Электронная библиотека » Андрей Битов » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 21 сентября 2014, 15:01


Автор книги: Андрей Битов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

II. A Couple of Coffins … from a Cup off Coffee

Забывчивое слово
(A Couple of Coffins … from a Cup of Coffee)

Синьоре Симоне Н.



Стихи не шли. И вот получилось.

Но какой ценою!.. какой ценою…

Г. Г.

…Да, именно здесь прерывается перевод и начинается воспоминание о забытом тексте.

Это не было достойной прозой и в оригинале, боюсь, что и мне не пересказать ее лучше. По-видимому, и Тайрд-Боффин писал свою забытую теперь всеми книгу забывчиво, с большими перерывами (как теперь перевожу я, что меня оправдывает). Слишком уж разная плотность между «Видом неба Трои» и «Забывчивым словом» («Забывчивое…» – еще одно оправдание для русского переназвания, а не только непереводимость сомнительного английского каламбура). Кажется, в этой главе мистер (или миссис?) Тайрд-Боффин решил отомстить всем женщинам за гибель Дики, не только своему герою. И хотя и мне сегодня трудно смириться с ее гибелью, однако именно в этой части столь прихотливо выстроенной книги меня настигает особенное раздражение ихним профессионализмом – сюжетностью и беллетристичностью, столь чуждыми традициям лучшей русской прозы. Тут-то и раздается скорбный вздох переводчика…

Во-первых, заставляет задуматься так называемая русская бессюжетность… Не буду рассуждать здесь об ихней беллетристике, об этих бесконечных диалогах с намеками на подтекст (какой подтекст может быть под отсутствием текста?), этой подгонке под возможную будущую экранизацию, под легкость чтения и перевода – все это рынок (оплата за слово или страницу?) – все это удаляет успешную беллетристику[31]31
  Belles-lettres – изящная словесность (фр.). Любопытно, что, породив в других языках слово беллетристика, сами французы употребляют его только в отношении классической литературы, а не современной. Мы же употребляем его вовсю, относя к современной как литературе все-таки второго сорта.


[Закрыть]
от ее французского корня на бесконечное расстояние…

Однако повествования без мало-мальски выстроенного сюжета быть не может, иначе текст не обретает конца и начала. Русский сюжет – это сюжет чувства (Чехов), фантазии (Гоголь), еще реже мысли (Пушкин) – оттого все это так мерцающе таинственно, если суметь вчитаться, и так непереводимо на западные языки (кроме почему-то Чехова). Разве что Достоевский, этот всемирно-русский бренд (как водка и медведь), преуспел и в сюжете, и в беллетристике, и в читабельности, и в переводимости. Так он, единственный, и брал в этом смысле уроки у Запада: и у Цюма, и у Жорж Санд, и даже у Эжена Сю. Хотя и по-французски знал не слишком и писал по-русски кое-как, то есть как бог на душу положит (что не только облегчает возможности перевода, но и составляет сегодня особенное обаяние его стиля и для русских, несмотря на ревность Тургенева и зависть Набокова).

Поскользнулся, однако, и я на Достоевском… Так вот, сюжета у нас в нашей великой русской литературе нет, хотя бы в том смысле, в каком он существует в английской. Те пресловутые триста лет татаро-монгольского ига никак не приравнять к тому, что наш Пушкин вызрел через двести лет после смерти Шекспира. Хотя именно Пушкин один и сократил наш разрыв с Европой лет на сто. Хотя именно он и пытался вырастить европейский сюжет на русской ниве, если понимать сюжет как некий конечный продукт опыта – понимания конструкции жизни. Пушкин ли поторопился и не успел, или мы до сих пор его не поняли? «Пиковая дама» – это опера, а «Капитанская дочка» – повесть для детей.

Для детей… Сказки! я забыл про сказки. Вот где у нас выработан сюжет! Недаром Пушкин так тянулся к сказке… А вдруг «Колобок» или «Репка» старше татаро-монгольского ига?

И то сказать, на великую русскую литературу и ста лет не ушло, от зрелого Пушкина до Александра Блока, а тут и переворот 1917-го подоспел, утопив все нарождавшиеся было литературные сюжеты в крови реальных.

Так что нет у нас сюжета! Он не успевает отстояться в преемственности хотя бы трех поколений. Все наши сюжеты все еще заключены лишь в словаре нашего «великого и могучего, правдивого и свободного»… Мы все еще живем в языке, а не в сюжете (в супе, а не в main course – не во втором, а в первом), зато хлебом закусываем и водкой запиваем, как правдой. Сюжет для нас – все еще байка, вранье, неправда, «так в жизни не бывает». Все хотим почестнее. Ждем-с. А переводные книжечки пред-по-читаем-с. Потому что им можно, потому что не правда, не про нас, а про них. Они, оказывается, тоже люди. Тот же двойной стандарт.

Да и так ли уж свободен наш русский язык? Сколько бы он ни напитывался иноземными словами, ему все еще не хватает терминологии (термин, как слово, ведь тоже конец какого-нибудь «мыслесюжета», его точка, точность). Так что наша бессюжетность – это еще и отсутствие некой конечной мысли, модели. (Хотя западный, наработанный до автоматизма, до колодки, сюжет, возможно, уже отсутствие мысли-модели вообще.) Поэтому-то Шекспир и Достоевский, а не Толстой и Пруст, потому что первые переносили модели жизни на сцену, а вторые – в пространство. Почему Гамлет?! – сердился Толстой. Хотелось бы совместить опыт, принять чужое за свое. Но если прозу переводить еще можно, поэзию – очень приблизительно, то переводить менталитет на менталитет, семнадцатый век на двадцатый – невозможно. И опять Пушкин был единственный, кто в свое время сумел это преодолеть.

Сетуя тут на трудности перевода этой главы, я прежде всего имею в виду терминологию так называемого секса. Вот уж чем любой народ занят более или менее равноправно! Тем более русский. «Е…ся все, кому не лень», как сказал Барков. Однако на литературный язык как раз и не переводимо.

Тогда так ли уж и правдива наша русская литература, если в жизни мы позволяем себе все то, чего не позволяем на бумаге? «Написанное пером не вырубишь топором»? Конечно, никто не вывалил на читателя столько сокровенной психологии, как мы. По-видимому, полное отсутствие цивилизованной приватности жизни и частной собственности привело наше тоталитарное общество к необъявленной приватизации жизни частной, не подлежащей диффамации (разглашению). Это на бумаге мы не пьем, не курим, не врем, не воруем, не что-нибудь еще (а именно то, о чем все сейчас подумали), не раболепствуем, не изменяем, не умираем. И жизнь наша свободна, как птица. (Затем, а не по другим причинам, и необходима нам неотступная цензура – тот самый «топор», – чтобы именно этого секрета, что ничто человеческое нам не чуждо, не дай бог, не разгласить.) Вот и удивляемся настороженному к себе отношению (хотя и польщены пресловутой «загадочностью русской души»), вот и возмущаемся «логикой двойных стандартов». Что ни говори, а ханжество и есть основной руль власти.

Поэтому ни одной по-настоящему правдивой русской книги, кроме поэзии, за исключением «Словаря живаго великорусского языка», писанного датчанином Далем, я не назову. Правдив у нас только весь язык.

Прихожу к выводу, что русская литературная речь не заслужила еще тех же степеней свободы, что наш язык, что она по природе своей застенчива и целомудренна, как деревенская барышня девятнадцатого века. Почему и все, что касается всех наших естественных отправлений, выделено в специфическую и замечательную, запретную устную речь в форме мата. Но он подцензурен. Поэтому и в нашей прекрасной литературе ничего вы не найдете о том, что больше всего всех интересует, ничего интересного. «Интересненькое» в подобном контексте уже звучит неприлично, как любая попытка литературной подмены. Приходится повторять, что мат гораздо пристойнее любых попыток приличной замены, что уродливо как раз не его уместное употребление, а патологическое восприятие мата, усматривающее за каждым словом соответствующий зрительный образ. Все эти интимные места лоно и мужское достоинство, все эти овладеть, проникнуть, познать – куда противоестественнее нашего мата, противнее и даже похабнее (вот словечко-то, как часовой вставшее на границе того и другого!). Утешает меня в случае с Тайрд-Боффином лишь некоторая уже старомодность его описаний. Так что остается мне, вместе с ним и его героем, максимум заглянуть под юбку, а вместе с героиней – отдаться (в данном случае тому, что получится в тексте).

В результате собственного опыта со всей этой иностранщиной переводчик приходит к патриотическому выводу, что лучше русской литературы все равно никакой нет, потому что ни одна не отдается с той же искренностью своей снова заштопанной целомудренности родному языку (как гурия в мусульманском раю). Так что так называемая непереводимость амбивалентна: не потому не переводимо, что трудно передать другой язык, а потому, что твой собственный ни на какой другой не переводим.

(Твой навеки… что, однако, вытворяет мне именно в этом пассаже компьютер! Стал соавторствовать, как патриот: я хочу написать «твой, и ничей другой», а он начинает сглатывать при каждом интервале букву и наконец выдает мне подсказку: «твой навеки». У меня и близко в мозгу этого слова не стояло! Что ж, может, он и прав, что – навеки… либо я устал, либо он. Усталость тот же вирус.)

1. Рис
 
Я думал, сердце позабыло
Способность легкую страдать.
Я говорил, тому, что было,
Уж не бывать! уж не бывать!
 
Алекс Кэннон

Урбино Ваноски, двадцатисемилетний недостаточно, но уже известный английский поэт смешанного польско-голландско-японского происхождения (во втором, третьем и четвертом поколении), не знающий ни одного из этих языков и ни разу ни в одной из своих родин толком не побывавший, автор почти нашумевшего сборника стихов «Ночная ваза» (непереводимое словосочетание, означающее скорее «Вазу в ночи»), практически, однако, не разошедшегося, кроме разве поэмы «Четверг», включенной впоследствии в одну из представительных антологий, – печального стихотворения, отразившего, по-видимому, личный опыт автора, например, в таких строках:

 
Я однолюб и верный человек
на самом деле
с нетерпеньем жду жену свою
одну без мужа чтоб
встречаться с ней в кино в подъезде
под дождем
гарантий никаких не выдается в прошлом
не можем мы сказать что то что было
было… —
 

и т. д. и т. п., то есть тот самый Ваноски, который решил чего-то не пережить, то ли бесславия, то ли некой драмы, и покончить, но еще более решительно, чем просто с жизнью, а именно что со своей жизнью, в корне изменив ее образ, включая и собственное имя, на манер тех японских поэтов, что к сорока годам, достигнув всего, бросают это все, исчезают, испаряются и, добившись нищеты и инкогнито, начинают поэтический путь с нуля, как никому еще не ведомые, но уже наверняка гении… Влюбившись в Басё, кстати и некстати его цитируя, покрутив так и сяк свое прежнее, и так пропавшее, имя, он наконец достиг более или менее человеческого сочетания из тех же букв: Рис Воконаби. (Это ему напомнило нечто из японской кухни[32]32
  Типичный случай переперевода… По-английски имя Рис (Rhys) не имеет никаких ассоциаций подобного рода. (Прим. пер.)


[Закрыть]
.) Первый же сборник стихотворений, выпущенный под этим псевдонимом, принес ему успех у избранного читателя и благосклонные отзывы критики: стал «открытием».

Так Урбино стал Рисом.

В один прекрасный день (в наш век для этого выбираются прекрасные дни, а дурная погода – старомодна), в один такой день и даже час, жизнь Риса, казавшаяся ему, несмотря ни на что, жизнью, то есть тем, что не вызывает сомнения в полной самой себе принадлежности, оказалась нежизнью, то есть не жизнью в ее непрерывном и безусловном значении, а лишь способом прожить (пережить) определенный, еще один, отрезок времени; так вот, жизнь оборвалась, оказавшись отрезком, с трагическим ощущением продолжения себя в пустоте, как бы пунктиром; это несуществующее продолжение оборвавшегося отрезка ныло: своего рода случай каузалгии – боли в утраченной конечности.


Не в силах пережить гибель Дики, под гнетом все нарастающего чувства вины, он со славянской широтою предался вину, не мылся, не брился и не стригся все сорок дней, а потом и весь год, так что и впрямь забыл, кто он такой. А потом и друзья забыли. Басё остался его единственным собутыльником. Так он и прославился под кличкой Басё. На улице на него уже оборачивались.

Зато его издатель даже не вспомнил, что был такой Ваноски.

Так он понял наконец, что слава достигается не трудом, а даром.

Бороду и волосы до плеч он решил оставить – легчайший способ победить свое прошлое.

Он преуспевал: неожиданный творческий подъем, неожиданный успех у женщин, неожиданная страсть к странствиям… остановился он только в Новой Зеландии, куда потащился из Владивостока за своим кабацким русским другом Антоном, который в свою очередь потащился за экспедицией Роберта Скотта к Южному полюсу. Впрочем, следовать за ними на «остров пингвинов» он отказался наотрез: ему требовалось чего-то более теплого и менее обитаемого.

В лечебном заведении закрытого типа, где он пробовал избавиться от преследовавших его «запахов смерти», одна баронесса-психиатр вручила ему рекомендательное письмо на некий «практически необитаемый» остров.

– Вам там понравится, – сказала она, – только ничему не удивляйтесь.

Так Рис снова захотел стать Урбино.


В Таунусе, прибрежном рыбацком полугородке, встретил он, как ему было предписано, мичмана Хаппенена, прямо-таки голливудского скандинава, с длинными белобрысыми волосами, прихваченными пиратской косынкой, со шрамом через лоб и щеку, мастерившего неподалеку от пирса яхту, и тот ему сразу понравился своей суровой неразговорчивостью и красотой. Он тщательно, как плотник, обмерил взглядом Урбино, как некий строительный материал.

– Шесть футов без дюйма, – сказал он.

– Вы что, и гробы здесь мастерите? – попробовал пошутить Урбино, прикидывая в свою очередь рост мичмана. (Тот превосходил его по всем параметрам и был, пожалуй, на дюйм больше шести футов, не говоря уже о фунтах.)

– А что, мастерство нехитрое… – Мичман поиграл желваками на круто обозначенных скулах и пригласил в лодку. – Да тут такую работу и делать больше некому. Впрочем, и помирают здесь редко. Разве тонут.

И молча погреб через пролив. Пристал к отмели. Навстречу радостно бросилась собака, обдав их с ног до головы брызгами. Поведение ее не соответствовало облику: непомерной величины и расцветки, будто помесь волка с овцою, – собака Баскервилей, скулящая по-щенячьи.

– Ну-ну, уймись, Марлен! – приказал ей мичман, и она тотчас покорилась, повизгивая. – Встречай гостя.

«Он здесь свой…» – только и успел подумать Урбино, как скандинав сграбастал его в охапку вместе с рюкзаком и легко, как говорят в таких случаях, как пушинку, вынес и поставил на берег.

– Покажи ему здесь все, – приказал он собаке и, не дав Урбино ни обидеться, ни расплатиться, тут же погреб обратно.

Так Урбино сошел на берег, чтобы увидеть то, что хотел.

Берег был отвесен, высотой в два человеческих роста и поначалу заслонял собою взгляд. Марлен провела его по вытоптанному в песке провалу, поросшему приятными мясистыми песчаными травками (кажется, они назывались в детстве камнеломками), наверх, и перед ним открылся островок, представлявший собою как бы один огромный бархан, обросший вокруг невысокими кривыми деревцами, на вершине которого стоял, по ватерлинию зарывшийся в песок, огромный парусный фрегат. «Недаром же верблюда называют кораблем пустыни!» – восхитился Урбино.

Это и была хасиенда. И она напоминала верблюда. Но называлась «Бермуды». О чем не могла пролаять Марлен, но могла поведать хозяйка.

2. Лили

– Это то, что нам подарило последнее цунами.

– Это лучший памятник стихии, какой только можно себе вообразить, – расшаркивался Урбино. – Памятник морю. Впервые вижу такое.

Рекомендательное письмо она небрежно сунула в карман фартука.

– Я все знаю, что там написано. Мне уже все рассказала про вас баронесса.

– Каким же это образом она сумела меня опередить? – удивился Урбино. – Я добирался сюда почти трое суток, а у вас здесь, как я понимаю, нет никакой связи вообще.

– Вас так утомили связи? – усмехнулась хозяйка.

– Почему я сюда и приехал, – сухо ответил Урбино.

– Пройдемте в кают-компанию. Я вас покормлю, все покажу и расскажу. Марлен, на место!

Урбино был поражен переменой интонации, смене светской на властную. Собака была не поражена, а обижена: ей сильно не хотелось, но она подчинилась тут же.


Кают-компания была очень уютна. Все было сохранено, как на корабле, и одновременно чувствовалась женская рука: кастрюльки, сковородки, надраенные, как поручни на палубе, пучки местных трав… Вдруг чучело: не то бобер, не то заяц на гусиных лапах и с рожками, как у козочки.

– А это что за черт?

– Обыкновенный заяц с рогами.

– У вас что, такие водятся?

– Теперь нет, перевелись, – улыбнулась хозяйка.

– Забавно…

– Это не я, это Марлен, моя сестра. Это она скаламбурила. Ее черт.

– У вас тут очень каютно, – скаламбурил в свою очередь Урбино.

– Все благодаря Хаппенену, это он произвел здесь полную реставрацию.

Внизу что-то грохнуло, будто упало. Урбино вздрогнул. «Что мне за дело до этой белокурой бестии!» – уже раздражался он и спросил:

– Слушайте, я уже запутался. Где ваша Марлен? Кто есть Хаппенен?

– Хорошо, по порядку. Марлен внизу. Так надо. Пришлось изолировать. Вам баронесса разве не рассказала? Она ведь ее лечащий врач. Мы близнецы. Да нет, не с баронессой. Однояйцевые, но разные. Может, потому что воспитывались по-разному.

– Как – по-разному? У вас, значит, должны быть одна мать и один отец? – спросил он.

Хозяйка задумалась. Урбино тоже.

– Не хотелось все это сразу рассказывать. Значит, баронесса умеет хранить врачебную тайну… Отец нас оставил, а мать умерла в родах. Нас подкинули. Ее подобрали цыгане, а меня воспитывали в монастыре. Когда нам исполнилось по восемнадцать, нас разыскал стряпчий. Какое-никакое наследство… мы объединились.

Лицо хозяйки выразило не то задумчивость, не то скорбь.

– Не хочу больше об этом. Хаппенен… Это было учебное судно. – Тут она охотнее пустилась в объяснения: – Он был мичман, но как капитан. После крушения курсанты, что спаслись, разъехались, а он не мог покинуть корабль… Он умелый плотник и все здесь приспособил к жизни на суше, сохранив флотскую романтику.

– Сохранил повышенную парусность, – иронизировал Урбино, одновременно щегольнув одним из своих недополученных образований.

– Парусность… красивое слово. Впервые слышу. Даже в кроссвордах не встречала.

– Это общая площадь той поверхности, которой судно встречает ветер. Что же ваш мичман таких простых вещей не объяснил? Вы все ждете цунами… Так вот, первый же шквальный порыв опрокинет вашу крепость.

– Может быть, – бесстрастно согласилась хозяйка. – Это вообще очень опасное место.

– Как так?

– Его вообще-то и нет.

– ??

– То есть оно в любой момент может исчезнуть.

– ???

– Это не остров. Под нами нет земли. Это всего лишь дно моря, высунувшееся на время, как спина кита. Полагаю, после последнего великого Цунами.

– И как часто этот кит снова ныряет?

– Судя по деревцам, уже полвека не нырял.

– И каковы прогнозы?

– Да эти метеорологи каждый год стращают… А мы с сестрой уже который год живем – и ничего.

– И не скучно вам?

– Да нет. Даже когда я выбираюсь в цивилизацию, пополнить запасы, уже через день хочу обратно. Да и сестра без меня долго не может…

– И далеко у вас цивилизация?

– Не иронизируйте так уж, Рис! Вы оттуда сюда и приплыли, из Таунуса.

Урбино усмехнулся, припомнив Таунус: шоп, паб, полиция и почта в единственном доме. Плюс причал.

– Рис… это так написала про меня баронесса?

– А что, это не вы?

– Нет, я это я. Только Рис – это мой псевдоним, а я Урбино.

– Интересно… – Лицо хозяйки стало таинственно-романтичным. – Тогда и вы зовите меня Лили.

– А собаку?

– Собаку… не надо сбивать ее с толку. Так и зовите – Марлен.

Внизу опять загрохотало и зарычало. Даже будто лязг цепи.

– Остров – не остров. Что, и сестра не сестра? Прямо медведь какой-то.

– Вы почти угадали! – от души рассмеялась Лили. – У нее сейчас как раз весеннее обострение. Но вы не бойтесь, она не опасна. Через неделю станет тихоней, на все лето. Да она уже утихает… все время проводит за своим радиопередатчиком.

– Она что у вас, еще и радиолюбительница?

– В чем ей не откажешь, это в разнообразии увлечений. Это же она связывала меня с баронессой по поводу вашего прибытия.

– Значит, радио… И что, никого здесь у вас никогда не бывает?

– Бывает. Только долго не выдерживают. Скучно им здесь.

– А мне уже кажется, что я никуда отсюда не уеду…

– Был один такой. Только это совсем плохо кончилось.

– Что случилось?

– Марлен в него влюбилась.

– Что тут страшного? Съела она его, что ли?

– Вот именно.

– А кости?

– Отдала собаке.

– Зверь!!

– Это вы о Марлен?

– Да нет, собака у вас внушительная… Как ее зовут?

– Марлен и зовут.

– Одним именем?? Как же они понимают, кто кто?

– Собака понимает не слова, а интонации. Назови ее «собака», «сучка», «Марлен» – ей все едино, всегда отличит себя от человека.

– Странно, однако… И она не обижается?

– Что я человечьим именем ее зову?

– Да нет же! Что вы сестру – собачьим?

– А что ей обижаться, собака она и есть.

– ???

– Редкая сука!

– Она же ваша сестра!

– Ну и что? Рис… то есть Урбино, у вас есть брат?

– Есть, – и секунды не подумав, зачем-то соврал Урбино.

– Ну, и как вы с ним?

– Как Рис с Урбино, – рассмеялся он.

– То есть?

– Он утонул.

– Как?!

– Да так.

Господи! зачем он все это плел? Ему было весело.

– Sorry. Моя сестра не утонула.

– За что вы ее так?..

– Не утонула, но утопила.

– Кого??

– Ну это так, образно. Хотя шрам у него остался. Да вы видели этого человека!

– Неужто Хаппенен? – Урбино вспомнил его шрам. Другого варианта не было.

Лили с озабоченным видом вертела в руках чашку.

– Хотите, погадаю?

– На кофейной гуще?

– И не надо иронизировать. Прошлое хорошо получается…

– Ну давайте. Хочу!

– …Я вижу далекую страну… Видите, воздух дрожит от зноя?.. Животное, вроде как двугорбое… Вы никогда не были в Аравии? Вы не знаете арабский? Я тоже не очень. Но именно там я научилась гадать на чашках. У этих, как их? олигофренов… олигархов… нет-нет, конечно, не дармоедов, не мародеров… не драмоделов… такие совсем бедные, почти первобытные… но очень милые люди… и не у дромадеров – это как раз их верблюды… и не друиды точно, там вообще нет деревьев, там Сахара… Как же их? Дредноуты? Вы говорите, это военный корабль? Нет, нет и нет! Оно мне еще недавно в кроссворде попалось… Ну же! Вот забывательное слово! Я неправильно сказала? Забывчивое?

– Вы замечательно сказали! Лучше не скажешь. Это уже поэзия.

Он знал это слово. На букву «Т». Но что-то (или кто-то?) помешало ему произнести его вслух. Он уже бывал в Сахаре. Действительно, очень милые люди… Дика, по доброте, хотела что-то у них купить, так они ее всем табором отговаривали: не берите, не берите! вот это, смотрите, куда красивее и дешевле! – подсовывая вообще уже черт-те что. Урбино прогнал воспоминание, и, что удивительно, слово это начисто стерлось и из его памяти, как только он решил не называть его Лили. «Трилобиты?» – нет, это окаменелости такие древние… Слово! – только что было и нет. Такого с ним еще не бывало, чтобы слово так испарилось. Как капля воды в Сахаре.

– Значит, вы не считаете меня такой уж дурой? Просто я не очень образованна, давно ни с кем не болтала… вы уж простите, если что не так скажу…

– Что вы, что вы! Вы так замечательно чувствуете слово!

– Приятно слышать от поэта. Впрочем, это к Марлен… Она тоже стишки пописывает… Вот взгляните.

– И Ангел поскользнулся на крыле… – бормотал Урбино. – Послушайте, это же совсем неплохо!

– Что эта дьяволица может понимать в ангелах?

– Ветка качается в центре покоя… Если б я знала, что это такое![33]33
  При переводе использованы стихи Инги Кузнецовой. (Прим. пер.)


[Закрыть]
А это вообще замечательно!

– Обязательно передам ей ваше благосклонное мнение. – Лили поджала губы.

– У меня тоже что-то подобное было, – увлеченно продолжал Урбино. – Не помню… Что-то про то, как в безветренную погоду засыпают деревья на закате. Они всеми веточками пошевелятся, прежде чем замереть. Это их собственные, не вынужденные внешними воздействиями движения! Особенно меня потрясли подсолнуховые поля…

– Это как у Ван Гога, что ли?

– У него подсолнухи, а то поля до горизонта… Я даже сделал одно открытие, только никто из биологов мне не поверил. На солнечном склоне… Впрочем, не буду.

– Что так?

– В стихах это у меня лучше получилось.

– Прочтите.

– Боюсь, собьюсь. Порядочный поэт помнит свои стихи наизусть. Если не помнишь, значит, не получилось. Боюсь перед вами опозориться…

– Вы так думаете или вы так считаете… – Порозовев, она потупилась в его чашку. – Я вижу здесь очень красивую молодую женщину… она отвернулась от вас, смотрит в сторону… но как странно она отвернулась! Она в таком длинном восточном платье, вроде сари. Она индуска? Кстати, верблюд в чашке имеет очень точное толкование.

– Как же он туда поместился? Про верблюда не надо. Давайте про индуску. – Урбино уже начинал верить гаданию.

– Вы так сильно ее любили?

– Не успел.

– Но ей сейчас хорошо. Видите, она как бы на облаке? Как на съемочной площадке. Вот рядом, высокий, надежный такой… режиссер или муж? Рядом их детки, как ангелята… Она вся в драгоценностях. Где она сейчас?

– Она меня предала.

– Вас?? Как она могла!

– Утонула вместе с братом.

– Sorry. Она что, была актриса?

– Нет, но была очень похожа.

– Ах, sorry, sorry!

– No problem.


Hoy проблем… Урбино никак не предполагал за собой такого легкомыслия!

Приехав с сердцем, переполненным скорбью, избрав себе для непотревоженности ее, насколько мог себе вообразить, необитаемый остров, так стремительно все забыть, так страстно и сладостно погрузиться в забытье и соблазн!

Во-первых, Лили так изумительно чувствовала стихи (что было проверено на его собственных). Во-вторых, она замечательно гадала на кофейной гуще, и ему сразу захотелось писать стихи по сюжетам, так непроизвольно и прихотливо рождавшимся при истолковании кофейной графики. В-третьих…

– Давайте с вами сыграем вот в какую игру! – вдохновлялся Урбино. – Вы мне гадаете вечером на чашке, а наутро я вам приношу стихи на очередной кофейный сюжет! Ничего не надо сочинять – сама жизнь мне подарила сейчас следующую книгу. Пусть она так и называется – «Стихи из кофейной чашки»! Сначала ваш текст… с картинкой… Только как ее срисовать? вы умеете? а фотоаппарат у вас есть? – Глаза Урбино горели.

– И рисовать не умею, и фотоаппарата нет… – Лили задумалась. – Марлен когда-то увлекалась.

…Во-первых, во-вторых… в-третьих – Лили была красива.

Пепельная длинноволосая блондинка, немного за тридцать, с карими глазами и не тронутым ничем, кроме естественного загара, лицом, она походила на чуть повядшую чайную розу, но написать такое в стихах Урбино никак не мог себе позволить, ни по вкусу, ни по смыслу. А мадригал уже начинал созревать…

– А на чайных чашках гадать нельзя? – только и мог спросить он.

– Наверно, можно, только я не умею, – пожала она загорелым плечиком.

– А я могу, – заявил Урбино.

Естественно, перешли на чай.

Урбино крутил в руках ее опустевшую чашку, что-то приборматывая. Потом покраснел и отбарабанил:

 
Хоть я не так же понимаю,
Как вы, в кофейных письменах,
Но и по вашей чашке чая
(Хотя отныне я монах)
Я слишком явно замечаю,
Что, как бы сильно ни зачах,
Однако в вас души не чаю.
С улыбкой сердца говорю:
Стишки, хотите, подарю?
 

– Что ж, очень мило, – кивнула Лили, слегка порозовев, чем еще больше напомнила розу чайную. – Ладно, чашки в сторону… Уже солнце садится, а я вам еще не показала вашу каюту.

Они сошли с борта своего сухопутного судна, и солнце тут же спряталось за дюну.

– А я вашего моря еще толком не видел… – сказал Урбино.

– Тогда давайте поторопимся, пока еще солнце не село!

Они сошли с борта «Верблюда», и солнце тут же спряталось за дюну.

Лили стряхнула сандалии на песок, как на пол, и стала карабкаться на дюну. Урбино следовал за ней.

Песок из-под ее изящных ступней сыпался ему на голову, и нельзя сказать, чтобы это ему не нравилось. Пейзаж, открывавшийся ему снизу, стоил любого заката… на редкость стройные ножки, и ничего больше (в смысле под юбкой).

Лили была привычней – и легче и быстрей выскочила на вершину. Более тяжелый Урбино потерял полдистанции, увязая в осыпающемся песке, перешел на четвереньки (возможно, и не из-за трудности подъема, сколько из-за желания получше рассмотреть «пейзаж» снизу). Во всяком случае, он еле вскарабкался наверх, запыхавшийся и потный, чтобы убедиться, что и это того стоило. Солнце как раз клонилось к горизонту, непомерно разрастаясь и пунцовея по мере приближения к касанию. И вдруг, когда это случилось, стало сплющиваться и стремительно тонуть.

– Странно, что море не шипит, – изрек Урбино давно открытую им фразочку.

– Меня тоже это каждый раз удивляет, – мгновенно согласилась Лили.

Солнце совсем погрузилось, и верхний его сегмент вытягивался, все более напоминая плывущий на горизонте корабль, светящийся иллюминаторами.

– Вот судно, которое тоже идет ко дну. – «Урбино, не говори красиво», – усмехнулся он про себя.

– Завтра оно вернется со стороны залива.

– Почему вы так уверены?

– Я каждое утро его встречаю!

– Странно, – сказал он, – я вдруг подумал, что за жизнь свою видел гораздо больше закатов, чем рассветов… А их ведь должно быть поровну?

– Не надо так уж пессимистично. Просто вы горожанин и поэт.

– На что мне здесь обидеться? – кокетничал Урбино.

– Пока не на что. Просто вы, скорее всего, сова.

– Скорее всего. А вы?

– А я жаворонок.

– Значит, мы разные птицы! – вздохнул Урбино.

– Зато солнце для нас одно… – Лили делилась закатом как собственностью. – Смотрите, слева вверху – Луна! Не правда ли, хорошо?

– Не то слово. Хотите в тему?

– Хочу.

Урбино вдохнул поглубже, сосредоточил свой взгляд на последней, не слепящей уже алой полоске и начал:

 
Закат не ведал, как он красен был,
Морская гладь не для себя серела,
Не видел ветер, как он гладь рябил,
И дерево на это не смотрело.
Они стояли, в ночь заточены,
Незримы для себя, горя, играя,
Ни звуковой, ни световой волны
Не разгадав, но ими обладая.
Не знало небо, что луна взошла,
Что солнце скрылось. Темнота густела.
Вокруг незнанью не было числа —
Никто не знал. И в этом было дело.
Что для себя на этом берегу?
Зарозовела в небе птица – что мне?
Куда бежал? Запнулся на бегу,
Стою сам по себе и ничего не помню.
 
 
Брехнули псы. Пав перед морем ниц,
Где проявлялась тьма и тень дрожала,
И, немотой сливаясь с пеньем птиц,
Душа моя бессмертье отражала.
 
 
Тень облак, сосен шум и шорох трав,
Напрягши ветер, вечер чуял кожей…
И умирал. И, «смертью смерть поправ»,
Опять вознесся. И опять не ожил.
 
 
Кого свое творенье веселит?
Кто верует – тому ключи от рая…
И волосы лишь ветер шевелит
У дурака, что зеркальцем играет.
 
 
Кто строит дом, не тот в дому живет.
Кто создал жизнь, не ищет смысла жизни.
Мысль свыше – не сама себя поймет.
Пускайся в путь и в нем себя настигни.
 

– Замечательно! – всплеснула Лили, сжав его руку. – Это что же, вы тоже сейчас??

– Не буду врать, – потупился Урбино. – Просто оно мне больше других нравится.

Смущенный и польщенный, он уже не отпускал ее руки.


Легко, как дети, как на качелях или гигантских шагах, ссыпались они с дюны к морю.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации