, да, я счастлив». Пауза. «Разве нет?»
Зародыш молчал, и даже, мнилось, уменьшался в размерах. Но он существовал – и это предательское наличие неизвестно чего где-то там я ощущал как ложку дегтя в бочке меда. Просто физически ощущал вкусовыми рецепторами: роскошный горьковатый букет меда опреснялся какой-то вязкой пластилиновой примесью.
А ведь вопреки ухмылкам гадкого зародыша все складывалось как нельзя лучше. Мне было тридцать три года, я был счастливо женат на женщине красивой и покладистой, родившей мне замечательного сына Федора. Я занимался любимым делом, теорией искусства (теория искусства – это отчуждение от искусства), и нелюбимыми подработками – от этого никуда не денешься; меня уважали и ценили. Что еще?
Я был здоров, неглуп и, кажется, обаятелен. Чего ж вам больше? Недавно познакомился с Лорой, и у нас вспыхнул красивый роман.
Я не был чемпионом, но не был и аутсайдером. У меня не было оснований жаловаться на судьбу.
Кое-что мне в моей жизни не нравилось, разумеется, как же без этого. Например, мне не нравилось имя моей жены: Леда. Леда Артемовна. Оно казалось мне искусственным и созданным не для нее. Несколько нелепым. Претенциозным. Поэтому я его очеловечивал, как мог. Чаще всего называл ее Люсей. Моей тещеньке чуть бы побольше вкуса. Ей, видите ли, не нравилось имя моего сына. Федор, сын Леды. Конечно, в этом есть что-то комическое. А кто виноват? Надо было подобрать для единственной дочери достойное имя.
Мне не нравилось обращение Леды ко мне: муженька. «Что хочет мой муженька на обед?» Какая-то семейная нечуткость к слову, отсюда – фальшивые интонации, имена, жесты. Готовила же она замечательно. Без фальши.
Мне не нравились стильные усики шефа, Питера Виленовича Шемаханова, решившего, что он эстет, поскольку занимается эстетикой. Узенькие, тонкие, подбритые стрелочки над полноватыми то ли глупо, то ли капризно выпученными губами. Черненькие, возможно, в жирном бриолине, словно вытканные шелком по серому полотну. В них было что-то несомненно тараканье, вызывающее брезгливую фобию. Это было тем более странно, ибо шеф был человеком скорее приличным. Своими повадками он напоминал вальяжного лебедя, глупого и безобидного.
Но то, что мне не нравилось, было пустяками. Из разряда мелочи жизни.
Гром грянул тогда, когда моя Леда ушла к вдовцу Шемаханову, к этим претенциозным напомаженным усикам. Ушла по совершенно смехотворной причине: он открыл ей глаза на мой роман с Лорой (которому, между нами, завидовал; он встретил нас однажды в обстоятельствах недвусмысленно интимных, и с тех пор подмигивал мне, как доктор больному, невольно посвященный в личные проблемы пациента).
Уход Леды практически реабилитировал моего отца в моих глазах.
Несколько лет я общался с другим, вновь обретенным отцом, а потом папу вторично атаковал рак. Он позвонил мне и сказал, что желает поговорить со мной откровенно. Хотя куда уже откровеннее того, что он мне излагал дважды в разных версиях. Разве что он опять решил изменить показания.
Но разговор наш не состоялся. Пока я рассуждал о странностях, и даже превратностях любви, папа скончался. Скоропостижно, как говорят в таких случаях. Неожиданно. Мир праху его.
Это было очень не вовремя, и я даже несколько на него обиделся, потому что впервые в жизни потребность поговорить с ним откровенно испытал я.
Вслед за папой не стало и деда (мир и его праху).
Результат их ухода оказался парадоксальным: во мне с энергией вулкана проснулась любовь к жизни. Я бы сказал так: их уход не был напрасным. Как философ я получал большое удовольствие от внутренней логики, которая управляла моей жизнью. Как сын испытывал чувства противоречивые. Как внук был подавлен: любил-то меня, в сущности, один дед, просто и незамысловато. Как муж…
Я не был больше мужем. Как отец…
Мне только предстояло стать отцом, хотя родителем я был уже давно. Понятие «отец» было чужим для меня, никак ко мне не прирастало.
Раздел 9. Круг второй: любовь к жизни
Одно из самых глубоких и неприятных разочарований – разочарование в том, что не в чем, собственно, разочаровываться.
Нельзя сказать, что я разочаровался в любви. Напротив, с годами я любил все нежнее и жаднее.
Проблема была в том, что я мог любить уже двух, а то и трех женщин сразу, одновременно, – искренне любить каждую по-своему. Нежно, трепетно и с большим удовольствием. При этом я легко переключался с одной на другую в течение секунд. Любовь, вопреки расхожим представлениям о ней, была для меня источником огромного наслаждения. Я не испытывал мучений, связанных с любовью. Каждое новое чувство чудесным образом не отменяло старую привязанность, но даже освежало ее. Мне не хотелось бросать одну ради другой. Вовсе нет.
Я, сколько ни прислушивался к себе, не находил фальши в своей философии любви. Напротив, я был именно честен в своем отношении к женщинам и любви.
Постепенно я понял, что подлинным и единственным источником любви к моим женщинам была любовь…
Хотел написать любовь к себе; нет, это было бы неточно. Эгоизм плохо совмещается с любовью, искусством дарить себя женщинам.
Была любовь к жизни.
Когда я понял это, произошло отчуждение от любви. Где же тут отчуждение, спросите вы, лениво перелистывая страницу?
Отчуждение в том, отвечу я, лениво фиксируя утомленную мысль, что я перестал искать единственную женщину. Единственной и неповторимой оказалась не женщина, как ошибочно считал мой отец (ах, не успел раскрыть ему глаза на это!), а любовь к жизни, оказалась моя жизнь; чем больше женщин было в моей жизни, тем уникальнее была моя жизнь. (Совсем уж истины ради, чтобы не брать грех на душу, отмечу дорогой мне нюанс. В каждой женщине я искал единственную и неповторимую – и находил! А если не находил, у меня не складывался роман.)
Признаваться в любви мне стало легко, переключаться с женщины на женщину – одно удовольствие; совесть моя была чиста, а ум не находил ничего недостойного или предосудительного в моем поведении. Я никого не убивал и не хотел убить. Я наслаждался своей нормальностью.
Одно из двух: либо я был монстр, либо большими дураками были те, кто считал меня монстром (например, Юпитер Шемаханов); если бы я открыл им хотя бы часть своих секретов, меня бы либо испепелили, либо упекли за решетку дома скорби, не сомневаюсь.
И этот период сладчайшего отчуждения длился годами. Мгновение растянулось на годы и годы – я испытал нечто похожее на отчуждение от времени. В результате я стал испытывать проблемы с определением собственного возраста. Я был втайне от других до неприличия молод.
Иными словами, произошло отчуждение и от возраста. Именно в этот момент, когда я, сорокалетний, считал, что мне все еще двадцать с хвостиком, позвонил папа и тактично напомнил, что человек смертен. Про мир его праху, я уже, кажется, говорил. Не буду повторяться, чтобы не показаться сентиментальным. К тому же повторения в романе недопустимы. Круги допустимы (на круги своя – в разочаровании всегда присутствует элемент новизны, круг как бы разрывается и превращается в спираль, уходящую то ли в глубь веков, то ли в высь будущего), а повторения – ни в коем случае, ибо это способ отчуждения от художественности.
Кстати, первая буква имени Соломон всегда напоминала мне с намерением разомкнутый круг.
Раздел 10. Круг третий: Мау
Мау я увидел на похоронах отца. Признаться, я был в неведении относительно того, кого же она считает своим отцом. Кто для нее умер: отец или чужой человек? С одной стороны, узнать, что скончался не ее папа, просто хороший дядя, было бы для нее приятной вестью; а с другой стороны (я всегда мыслил ответственно, то есть диалектически, рассматривая вещи всесторонне), есть ли у нее настоящий папа? Лишать людей иллюзий, не говоря уже о том, чтобы организовывать утрату близких и родных, было для меня давно пройденным этапом. Ситуация была деликатной.
– Привет, Мау, – сказал я, глядя на поразительно свежую, спокойно прекрасную женщину, выделявшуюся в темной толпе своим светлым платьем. – Привет, сестра.
– Здравствуй, Вадим. Как я рада тебя видеть. Думаю о тебе каждый день. Но ты ведь мне не брат. Умер твой отец, а не мой. Разве ты не знаешь об этом?
– Знаю.
– Но ты не хотел говорить мне об этом… Понятно. Оберегал меня. Значит, тоже думал обо мне каждый день. Мне обо всем рассказала мама.
– А мне отец.
– Прими мои соболезнования.
– Спасибо.
– И я… Я тоже принимаю соболезнования. Он меня очень любил, да-да. И я его тоже любила. Это и моя потеря.
Мы обнялись. И я почувствовал, как бьется ее сердце. От нее исходил гармонирующий с ее обликом аромат: пахло незнакомыми мне, волнующими душу духами, в которые я тут же влюбился, отдав должное ее вкусу. Духи были легкими, дразнящими обоняние богатыми роскошными оттенками (то есть слегка «тяжеленькими») и не приторными. Чего ж вам больше?
– Ты замужем, Мау?
– Я была замужем. Долгое время жила за границей.
– А сейчас?
– Опять собираюсь замуж.
– За француза?
– Бери выше: за русского. Они сегодня богаче французов.
– За кого же? Я знаю многих русских.
– Как ни странно, ты его действительно знаешь. За того господина, с которым ты меня познакомил когда-то. Он до сих пор от меня без ума.
– Печень? Ты будешь мадам Печень? Мау, с ума сойти!
– Никогда. У меня неразменная фамилия Локоток, фамилия первого мужа матери.
– Это и моя фамилия…
– А как поживает Лора? – Мау оставила мои тихие слова без внимания.
– Она тоже по второму кругу замужем.
– Не за тобой ли?
– Мау, посмотри на меня: похож я на мужа вообще и на мужа очаровательной Лоры в частности?
– Ты очень даже годишься в мужья. Не надо из-за ложной гордости преуменьшать свои достоинства. Я всегда жалела, что ты мой брат.
Я просто обомлел. И это та самая глупая девчонка, у которой был высокий бюст и прелестный зад? Где они, кстати? Только теперь я понял, в чем еще изменилась моя подруга. Она похудела («На двенадцать килограммов», – с удовольствием прокомментировала Мау.) Нет, не так. Здесь надо говорить не о весовой характеристике, а об изменении облика. Дело не в том, что она сбросила двенадцать килограммов; она стала другой. Тоньше, интереснее.
– Значит, у тебя с Лорой не сложилось…
– Не срослось.
– Это редкая женщина, я многому у нее научилась.
– За Лору тебе отдельное спасибо. Она оказалась хорошим человеком.
– Теперь ты знаешь, кто такой хороший человек?
Она помнила и это. Что ж, в пору первой молодости я со многими с удовольствием делился своими философскими изысканиями. Особенно с теми, кто приглянулся мне своим бюстом или задом.
– Знаю. Но об этом как-нибудь потом.
Я действительно вывел формулу хорошего человека: это тот, кто признает «принцип русского хомячка», однако из чувства достоинства старается всеми силами опровергать этот принцип (посмеиваясь при этом над собой); к тому же он всегда говорит: мне, пожалуйста, «один кофе» и «одну булочку», понимая, что от него ждут «одно кофе» или, на худой конец, – «один булочка». Хороший человек – это плохой способ добиваться в жизни успеха.
Решив одну, я нажил себе другую проблему: я не знал, может ли хороший человек быть хорошим мужем? Или, по крайней мере, хорошим отцом?
Сентябрьское солнце ярким раскаленным уголечком, словно выскользнувшим из натруженных ладоней Всевышнего, мягко оседало в пепельно-серую муть. Папа ушел в мир иной. Однако в душе моей зарождалось и восходило новое маленькое светило: я чувствовал, что за мной, справа, на полшага позади меня, с той стороны, где заходило солнце, тихо следовала женщина, одно присутствие которой как-то меняло мою жизнь. Стоило мне повернуть голову – и я ловил внимательный взгляд серых глаз. Это мешало мне сосредоточиться на горе.
На похоронах отца я познакомился со своей тетей Жанной (той, которая чуть не стала Екатериной Великой); я не видел ее никогда прежде.
– Бедный мальчик, – сказала она, едва взглянув на меня, своего племянника. – Тебе достался непутевый отец.
Я решил, что не увижу тетю Жанну до ближайших семейных похорон. Я был бы вовсе не против, чтобы собрались мало знакомые друг с другом люди, то бишь близкий родственный круг, по поводу ее собственной кончины.
Как ни странно, в кругу родственников встретил я и Леду.
– Это же все таки был дедушка нашего сына, – сказала она в ответ на мой удивленный взгляд. Вежливость и ритуальность всегда были ее сильными сторонами. По этой части ее было невозможно в чем-либо упрекнуть.
– Ну, как ты? – вежливо поинтересовалась она в ответ на мое молчание.
Я пожал плечами. Что можно было ответить на такой глобальный вопрос?
– А как Федор? – полюбопытствовал я, вспомнив, что связывало меня с этой женщиной.
– Он дружит с девочкой, – сказала Леда.
Я воспринял это как упрек в мой адрес. И решил не остаться в долгу.
– Привет Шемаханову, – спрятал я жальце в фантик вежливости. – Кстати, скажи своему лебедю, чтобы сбрил злодейские усики. Доброты добавляет борода: это последние изыскания психологов. Запомни: борода, а не пробритая жиденькая бороденка. Проследи за этим.
Воспитанная моей бывшей тещей Леда вежливо, но в то же время осуждающе, промолчала: ситуация, по ее мнению, не располагала к обмену любезностями.
Куда приличнее было демонстративное отчуждение.
Раздел 11. Сбился с круга, или Третье причастие
После встречи с Мау со мной что-то произошло. Настало время третьего причастия.
Однажды я увидел девушку, свернувшую за угол, – и мне показалось, что она смутно напомнила мне образ той, которую я искал всю жизнь. Мне даже показалось, что я узнал ее. Я даже поймал себя на желании броситься за ней(!).
Выходит, я все же искал одну-единственную и неповторимую?..
Ну, что я должен ответить себе, надоевшему мне до умопомрачения?
«Не знаю я, не знаю. Понял? Пошел к черту», – ответил я самому себе как чужому. Как Соло – Мону.
Чужой во мне поднял воротник макинтоша и, зябко поеживаясь, ушел в себя. А мне стало не по себе. Мог бы обидеться как-нибудь по-человечески, плюнуть мне в душу, что ли, пнуть ногой в самое больное место: чужой-то ведь не чужой, он знает все мои слабые и уязвимые места. Гадина какая-то в макинтоше, и больше ничего.
Молчит.
Ну, и черт с тобой.
«Подожди-ка секундочку», – произнес вдруг чужой, не показывая лица из-за макинтоша. «Что же это ты молчишь: если ты искал одну-единственную, то ты ее не нашел. Верно? Ты потерпел поражение. А если не искал, то, судя по всему, зря потратил время. Угадываешь очертания разбитого корыта?»
«Лучше бы ты молчал».
«Так я и молчал, в твоих же интересах. И не надо меня доставать, а то еще скажу что-нибудь этакое… Спать перестанешь».
«Ты мне угрожаешь?»
«Дай подумать… Пожалуй, угрожаю. Но в твоих же интересах».
«А почему ты кутаешься в макинтош? Что за мода такая? Шпионишь?»
«Как тебе сказать… Не даю себя опознать. В твоих же интересах».
«Так ты, я посмотрю, просто мой лучший друг».
«Пожалуй, точнее было бы сказать – честный, порядочный и принципиальный враг. С таким дружить – одно удовольствие».
«Ага. Ну, здорово, приятель. Извини, что черта тебе влепил».
«Бывает. Я уже привык».
«Разговор, я надеюсь, конфиденциальный, так сказать, с глазу на глаз?»
«О чем речь. Могила. Ты, это, на Мау обрати внимание…»
«К чему ты клонишь, приятель?»
«Обрати, обрати. Не пожалеешь».
«Ну, если ты так настаиваешь…»
«Я не настаиваю; я советую».
«Да я и сам того же мнения».
«Я знаю. Потому и советую. Только ставки в этой игре весьма серьезны…»
«Вот здесь ты можешь замолчать? В моих же интересах?»
Макинтош сник и скукожился, словно из него вынули душу.
В тот же вечер я позвонил Мау и сказал:
– Сара, как ты посмотришь на то, что некто Соломон пригласит тебя на свидание?
– В Гефсиманский сад?
– Пожалуй. Подальше от людских глаз.
– Я буду с нетерпением ждать свидания.
«Неужели отчуждение закончено?» – думал я, забыв, что первое, чем пренебрегают счастливые люди, – это диалектика.
Раздел 12. Круг четвертый: ищите женщину
Губы ее оказались мягкими и чуткими, грудь убаюкала меня (вкус ее с того, первого, поцелуя не изменился). Слабый запах духов окончательно заморочил мне голову, и я потерял ориентацию в пространстве и времени.
Но идти в мою квартиру Мау отказалась наотрез. Остановилась, будто перед непреодолимым препятствием, – и ни в какую.
– Не пойду.
– Сара, почему?
– Не пойду. Не могу. Не спрашивай.
И она не врала, не кокетничала – вот что было особенно худо. Универсальный, сотни раз проверенный и объяснявший мне все на свете принцип русского хомячка здесь волшебно не срабатывал, в этом случае было что-то другое, и я, совершенно сбитый с толку, целомудренно проводил ее домой, удивляясь собственному смирению.
Уже около ее подъезда меня осенило: она не хочет быть очередной моей женщиной, не хочет, чтобы у нас с ней было как у всех. Ей важно почувствовать, что для меня именно на ней свет сходится клином.
А ведь это эгоизм, мадам. Я все же разглядел торчащие ушки небольшого, на первый взгляд, хомячка, и мне стало легче.
Терпеть не могу людей, в особенности женщин, которые жертвуют своим удовольствием, опасаясь «мук совести». Эта условная добродетель доводит меня до холодного бешенства, и я дотошно вывожу мелких людей на чистую воду, то есть редуцирую количество мотивировок до джентльменского набора «хомячка», до одной-единственной первопричины, чем и ограничиваю роскошь человеческого общения с «маленькими людьми». Мау не врала мне, и я зауважал ее за простой и честный инстинкт. Ее нежелание называть причину интереса ко мне (отказ сразу лечь со мной в постель – это показатель явного интереса) даже самой себе говорило о том, что она относится ко мне серьезно, бережно; иными словами, думая обо мне, она думает не только о себе, но и обо мне, как ни странно. Она замечает меня, принимает к сведению. Мне это польстило (ау, Хомячок, как дела, приятель? Береги себя).
Хомячок давно перессорил меня с женщинами или, если угодно, способствовал моему отчуждению от женщин. Сближаешься с ними тогда, когда общаешься с одной из них – и потому неизбежно идеализируешь Ее (это происходит в безмятежной юности; кстати, почему юность называют мятежной? она мятежна по пустякам; по существу же она именно безмятежна). Тогда твоя женщина кажется неповторимой и уникальной – ни на кого не похожей, заслоняющей целый мир. Женщины – это и есть Она. Ежели умному мужчине дано познать много женщин (а если он умный – то дано), в каждой из них он начинает видеть их общие, родовые черты, перестает различать оттенки, они все, словно китаянки, становятся на одно лицо; и в один прекрасный момент несчастный мужчина ловит себя на том, что побаивается этого племени. Каторга умного мужчины – универсальным нивелировать уникальное – не проходит бесследно. Не многим дано сохранить свежесть чувств и по-прежнему трепетать от уникального: духи, форма груди, нежность губ – да все уникально, все. Даже лицо. Любовь умного – это испанский сапожок Соломона. Это и стало моим третьим причастием: ум не помешал мне полюбить Мау.
Кстати, по поводу уникального. Умный мужчина с удовольствием индивидуализирует свою женщину, искусно вуалируя общее, отодвигая на второй план родовые черты. Не переставая быть женщиной вообще, она становится твоей женщиной. Этот простой, на первый взгляд, фокус требует великого умения. В случае с Мау…
Ничего невозможно скрыть от всевидящего ока читателя – с одной стороны, представителя армии читателей, а с другой – твоего, ни на кого не похожего. Отдельного. Делюсь со своим, достойным уважения, читателем интимной информацией. У Мау была родинка в месте настолько пикантном, что любоваться ею можно было часами. Где?
Там, где нежная складочка, обозначавшая низ круглой попки-бабочки, кокетливо убегает, ведя за собой горячий взгляд, в дивное ущелье, райскую долину, давно известную читателям всего мира исключительно по метафорам. Родинка напоминала маленькое сердечко или ракушечку, или, если угодно, то место, куда стремилась сладкая складочка. Когда я хотел мою Мау (а я хотел ее всегда), то урчал, зарываясь в ее волосы, и требовал показать раковину родинки. Я почему-то называл это «полакомиться устрицами».
За это Мау называла меня сердцеедом. Я ее за это обожал.
Почему же с течением времени начинаешь побаиваться женщин, если понимаешь их лучше, нежели они сами понимают себя?
Ответ, конечно же, знает Хомячок. Женщины, как ни странно, гораздо больше, нежели мужчины, регулируют свое поведение интеллектом (не умом, спешу заметить). И при этом склонны к истерике – то есть к такому поведению, когда эмоции бьют через край. Кажется, что они себя уже не контролируют, их уже хочется пожалеть.
Но сначала следует пожалеть себя. Иррационально добиваться рационально поставленных целей – это же натуральный Хеллоуин, только у идиота подобная стратегия может вызвать уважение. Нельзя ведь уважать того, кто тебя же и пожирает. Тут уместно какое-то иное чувство. Умный начинает тревожно трепетать. Ледяной интеллект как основа глупого поведения – вот то, что отчуждает от женщин. Ты все время в лапах хищниц; к ним тянет, конечно (куда ж без этого, верно, Хомячок?), за ними хочется ухаживать, но что-то подсказывает, что ты им более необходим, чем они тебе (хотя они ведут себя так, будто все наоборот).
Я боялся, что Мау все испортит, окажется заурядной хищницей, но она оказалась на высоте. Она не скрывала свой интеллект, не делала вид, что его не существует, но при этом не кичилась им, а ждала от меня, носителя разумного начала, какой-то высшей мудрости. За жалкий интеллект, расчет и прагматизм ее хотелось растерзать, конечно; но она не скрывала своей общеженской сущности, и чувство, которое влекло к ней, сладко раздирало меня на части: я с удовольствием прощал ей то, что она женщина, укоряя себя за то, что я мужчина.
Боюсь, каким-то верхним чутьем она усекала природу моих терзаний и ласково удерживала меня на тропинке, ведущей к Голгофе, легонько при этом подталкивая вперед холеным пальчиком, который иногда (и все чаще) казался мне дулом изящного дамского браунинга. Формально выбор всегда оставался за мной (о, эта тонкая стратегия великодушных рабовладельцев!), за что иной раз мне хотелось ее убить.
И любил я ее именно за это все больше и больше.
– Я не позволю тебе выйти замуж за Вадима-Сатану, – решительно говорил я в минуты слабости, раздавленный любовью. – Я люблю тебя.
Она перебирала мои волосы и молчала. Из ее молчания красноречиво следовало: во-первых, если и выходить второй раз замуж, то за того Вадима, у которого денег гораздо больше, чем ума; во всяком случае, ум или деньги мужа – большая проблема, с точки зрения порядочной женщины (не понимающей, кстати, зачем дан ум, ежели он не приносит денег; как можно умудриться сотворить такой выбор: ум или деньги? – на это только глупые мужчины способны); во-вторых, что ты мне можешь дать – скажем прямо, гарантировать? А?
Здесь ее молчание красноречиво прерывалось, и я начинал нервничать. Именно в этот момент она произносила тихо и убедительно, развеивая все мои сомнения и навевая на душу жуткий мрак:
– Я тебя тоже люблю.
Ну, как не убить после этого бедную женщину, которую любишь?
Разве по-своему она была не права? Права, в том-то все и дело. Если бы она так не считала, если бы она не молчала в «этом смысле», я бы первый ее перестал уважать (а Хомячок бы первый меня поддержал); я злился на нее по другой причине – по той причине, что она, как и всякая женщина, видела выбор там, где его не было для меня, умного мужчины. Разве деньги можно предпочесть уму, а, Соломон (здесь я уже обращаюсь не к Хомячку, заметьте, а к моему умному предку)? Почему я должен всем доказывать, что ум тоже чего-то стоит? А? Бьюсь об заклад своим романом, что Суламифь не была первой женщиной, так раздражающей умного мужчину. Это началось еще до того, как Господь сотворил Еву. Разве нет, Соло?
Мау, тонкая натура, оценивала меня вот по какой позиции: сумею ли я так разукрасить райскими впечатлениями ее жизнь, чтобы это стоило больших денег? Смогу ли я сделать так, чтобы без денег было интереснее, чем с деньгами? Ведь во мне и только во мне есть то, что ни за какие деньги не купишь. А вдруг смогу?..
Тогда игра стоила свеч, а ум – денег.
И по-другому она «думать» не могла: иначе она перестала бы быть женщиной. И я злился на весь свет, понимая, что злиться не на кого: она права потому, что она женщина; злился на себя – из-за того, что был по-мужски прав, что не мог отказаться от Мау; злился на Мау – за то, что она не могла хоть немножко вникнуть в проблемы мужчины. Все это было забавно и смешно – и злило меня еще больше. И совсем уже добивало меня то, что она необидно смеялась, видя, как я злюсь по какой-то странной причине. Я и сам себе порой напоминал молодого пса, утомленного и раздраженного погоней за собственным хвостом – реально виляющим фантомом в дюйме от чуткого носа. В этом и проявлялось мое высшее достоинство: я понимал, что в этой ситуации стоит улыбнуться. Никто ни в чем не виноват. Так устроен свет, старина. Кому об этом знать как не тебе, тоже Соло?
И, улыбаясь, я любил Мау и не мог отказаться от нее: это было бы отчуждением от жизни. С точки зрения философа – глупость величайшая, к тому же унизительная.
Простая женщина задала мне, Соломону, загадку, над которой я бился теми днями и ночами, когда она оставляла меня и уходила к Вадиму-Сатане, своему жениху (интересно, что он думал о ее родинке?).
Она поступала умно.
А я?
Если мои муки и были формой отчуждения, то от чего, интересно?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.