Текст книги "Капитан Трафальгар"
Автор книги: Андре Лори
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Глава XVII. Циклон
Мое спокойствие, по-видимому, поразило окружающих. Они молча переглянулись, не зная, как быть. У всех невольно напрашивался вопрос: не таится ли в моей просьбе или, вернее, требовании, какая-нибудь коварная мысль? Они, видимо, опасались этого, и Брайс выразил это опасение вслух.
– Ровно ничего! – отвечал я. – Можете быть спокойны: ничего, кроме вполне естественного желания обнять своих друзей, быть может, в последний раз, так как весьма возможно, что каждого из нас ожидает сегодня гибель и смерть в случае, если наше судно пойдет ко дну. Кроме того, вполне резонно, мне кажется, пользоваться во время бури советами и указаниями лучших и более опытных моряков, чем я.
Этот аргумент подействовал. Тем не менее, я очень сомневался, что Вик-Любен согласился бы, если бы, как раз в это время, точно в подтверждение моих слов и моего предсказания, которое, в сущности, было не моим, а предсказанием барометра, – все небо на востоке заволокло черной тучей. Самый океан начинал уже принимать свинцово-серый оттенок, а воздух как будто разрежался, и становилось трудно дышать.
Кровь у всех нас приливала к вискам. Наступил полнейший штиль: паруса беспомощно повисли и полоскались в воздухе при малейшем движении боковой качки.
Вдруг что-то вроде заунывного воя донеслось из-за горизонта с восточной стороны. Затем налетел шквал, подхватил «Эврику» и погнал ее, как соломинку, вперед по волнам. Огромные волны громоздились одна на другую и точно по волшебству вырастали из моря. После этого вдруг наступила мертвая тишина, а черное пятно на горизонте росло и заполняло все небо.
– Ну, вот, – проговорил я, – вы сами видите, что это не шутка. Я готов командовать, но только если вы откроете мне двери кают-компании… Если же нет, то делайте как знаете, я пальцем не шевельну для спасения «Эврики»!
В тот же момент пять человек с Вик-Любеном во главе бросились к входу лестницы, ведущей в кают-компанию, и отдернули закрывавшие ее брезенты; вход был открыт.
Между тем я, со своей стороны, не теряя ни минуты времени, крикнул спокойным, звонким голосом:
– Все наверх!.. Долой брам-стенги и бом-брам-стенги! Убирай марсель и фок-марсель! Убирай все!..
Раздался пронзительный свисток Брайса.
Матросы устремились на ванты. Опасность была так велика, так очевидна и так живо чувствовалась всеми, что работа закипела с какой-то лихорадочной поспешностью. В четверть часа все паруса были убраны, верхние мачты сняты, палуба прибрана. Тогда ветер, только дожидавшийся разрешения, стал завывать со свистом и стоном.
Но мне пока нечего было делать, и я поспешил в кают-компанию.
– Вы недолго пробудете там, господин Жордас? – спросил меня Брайс, видимо, очень встревоженный.
– Нет! нет! Десять минут, не более – и я вернусь! – поспешно отвечал я, не помня себя от нетерпения скорее увидеть своих дорогих. Какое теперь мне было дело до урагана? Он мог свирепствовать сколько ему угодно!..
Войдя в кают-компанию, я застал там Клерсину; она сидела и вязала чулок. Флоримон сидел у ее ног и забавлялся чем-то. Увидев меня, оба они вскрикнули от радости, и мальчик, бросив все, кинулся ко мне… Едва успел я обнять и расцеловать бедного ребенка, сильно похудевшего и ослабевшего вследствие столь продолжительного заключения, как он вырвался от меня и побежал в капитанскую каюту заявить о моем приходе.
Розетта тотчас же появилась на пороге и остановилась, как бы не решаясь идти далее.
Как могу я выразить то чувство беспредельной радости и восторга, охватившее меня при виде ее после столь продолжительной разлуки? Она тоже заметно исхудала и казалась грустной и озабоченной, но и теперь была так же прекрасна, так же спокойна и мужественна, как всегда. Она с улыбкой протянула мне руку и тотчас провела меня в комнату капитана. Мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы сразу понять, что его дни сочтены. Собственно говоря, было чудом, что он остался жив до настоящего момента! Надо было обладать его железным здоровьем, его удивительной духовной мощью, силой воли и энергией, чтобы перенести все эти страшные удары, обрушившиеся на него за это время. Все-таки за эти три-четыре недели и в нем произошла до того разительная перемена, что его трудно было узнать. Он лежал в постели ужасно исхудалый, осунувшийся, со страшно ввалившимися глазами, неподвижный и безмолвный. Казалось, жили только его глаза, громадные, черные, говорящие, ясные и блестящие, как у молодого здорового человека.
Розетта объяснила мне, что пули, ранившие его в обе ноги, причинили ему страшные раны, требовавшие самого умелого ухода и самого заботливого лечения, а, может быть, даже и немедленной ампутации обеих ног. Между тем приходилось довольствоваться только ежедневным промыванием их вином и свежими перевязками!
Командир, по-видимому, был весьма обрадован, увидев меня, но не имел силы ответить на мои объятия.
При виде его другая мучительная забота охватила меня.
– А мой отец? – воскликнул я. – Что с ним?..
Розетта и Клерсина в недоумении переглянулись, затем сообщили мне, что не видели его с самого дня, последовавшего за бунтом, что он никогда не помещался вместе с ними и, вероятно, содержался где-нибудь между палубами или в каком-либо другом месте. Его приносили сюда на какие-нибудь несколько минут на другой день после бунта, показали Клерсину, командира и его детей, чтобы он мог засвидетельствовать, что все они живы, как я требовал этого. Затем бесчеловечные тюремщики снова унесли его, и с того времени обитатели кают-компании ничего не слыхали о нем и не видели его.
Итак, одна из моих надежд обманула меня. Я так мечтал обнять и поцеловать отца, а вместо этого не только не видал его и не узнал, как с ним обходятся и где он помещается, но даже не знал, жив ли он еще или скончался от своих ран. Я дал себе слово потребовать относительно этого самых подробных разъяснений у экипажа, как только выпадет возможность. Теперь же мне надо было собрать кое-какие подробности относительно того, что произошло в течение этих трех недель.
Розетта сообщила мне их в нескольких словах. Когда кучка матросов под командой Вик-Любена выстрелила по ним, одна пуля пробила ей платье и юбки, но, к счастью, не коснулась ее. Дело в том, что в тот момент, когда раздался выстрел, корма судна приподнялась благодаря носовой качке, пуля пролетела слишком низко и ранила командира только в ноги. Не будь этого, он, наверное, был бы убит наповал. Я же, находившийся в это время приблизительно на середине палубы, был менее счастлив. Клерсина осталась совершенно невредима, и Флоримон так же, так как он в то время бегал на носовой палубе вместе со своим другом шевалье де ла Коломбом. Увидев, что матросы вновь заряжают свои ружья, – в то время процедура заряжания ружья требовала по меньшей мере около трех минут, – Розетта вместе с Клерсиной поспешила схватить кресло командира и с отчаянным усилием, подгибаясь под своей ношей, дотащила его до спуска с лестницы. Как раз в этот момент прибежал сюда и перепуганный Флоримон. Не дав себе времени спустить больного с лестницы, они захлопнули за собой дверь, заложили ее и затем уже, снова собравшись с силами, внесли его сперва в кают-компанию, забаррикадировали чем попало дверь и, наконец, войдя в капитанскую каюту, заперлись там.
Этому присутствию духа и находчивости они обе обязаны своей жизнью. Бунтовщики не без труда взломали дверь кают-компании, но, снова очутившись перед второй забаррикадированной дверью, не захотели возиться с ней, отложив эту работу до следующего дня, а принялись за бутылки и яства, находившиеся в буфетной.
В продолжение целой ночи они не переставая горланили песни, кричали, ругались и ссорились, готовили грог и распивали его чашу за чашей. Затем одни улеглись спать в открытых пустых каютах, другие – прямо на полу в общей зале. Но на дверь капитанской каюты они лишь делали безуспешные покушения, то ударяли ногами, и то без особого усилия, то говорили, что надо бы принести топоры и высадить эту дверь, но слова эти оставались словами и почти тотчас же забывались.
Брайс и Вик-Любен, озабоченные судьбой судна, хлопотали на палубе, тем более что погода сильно испортилась и ветер дул неистово; они пока не думали о своих пленных, тем более, что отлично знали, что им нечего опасаться старого параличного больного, двух женщин и ребенка. Кроме того, за момент до начала бунта, в то время, как все были наверху, бунтовщики позаботились отобрать все оружие, какое мы имели обыкновенно под рукой, каждый в своей каюте. Поэтому, когда Клерсина и Розетта хватились наших ружей и пистолетов, то не нашли ничего.
Длинные часы этой мучительной трагической ночи прошли в томительной тревоге: Розетта и Клерсина ежеминутно ожидали, что вот-вот распахнется дверь и эта пьяная толпа, эти страшные люди ворвутся в их комнату и учинят какое-нибудь страшное дело. Меня они считали убитым, моего отца – также. У них даже не было ничего под рукой, чтобы перевязать раны несчастного командира, который молча переносил страдания, не издавая стона. Кроме того, им приходилось почти всю ночь возиться с маленьким Флоримоном, перепуганным всем, что он видел и слышал, криками, бранью, руганью и пьяными песнями матросов в общей зале кают-компании, от которой их отделяла только тоненькая деревянная перегородка… Одно время Розетта и Клерсина думали, что им суждено умереть голодной смертью, если только их смерть не окажется еще более ужасной, и в безмолвном, тупом отчаянии ждали развязки этой ужасной драмы… Вдруг они услышали голос моего отца, говорившего с ними через дверь, и это сразу воскресило в их сердцах надежду на лучший исход. Он объявил им о моем договоре с бунтовщиками и просил открыть ему дверь, чтобы он мог засвидетельствовать то, что все они живы.
И вот, когда несшие носилки отца люди только что успели спуститься с ним вниз, Розетта и Клерсина стали просить, чтобы и его поместили вместе с ними в комендантской каюте, но Вик-Любен воспротивился этому, заявив, что такое условие не было внесено в число пунктов договора, а ему не было никакого расчета добавлять его. Согласно этому матросы унесли носилки, и с тех пор обитатели капитанской каюты уже не видали его и не имели о нем никаких вестей.
Точно также и относительно Белюша и обоих слуг они оставались в полном неведении с самого момента катастрофы; что сталось со злополучным шевалье Зопиром де ла Коломбом, также было неизвестно.
Личное впечатление Розетты было таково, что Вик-Любен не смел показаться в присутствии командира, что он избегал оказываться с ним лицом к лицу, так как Жан Корбиак по-прежнему внушал ему какой-то суеверный страх и невольный трепет, против которого он был бессилен. Как бы то ни было, но его до сих пор еще ни разу не видели здесь, хотя и слышали его голос. Брайс ежедневно лично приносил заключенным необходимую пищу и другие безусловно необходимые предметы через коридор, идущий между палубами. Он не был ни слишком груб, ни слишком жесток с заключенными; напротив, скорее даже старался казаться, насколько возможно, человечным при исполнении своих обязанностей тюремщика, но всякий раз упорно отказывался сообщать что-либо обо мне или моем отце.
Таким образом продолжалось это мрачное заключение, в продолжение которого состояние здоровья командира все время ухудшалось.
Сильный шум на палубе прервал нашу беседу. Я поспешил выбежать наверх, успев, однако, предупредить Розетту о сильной буре и предстоящей серьезной опасности.
Выбежав на палубу, я тотчас же осмотрел все, желая показать экипажу, что я отнюдь не намерен нарушить своего обещания и всеми силами готов содействовать спасению «Эврики».
Ураган свирепствовал с неистовым бешенством, рвал и ломал все, что мог. Только что им был сломан грот-марс-рей, который повис, запутавшись в снастях. Чрезвычайно высокие мачты «Эврики» гнулись под жестоким напором урагана, как гибкий тростник, и, казалось, готовы были сломаться каждую минуту. В то время люди еще не додумались до гениальной мысли отклонять их назад к корме с целью сделать более устойчивыми. Несмотря на то, что на «Эврике» не оставалось уже ни малейшего клочка паруса, нас несло с головокружительной быстротой, несло как щепку, увлекаемую бурным, стремительным потоком вниз по течению. Двое из наших людей были ранены сломавшимся и обрушившимся на палубу грот-марса-реем. Взобраться наверх и перерезать все поврежденные снасти было делом далеко не минутным и нелегким. Кроме того, пришлось спустить все эти снасти вниз, распутать там, где они зацепились за другие, не поврежденные, затем убрать все это с палубы, все обломки рей и обрывки снастей.
Эта трудная, утомительная работа, да еще при таком ужасном ветре, привела весь экипаж и Вик-Любена в самое дурное расположение духа, а потому я не счел удобным обращаться к ним со своими расспросами или потребовать свидания с отцом. Удвоенным старанием и самым деятельным наблюдением за судном я старался доказать всем им свое искреннее желание спасти «Эврику» и исполнить как можно добросовестнее свое обязательство.
Без сомнения, я немало способствовал тому, что судно уцелело и все мы не пошли ко дну, как этого почти ежеминутно можно было ожидать, так как даже теперь, проведя шестьдесят лет в море, я смело могу сказать, что второй такой бури не видал. Нет ни малейшего сомнения, что предоставленные самим себе Брайс и Вик-Любен никогда не могли бы справиться с ней. Ежеминутно судно получало страшные толчки; минутами нас неудержимо несло вперед, минутами мы делали скачки; в такое время руль должна была держать опытная, внимательная и чуткая рука. Громадные волны заливали палубу и, того и гляди, готовы были смыть кого-нибудь из людей.
Среди этого страшного потопа ежеминутно обрушивались на нас новые беды: то марсель переломится, как стекло, и, падая, убьет на месте матроса и ранит трех других, то сорвет еще рей и унесет прямо в море. Все снасти до того перепутались, что не было никакой возможности разобраться в них. Блоки, раскачиваясь над нашими головами, висели в воздухе, как дамокловы мечи или летучие палицы, готовые обрушиться на нас; тяжелые канаты поминутно падали нам на спину и на плечи; страшные ливни пронизывали нас до самых костей, не оставляя ни одной сухой нитки. Все огни были погашены, а ночь была такая черная, беспросветная, непроглядная, что этот давящий мрак казался осязаемым и наводил на всех какой-то суеверный ужас. Таково было наше положение в продолжение целых двенадцати часов. Добавьте к этому еще мучительную неизвестность относительно участи моего отца, неизбежную близкую смерть Жана Корбиака, серьезную опасность, грозившую бедной Розетте, и уже вполне сложившееся убеждение, что все мои старания, все усилия, вся эта напряженная борьба со стихией неизбежно должны были так или иначе кончиться гибелью и смертью. Минутами у меня появлялось впечатление, будто меня несет взбесившаяся лошадь, несет прямо в глубокую бездонную пропасть, а я лишь всаживаю ей шпоры в бока, чтобы скорей сорваться туда.
«К чему стараться? К чему так выбиваться из сил? – мысленно говорил я себе. – Не лучше ли прямо сейчас же всем пойти ко дну и унести с собой, по крайней мере, то утешительное сознание, что эти негодяи не воспользуются плодами своих преступлений и злодеяний!»
Раза два или три это искушение было настолько сильно, что я чуть было не поддался ему и не пустил руль по ветру, чуть было не принес «Эврику» в жертву жадным волнам, повсюду разверзавшим свои голодные, ненасытные пасти. Но каждый раз бессмертный луч слабой, бледной надежды удерживал меня от этого, и я вслед за тем говорил себе:
– Как знать? Подождем еще немного… Ведь это я всегда еще успею сделать!..
Безотлучное присутствие мое на палубе и сравнительно неплохие результаты моих распоряжений и приказаний имели, для меня, однако, тот благой эффект, что вселили в сердца экипажа убеждение, что все они обязаны мне жизнью, и потому никто из них не посмел оспаривать приобретенного мною права спускаться, когда пожелаю, в кают-компанию.
Пользуясь этим новым правом, время от времени я ходил вниз посмотреть, что там делается. Когда же ураган стал немного утихать, я стал там завтракать, ужинать и обедать вместе с Розеттой, Клерсиной и Флоримоном. После двух суток отчаянной борьбы с рассвирепевшей стихией циклон стал незаметно переходить в обычную, хотя и сильную, бурю, которая продолжалась еще двое суток.
Теперь грозная опасность миновала, но все мы были страшно истомлены и разбиты беспрерывной работой у насосов, качкой, отдыхом на четверть часа, поминутно прерываемым новыми тревогами…
Наконец, на пятые сутки поутру ветер стал слабеть под влиянием мелкого частого дождя, который, по-видимому, не обещал быть продолжительным. Почти немедленно, как будто этот дождь состоял из капель масла, море успокоилось. Правда, по нему все еще ходили огромные волны, но они были длинными, равными и качали нас еще час-другой на своих зыбких, но могучих хребтах. Затем и они стали мало-помалу утихать и наконец совершенно слились с гладью тихой поверхности вполне спокойного моря. На небе тут и там стали проглядывать между темными тучами клочки ясной голубой лазури; самые тучи стали как будто расходиться и расплываться, становясь менее темными. Циклон прошел.
Глава XVIII. Смерть Жана Корбиака
Спустившись около десяти часов утра в кают-компанию, я застал там Розетту и Клерсину изнемогающими от усталости; обе они всю ночь напролет ухаживали за своим дорогим больным. Страшная качка и толчки последних ночей окончательно сразили его, он умирал, и дочь его отлично сознавала это.
– Это – конец! – сказала она мне тихим шепотом, когда я показался на пороге кают-компании.
Затем девушка на минуту смолкла, стараясь совладать со своим горем. Она не плакала, не жаловалась, как другие женщины в таких случаях, только прекрасные глаза ее были полны невыразимой муки.
– Клерсина, – сказала она после минутного молчания, – поди, разбуди тихонько Флоримона, одень и приведи к отцу: он желает видеть нас всех около себя…
Бедная негритянка, подавляя душившие ее рыдания, пошла исполнить приказание.
– Он говорит?.. – спросил я Розетту.
– Да, в последний раз!
Мы осторожно вошли в комнату. Жан Корбиак приказал приподнять себя на подушках и, казалось, сидел, а не лежал на своей кровати. В лице его произошла уже страшная, роковая перемена. Того привычного огня, каким всегда горели его большие, выразительные, полные ума и энергии глаза, теперь уже не было. Кроме того, он казался теперь гораздо спокойнее, чем за все три последних дня. Быть может, у него уже просто не стало силы страдать. Я говорю, конечно, о его физических страданиях, так как нравственные его мучения не имели пределов. Он, который ни разу за всю свою жизнь не сдавался, который всегда отважно вступал в бой с людьми и стихиями, непобедимый воин и моряк, который один умел вести победоносную борьбу с всесильной тогда Англией и в продолжение целых четырнадцати лет отказывался признавать значение Ватерлоо, попал в руки презренного шпиона, отброса Луизианы!.. Томимый таким сознанием, он находился точно в тисках, как лев, пойманный в капкане, он одновременно был поражен и в своей гордости, и в своих детях, и состоянии, и жизни, принужденный видеть единственную дочь свою в зависимости от гнева или милости этого негодяя и сознавая, что увлекает за собой в бездну не только этих дорогих ему людей, на которых сосредоточились все его чувства, вся его нежность и любовь, и ту преданную, чудную женщину, которая всегда заменяла им мать, но еще и отца моего и меня!.. О, надо только представить себе эту страшную душевную пытку, надо понять ее так, как понимал ее я, близко узнав его за эти три недели печального безмолвия и заключения! Какой ужасный ряд страданий пережил этот человек!.. Сколько невыносимых унижений для такого героя, для его гордой, благородной души пришлось ему безропотно снести!.. Какая мука для его честного, благородного и великодушного сердца!.. Нет, право, Жан Корбиак слишком много страдал и слишком много испытал невыносимых мук, чтобы не приветствовать от души эту смерть, которая являлась для него желанной освободительницей. Как ни велико было мое горе при мысли потерять его, я не мог не сознать, что эта смерть являлась желанной гостьей.
– Нарцисс, – сказал он голосом слабым, но вполне отчетливым, – я сложил оружие!..
Ничто не в силах передать того чувства беспредельной боли и сожаления, какое овладело мной в тот момент, когда я услышал эти слова из уст непобедимого корсара. Я понимал, зная его, чего могло стоить такое признание для его гордости. Судорожное рыдание сдавило мне горло, и, будучи не в силах ничего ответить на это, я упал на колени у его кровати и страстно прижался губами к его руке, которую он протягивал мне.
– Я сложил оружие, – повторил Жан Корбиак, – но не хочу уйти из этой жизни, не попросив у всех вас прощения, мои бедные дети!
– Ах, папа, дорогой мой папа! – воскликнула Розетта. – Не говорите так! Мы все считаем за счастье и за честь разделить вашу участь, какова бы она ни была!.. Что значат беды и несчастья, если они обрушиваются на нас, когда мы подле вас!.. Скажите же ему, Нарцисс, повторите ему то, что вы говорили мне десятки раз, – что честь послужить под начальством Жана Корбиака выше всех других почестей и отличий!..
– Я знаю, что все вы любите меня, – проговорил умирающий растроганным голосом, – знаю ваши золотые сердца, знаю, сколько в них самоотверженной преданности и любви. Но дай мне договорить все, дочь моя, не мешай высказаться теперь… Я очень много думал и размышлял в беспросветную длинную ночь этих трех последних недель. Я думал, вспоминал, размышлял, обсуждал и взвешивал все свое прошлое и настоящее и, так как в течение всей своей жизни никогда не задумывался произносить там, где это было нужно, решительный приговор над другими, то произнес его теперь и над собой и хочу сообщить вам его… Я – великий преступник, дети мои… Да, я много грешил в своей жизни и гордостью, и корыстью, и жестокостью! В такой момент, как настоящий, когда человек стоит на краю могилы, он ясно видит все и может беспристрастно судить о своих поступках. Так вот, я порой часто украшал красивыми словами весьма низкие страсти… Вместо того, чтобы приобретать богатство трудом, я брал его насилием. Я считал, что мне все позволено, под предлогом, что я сражаюсь против врагов моей возлюбленной отчизны. Я презирал всякие договоры и считал себя одного полноправным судьей прав различных наций. Я попирал ногами все законы и, что еще хуже, лично пользовался ценою крови… Набрав среди разорения, гибели и смерти несметные богатства, я считал весьма простым и естественным завещать эти богатства моим детям… Но вот теперь вы сами видите, что из этого выходит! Я сражен! И кем сражен?.. Каким-то глиняным горшком, презренным мулатом, которого я не считал даже достойным быть последним солдатом в моем войске, которому я даровал жизнь по просьбе моей дочери шесть недель тому назад совершенно так же, как лет шесть тому назад дарил ей кукол и игрушки!.. Слеп тот, кто не понял бы этого урока и не сумел бы извлечь из него пользу для себя!.. Насилие всегда вызывает насилие, и таким путем нажитое богатство не идет впрок! Но что особенно ужасно и чего я никак не могу простить себе – так это того, что вы, не участвовавшие в грехе и преступлении, теперь вынуждены нести незаслуженное наказание… Если бы только Господу было угодно найти такое искупление, которым я мог бы снять с вас это наказание и навлечь его всецело на меня одного, как бы я был счастлив, с какой радостью я принял бы его!.. Но даже и этой радости я не заслуживаю своей прошлой жизнью – я недостоин ее!.. И вот я должен умереть, не зная, удастся ли вам спастись из этой пропасти, из этой страшной бездны, в которую я увлек вас за собой!
И старый корсар, будучи не в силах продолжать далее, замолчал на время. Две тяжелые слезы выкатились из его глаз и словно застыли на его ресницах, между тем как в глазах его снова вспыхнул прежний огонь. Немного погодя он продолжал уже более слабым голосом, так как силы его заметно истощались.
– Но все же я не хочу совершенно отчаиваться. Я знаю, вы оба такого закала, что сумеете устоять против самых сильных невзгод. Но дайте мне только предостеречь вас от тех качеств, которые вместе с тем составляют вашу силу. Особенно ты, Нарцисс – помни мой завет и берегись, чтобы твоя отвага и беззаветная смелость никогда не переходили в дерзость и самохвальство, а твое чувство справедливости не превращалось в беспощадную жестокость!.. Каюсь, когда было время, я сам не применял на деле этих советов, которые теперь преподаю тебе!.. О, если бы я раньше осознал, что человек не должен и не смеет присваивать себе права самому лично расплачиваться за свои обиды, то мы, быть может, не дошли бы до того положения, в каком находимся теперь, и, умирая, я мог бы унести с собой надежду, что вы обретете мирную пристань… Да, сын мой, если счастье вам выпадет на долю, то мои дети будут всецело обязаны этим тебе. И я счастлив, что могу сказать тебе это. Да, твоей энергии, твоему терпению, выдержанности и хладнокровию будут они обязаны этим, – и пусть они никогда не забывают этого!.. Прощай! Я завещаю их тебе, так как Жордаса, бедного моего друга, нет здесь, чтобы принять их из моих рук… Бедный Жордас! Скажи ему, если его увидишь, что последняя моя мысль была обращена к нему!.. Прощай, Розетта! Прощай, дитя мое… прости отца… Я вас люблю обоих и обоих благословляю!..
Он замолчал. Розетта страстно целовала его уже похолодевшие руки, согревая их своими слезами и поцелуями.
– А где же Флоримон? – вдруг спросил умирающий.
– Он здесь, господин мой! – сказала Клерсина, поднося мальчика.
Ребенок нагнулся к отцу и крепко поцеловал его. Не вполне понимая, что происходит, ребенок инстинктивно чувствовал, что совершается нечто особенное. Что же касается старого корсара, то сердце его вдруг потеплело при виде своего младшего ребенка.
– Дитя мое, дорогой мой малютка, – сказал он с невыразимым чувством нежности, – как бы я хотел руководить тобой в жизни, быть для тебя защитником и опорой… взрастить и воспитать тебя!.. Но вместо того я сам бросил тебя, нежный, чуть распустившийся цветочек, в этот водоворот!.. Прости меня, дитя мое! Простите меня все!..
Умное и изящное личико ребенка вдруг сделалось ужасно бледным. Нежные губки его заметно задрожали под влиянием глубокого душевного волнения… но он не плакал и вдруг, как бы по вдохновению угадав, что более всего может утешить его отца, заговорил.
– Не огорчайся, дорогой папа! – проговорил он с такой твердой решимостью, какую трудно было ожидать от ребенка, – твой Флоримон нисколько не боится этих злых матросов, нисколько! Не правда ли, мама Клерсина?
Этот искренний и наивный порыв мальчика невольно вызвал бледную улыбку на устах умирающего корсара.
– Прощай, дитя мое, дорогой мой ребенок! – прошептал он. – Да благословит тебя Бог за то утешение, какое ты дал мне… Прощай, Клерсина, мой честный, верный друг!..
– Ах, папочка, мой милый, бедный папа! – заплакал мальчуган, сердце которого, переполненное чувством глубокой нежности к отцу, надрывалось. – Зачем хотите вы опять расстаться с нами?.. Останься здесь, дорогой мой папа, останься с нами!..
Жан Корбиак сделал последнее усилие, чтобы положить руку на белокурую головку своего маленького сына, затем закрыл глаза и остался недвижим.
Так умер, отошел в вечность этот человек, столько боровшийся и столько страдавший в своей жизни. Клерсина, подавляя рыдания, увела Флоримона в другую комнату. Мальчик думал, что отец его уснул. Розетта и я опустились на колени подле кровати и долго молились и плакали, удрученные этим страшным ударом, которого, однако, все мы так давно ожидали. И вот, во время того продолжительного раздумья, какое невольно вызывает в людях вид смерти, я принял в душе твердое решение – выказать себя достойным того залога, который мне поручил перед смертью Жан Корбиак. Я дал себе слово заменить его детям отца. Но прежде всего необходимо было их спасти, а для этого я должен был опять выйти на битву с этими лютыми тиграми в человеческом образе там, на палубе.
Я встал, достал из ящика старый французский флаг, развевавшийся на судах Жана Корбиака в десятках и сотнях сражений, и накрыл им усопшего, оставив открытым одно лицо; затем, запечатлев на его челе сыновний поцелуй, тихо вышел из комнаты и бегом взбежал по лесенке на палубу.
На верхней кормовой палубе я застал Брайса и Вик-Любена, поджидавших меня. Океан уже совершенно успокоился, небольшой свежий ветерок вздувал все наши паруса, какие только можно было поднять на наших изуродованных мачтах. Небо тоже прояснилось, и обрывки туч понемногу исчезали, уносясь к востоку, а в яркой лазури неба лучезарное солнце стояло уже близко к зениту.
– А вот и погодка разгулялась. Теперь совершенно ясно, господин Жордас! – сказал боцман, увидев меня, – и вам можно будет сделать свои наблюдения…
В полдень, вооружившись всеми своими инструментами, я сделал обычные свои наблюдения и после вычислений был поражен получившимися при этом результатами. Оказалось, что мы находились на 46°11′12'' северной широты и 7°3′3'' западной долготы – то есть, иначе говоря, буря занесла нас в три дня почти к самым берегам Франции. Завтра, а быть может, даже и сегодня мы могли очутиться в виду Финистера. Это было до того невероятно, до того поразительно, что я едва смел верить самому себе и своим глазам, а между тем здесь не могло быть ни малейшей ошибки, а следовательно, и никакого сомнения.
– Следует ли им сказать всю правду? – мысленно спрашивал я себя с замирающим сердцем, подняв глаза на обступивших меня кругом бунтовщиков, которые с нетерпением ожидали услышать от меня результаты моих вычислений.
Какой-то внутренний голос говорил мне, что это было бы безумием, – и решение мое было принято немедленно.
– У меня получились такие невероятные цифры, что я положительно не могу им верить! – сказал я довольно развязно, желая выиграть еще пять минут. – Я должен снова сделать вычисление, чтобы проверить себя.
Все, по-видимому, приняли на веру мои слова и без затруднения согласились на эту отсрочку, но мне показалось, что Вик-Любен сильно встревожился этим и смотрел на меня взглядом еще более подозрительным и недоверчивым, чем обыкновенно.
«Ба-а! – подумал я, склонившись над своими вычислениями, – все они так глупы, что, право, можно рискнуть!.. Сейчас или никогда!» И подсчитав целый ряд цифр, я объявил им вместо седьмого тринадцатый градус долготы, что составляло довольно значительную разницу…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.