Текст книги "Письма спящему брату (сборник)"
Автор книги: Андрей Десницкий
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Мишенька, моя Надюша умирает. Наверняка никто не знает, даже здесь, сколько осталось до последнего вздоха дней или недель, а то и месяцев. Когда будет готова, точнее, когда подготовится настолько, насколько это вообще возможно сейчас для нее. Мне вот понадобилось полгода в больнице, отвратительное, я тебе скажу, место. Хорошо, что ей дают побыть дома, хотя и не подолгу.
Но сама она знает, что от этой болезни ей уже не встать, если, разумеется, не будет чуда – а про чудо она запретила себе думать. Чудеса бывают тогда, когда нам это действительно нужно, а не когда хочется. Поэтому сейчас ее молитва – это не столько просьба, сколько доверительный разговор в стремлении открыть Ему свое сердце, передать всю свою жизнь, и прошлую, и будущую (отчего-то это бывает намного легче, когда будущей остается совсем немного, знаю по себе). Наверное, это самый высокий и чистый вид молитвы, по крайней мере, мне самой не далось пережить ничего выше.
На земле есть столько разных книг, которые учат жить: как варить варенье и как выходить замуж, как достичь успеха в делах и как молиться-поститься. Особенно много стали их издавать теперь. Но я не видела ни одной книги, которая бы учила умирать – а ведь это самое важное для человека умение. Впрочем, наверное, и не надо таких книг в обычных магазинах, большими тиражами, с яркими картинками, совсем не те там будут советы. Это умение каждый обретает сам, не по подсказке, и каждый, пожалуй, слишком поздно.
А ведь самый лучший урок умирания, который я знала на земле, это была исповедь: становишься перед Ним и подводишь итог своей прежней жизни. Люди иногда говорят: вот поживу пока в свое удовольствие, а перед смертью покаюсь. С тем же успехом можно было говорить: не стану никогда кататься на коньках, а потом, за день до смерти, сразу встану на них и поеду. Да ведь если и поймаешь этот самый момент за полчаса до смерти, уже поздно будет учиться тому, чего никогда не умел и чему вообще не так быстро учатся.
Знаешь, она ведь уже года три как в церкви – и все равно именно теперь произошла у нее удивительно новая, близкая встреча с Ним. Только теперь она поняла, что и Он проходил через умирание, страшное, болезненное, но, в отличие от нее, еще и позорное, одинокое, не согретое почти ни одним лучиком сочувствия (говорю «почти», потому что совсем без сочувствия и Он бы, наверное, не смог). Значит, Он может ее в этом понять, значит, и в смерти она не будет одинока.
Но не только с Ним произошла свежая встреча. Какие любящие и красивые оказались вокруг нее люди! Ни я, ни она не думали и не знали об этом. Неужели нужно было случиться такому, чтобы люди раскрылись с этой своей стороны, забыв о незначительных своих разногласиях? Я гляжу на Надю, на ее родных и друзей и думаю: вот все, все мы знаем, что умрем и сами, и все наши родные – и старательно забываем об этом ради каких-то не стоящих внимания мелочей. Умеем же мы вспоминать о главном, когда один из нас уходит, – как жаль, что забываем во все остальное время. И как глупо. Через месяц будет ее переход или через пятьдесят лет, он все равно будет, и жалко будет каждой секунды, каждого недопрожитого дня, недоговоренного слова, недопрощенного человека.
А больше всего, наверное, преобразились ее родители. Отец взял да и вернулся в ее жизнь, вернулся неловко, неуклюже, некстати – но все же принял участие хоть в чем-то, хотя бы всплакнул с ней вместе. Уже не так мало, если сравнивать с тем, что было. А вообще плакать вместе с собственным отцом, прижавшись к его плечу, – это такая, скажу тебе, роскошь… Но сыновьям, наверное, этой роскоши совсем не достается, вся она уходит дочкам. Мне вот тоже досталось пережить это уже только после перехода, а при земной жизни – никогда.
С Надиной мамой, внучкой моей Сашенькой, все, конечно, гораздо, гораздо сложнее. Досталась Надюше одна из тех мам, которые совершенно точно знают, как их ребенку следует прожить каждую секунду, и вот донимают они своих детей: когда подробнейшими, никчемными наставлениями, когда просто молчаливым неодобрением. А тут вдруг сквозь все эти мелочные и ненужные вопросы: «А какие у тебя анализы? А что сказал врач? А как среагировал Антон? А не вредно ли тебе то и это?» (вопросы, от которых Наденька просто зверела, уходя в глухую оборону) – сквозь них прорвалось-таки сознание, что секунд этих мало и что уже бессмысленно учить жить свое дитя. Сама доживет, как сумеет, ты просто поживи вместе с ней, пока не поздно, ты ей хотя бы немного помоги, ничего не спрашивая и не ожидая, – просто помоги, как в далеком детстве, справиться с черным, липким ужасом, с кошмаром боли, с наплывами отчаяния. Так, как может это сделать мама, не сможет никто. Кажется, Саша совсем уже этому разучилась – но теперь она все-таки попыталась это сделать, и еще раз, и еще. Начало получаться.
Может быть, меня после Нади пустят к Саше? Я ведь уже неплохо начала ее понимать, хотя… Ох, ладно, не будем заглядывать вперед. Мне бы Надю суметь проводить, точнее – встретить.
И как сама Надя стала ценить каждый час своей жизни! Успеть договорить недоговоренное, прочесть непрочитанное, додумать непродуманное. Знаешь, она по-прежнему пишет, и даже больше и чаще, чем прежде, но теперь это не рассуждения, «как правильно» (я немного опасалась такого, помнишь), а, скорее, попытка очень просто и честно поделиться собственным небольшим опытом и опытом других людей, которые ей доверились. И сдается мне, что это самый верный вид творчества – а на другие времени уже не осталось. Сдается мне, что порой такие люди, даже если они прикованы к постели, живут куда ярче и полноценнее тех, кто собирается провести в привычных хлопотах и развлечениях долгие десятилетия. Нет, они не умирают – они действительно живут, они совершают главное.
Ведь все знаем, что на земле нам быть не вечно и этот нынешний час не повторится, – а все равно, особенно в молодости, тратим время на что угодно, и бессмысленные часы складываются в пустые дни и годы. Все нужное и интересное «успеется», и только потом, кто годам к тридцати, кто к сорока, кто и того позже, оглядываемся и думаем: да ведь почти ничего не успела. На что время тратила, на что силы и деньги? Добро бы на удовольствия, так и тех ведь не получила, так, время убивала. Как точно говорят: «убить время». То есть, на самом деле, убить себя в этом времени, приблизить собственную смерть еще на час или два и ничегошеньки не получить взамен. Роскошь, доступная только тем, кто верит, что часов осталось бесконечно много. Вот кого точно можно назвать «умирающими»…
Ну что еще сказать тебе о ней? Я так много говорю о хорошем, что тебе все это может показаться чуть ли не радостью. Конечно же, Надины дни переполнены настоящей болью, и есть в них место для тупого, сосущего отчаяния и панического, черного страха: а что, если и вправду чернота, небытие или вечная погибель? Что, если это действительно конец? Боль настоящая – но и радость, какой бы скупой она теперь ни была, тоже настоящая. Лжи не осталось.
Я по-прежнему не знаю, почему это произошло именно с Надюшей – нет в ней ничего такого, чего не было бы в сотнях и тысячах других людей. А случайностей, мы знаем, не бывает. Остается просто принимать все это, как есть. Чем же я могу ей помочь? Да практически ничем. Маленькие подсказки уже не так ей и нужны, а встречи происходят сейчас сами по себе. Она большой молодец, я после куда более долгой земной жизни уходила не так уверенно и не так умело, как она.
Я вообще неожиданно для себя пришла к такому выводу: мое наблюдательство нужно не столько Надюше, сколько мне самой. Я очень мало чем помогла ей, но, кажется, я во многом разобралась в себе. Для того, наверное, и доверили мне быть при ней наблюдателем.
А перед тобой я должна извиниться, Мишка. Помнишь, я удивлялась в прошлых письмах, что мы так мало общались с тобой в двадцатые и даже тридцатые годы, что не писали друг другу? Так ведь нечему удивляться на самом деле. Мне помог разговор с Максимычем, даже странно, что прежде мы этого никогда не обсуждали, – может быть, потому, что ты дремлешь, мы не видим тебя рядом с нами.
Так вот… Мы же оба (но я буду извиняться только за себя, конечно) восприняли твой уход из дома и возвращение в красноармейском мундире почти как предательство. Знаешь, если бы не наши долгие разговоры с Лизой, не моя пылкая уверенность, что ты уже давно воюешь в рядах добровольцев и что в Москву ты вернешься на белом коне, белым героем под трехцветным знаменем, – может быть, иначе сложилась бы ваша встреча, не распался бы ваш союз. Я столько всего навоображала о тебе… Конечно, сама я была безумно рада видеть тебя любым, но эти мои неуемные фантазии слишком многим крепко запали в душу и заставили в тебе разочароваться. А кто очаровывал, спрашивается? Ты уж меня прости, брат.
Максимыч тоже остро чувствует свою вину перед тобой. Он никогда прежде не рассказывал мне, только теперь сообщил: ведь ты после Польской кампании не собирался оставаться в Красной армии, ты хотел вернуться на студенческую скамью. Он, бывший твой преподаватель, вынужден был переквалифицироваться из юриста в историка (ну что поделать, если римское право не интересовало победившую диктатуру пролетариата – пришлось преподавать историю того самого Рима). И ты хотел было снова пойти к нему в студенты – но его ответ был резким, как ему казалось, «принципиальным». Это было такое «нет», которое заставило тебя забыть обо всем. И об этом «нет» он рассказал остальным, и это «нет» закрыло для тебя много других дверей.
«Я просто произвел его в предатели, – сказал мне Максимыч, – настоящее свинство с моей стороны. Миша был человеком с идеалами и убеждениями, и я был таким же, просто наши идеалы по-разному пережили столкновение с реальностью, да и изначально были они не совсем одинаковыми. В общем, взял я тогда на себя роль судьи – хотел встать в красивую позу, а оказалось, что определил этой позой Мишино будущее». Так что он тоже хочет искренне извиниться перед тобой.
А потом, Мишка, и в самом деле, это же я сама не торопилась отвечать на редкие твои письма, я вообще очень мало думала о тебе настоящем – все больше об идеальном золотом мальчике, который запомнился мне из гимназических лет, словно не было у тебя права быть самим собой и строить собственную жизнь. И только потом, когда пришлось мне очень-очень трудно, как теперь Наденьке, и ты меня не бросил, и так мне помог, я снова приняла тебя – и не столько тебя, настоящего, сколько мостик от того воображаемого золотого мальчишки.
А ведь и правда, Мишка, мне придется заново знакомиться с тобой настоящим, учиться понимать и принимать тебя. Ну, здесь этим никого не удивишь, и я уверена, что все у нас получится. Ты только просыпайся поскорей!
Твоя Маша
17Мишенька, здравствуй!
Надюша с нами. Я была на ее отпевании, где видела и ее трепещущую, обнаженную, растерянную душу, невидимую ни для кого из них, земных. Помню это по себе: родные лица, и совсем-совсем не можешь дотянуться до них, сказать им, что ты здесь. Трудно это. А само отпевание – трагичное, строгое, печальное, и вдруг оно светлеет, вдруг рвется ввысь и вглубь, а из надгробного рыдания возникает торжествующая песнь: «Аллилуйя». Сначала надеждой, а потом и уверенностью звучит это в отпевании: ушедшие – там, где свет и святые, они приходят домой. Всякому человеку это поют, и часто авансом, и порой очень-очень щедрым авансом, но теперь не было ни у кого никаких сомнений: это так и есть. Наденька и переходом своим приотворила дверь в вечность для всех, кто ее провожал.
Я не удивлюсь, если теперь увижу в храме Сашу, ее маму, – сначала с робкой заупокойной свечкой, потом и с путаным вопросом, потом и с неумелой горячей молитвой. Но это ее жизнь, и я ничего не могу пока о ней сказать.
Переход не зря зовут рождением в новую жизнь. Это ты, соня, спишь, а Надюше предстоит теперь всему заново учиться, как училась она на земле дышать, и есть, и ходить, и узнавать родных, и улыбаться, и вообще жить в том мире. Здесь учиться приходится точно так же, только уроки куда труднее и прекраснее. Вот в этом я действительно смогу ей помочь, сама же недавно через все проходила.
А встречал Надюшу Максимыч, это он ведь ее хранитель. Я не знаю, кто был, а может быть, и остается хранителем у тебя, – это ты сам узнаешь, когда очнешься от своей дремы. Но рождение для вечной жизни я только что наблюдала – и судороги тела, и взлет удивленной новой души, и ласковую улыбку Максимыча, и то странное шевеление тьмы где-то у них под ногами, в котором с трудом можно было опознать проигравших на сей раз бесов. Жаль, не всегда бывает их поражение таким полным, как с Надюшей, и есть еще у них в этом мире победы – пока не настал День. Но Надя наша с нами.
Ждем тебя. Ты знаешь, я узнала о тебе еще одну вещь, значит, и ее я смогла теперь принять. Я видела теперь, что та история с Петером не была единичной, ни даже первой. Труден был тебе этот выбор, я знаю, но ты был царский офицер совсем не пролетарского происхождения, тебе надо было как-то выживать… Тебе предложили, от тебя потребовали, тебе пригрозили – ты согласился сотрудничать. Я слышала этот механический леденящий голос: «Если вы советский человек, майор Раменьев, если сами не вредитель, а честный командир, то должны помочь нам в разоблачении врагов народа», – и видела этот серый, бессмысленный и безнадежный кабинет, и такой же взгляд, сверливший тебя. Не смог ты уйти от него, Миша, и не мне осуждать тебя.
Ты же ничего, по сути, не выслужил себе регулярными визитами к черному человеку – ты просто сохранил себе жизнь. Тебе даже не предлагали занять вакантные должности, которых становилось все больше и больше, – они были для людей с хорошими анкетными данными, и ты со всем своим огромным боевым опытом так и встретил вторую войну пехотным подполковником.
И вообще, все начиналось с каких-то очень мелких вещей, с рассказов о настоящих упущениях по службе действительно нерадивых командиров, за которые следовало бы надавать им по шапке, это даже еще нельзя было назвать доносами. Потом с тебя стали требовать больше, и чаще, и подробнее, и ты нехотя, но давал, понимая, что именно последует за отказом для тебя и что будет с остальными после твоих показаний. Ты был слаб, Миша, но кто из нас не бывал слаб?
Максимыч, оказывается, давно уже знал, чьи именно показания стали первыми в картонной папке с его делом, – а я узнала об этом только теперь. Это тяжело, Миша, очень тяжело. Но ты не думай плохого – Максимыч давно простил и принял, он же сам говорил: «Это я назначил его предателем». Я и не могла тогда подозревать, как страшно сработало то назначение. «Да ведь в любом случае, – говорит Максимыч, – вряд ли бы оставили меня на свободе, так что Миша меня не посадил, он просто позволил посадить меня от своего имени, просто подписал заготовленный текст. И то не сразу».
Я видела, что в тот вечер, когда тебя спросили про мужа твоей сестры, ты сделал неслыханное: попросил сутки отсрочки. Ты сказал, что хочешь все детально вспомнить и оценить, и долго, долго шатался без цели по улочкам гарнизонного городка, не замечая ни промозглого дождя, ни бравурных плакатов, ни бойцов, отдававших тебе честь.
Потом ты пришел домой, по привычке снял шинель, отказался от ужина, не взглянув на встревоженную Чинару и спящих малышей, прошел в другую комнату, сел за стол, попросил ее туда не входить. Достал пистолет и положил его на стол перед собой. Ты долго сидел и смотрел, и уже ни о чем, совсем ни о чем не думал. Оставалось совсем простое, и ты не боялся этого.
А потом… Ведь на свете были еще Чинара, двое твоих малышей, были мы с Антоном. Ты убрал пистолет и достал лист бумаги. Я же знаю, Мишенька, что во всех своих «показаниях» ты очень тщательно обходил стороной меня, сберегая нас с Антошкой. И мы помним это. Мы остались на свободе, может быть, именно потому, что первые показания давал ты, а не кто-то другой, кому было бы все равно.
Я снова вижу ту пропыленную степь сорок второго года, того раненого с пистолетом у седого виска – моего брата. Я слышу его слова: «Вот если бы еще тогда… Машка, прости!» – и теперь их смысл полностью открыт мне. Мишенька, тогда не получилось. В жизни мало что получается, как мы хотим. Сложная штука эта жизнь – и смерть ни капли не делает ее проще.
«Тогда» ушло, и в нашей власти сделать так, чтобы впредь оно ничего для нас не значило. Остается «сейчас» – как дверь в наше общее «всегда».
У постели человека, рождающегося в новую жизнь – это я видела по Надюшиным родным, – вечно торопящиеся, вечно привередливые люди невольно учатся ждать и принимать. Не в их власти времена и сроки. Сначала они вопят: «Только не это, только не сейчас!» Потом, вымотанные и опустошенные, они тихонечко стонут: «Тогда уж поскорей», и сами стыдятся этих слов. Нет, цветок распускается в свой срок, и в свой срок рождается человек в земной мир, и в свой срок – в мир иной. Принятие, прикосновение, соучастие – вот как нам много дано! И в самом, самом конце они молча сидят у постели, гладят обескровленные руки, ничего не торопят, ничего не отвергают, а просто принимают родного человека – и так отпускают его.
Так и я заклинала тебя: «Просыпайся, мой брат, просыпайся!» – ведь без тебя, как без мамы, наша радость никогда не будет полной. Но я не знаю пределов твоего сна, не вижу пока его смысла – я могу только угадывать. Учиться ожиданию и терпению, и готовиться к встрече. Не по моему хотению шла твоя жизнь на земле, и не по нему пойдет она здесь, я знаю. И когда ты проснешься в свой час, то знай, что я жду тебя, я прошу за тебя, я люблю тебя – мой старший, мой единственный брат!
Машка
Рассказы
Тихое и безмолвное житие
Они уже намаялись в электричке, и так радостно было выпорхнуть на заснеженный перрон, вдохнуть холодного воздуха, сразу захотелось шалить и смеяться.
– Таська, дай я тебя поцелую!
– Ага, у некоторых только одно на уме, – с притворной обидой сказала она, но развернулась к нему, сочно впечатала поцелуй, на несколько секунд короче, чем хотелось, а потом сделала строгое лицо: – Ну все, все, Денис. Хватит. Будем серьезными. Молодой человек едет знакомиться с родителями барышни. Теперь нам на автобус. Тут тебе не Москва, тут все иначе.
И в самом деле, ее бежевая потертая шубка почти светилась среди тяжелых пальто, пуховых деревенских платков, китайских нейлоновых курток.
– Ну Таська!
– Хватит, хватит, потом. На автобус опоздаем! Батюшка заругает, – хихикнула она и снова надела серьезную-серьезную маску. Игра или на самом деле так?
Нравилось Денису сочно перекатывать во рту ее имя. Ему она сразу так и запомнилась – именем. Не Таня и не Ася – Тася, новое, незнакомое, чудное. Когда на той вечеринке к нему шагнула девушка с каштановой косой и сказала: «Таисия» – словно протянула на ладони хрустальный шар, внутри которого клубилось что-то синее, неземное. Он сперва не понял: «Таись и я…» Кажется, тогда так и переспросил: «И что?» Девушка в ответ рассмеялась: «И ничего! Таисией меня зовут, Тасей». «А я Дэн, – растерянно отозвался он. – Ну, полностью Денис». «Денис? Дэн…» – она распробовала кончиком языка эти слова, как новое блюдо из чужих краев. И больше никогда не называла его Дэном, только – Денис.
Тогда они еще только познакомились. Он не пошел ее провожать, был кто-то другой. Роман начался позже, с другой вечеринки. В круговерти лиц и бутылок он снова выхватил этот хрустальный шар, подсел к ней, начали разговор как будто от нечего делать – и вдруг стали говорить, говорить, говорить… Оказалось, что оба как раз тогда читали «Хроники заводной птицы» Мураками, и оба, насладившись кусочком, оставляли книгу на пару дней, чтобы переварить проглоченный кусочек и успеть соскучиться.
Они начали встречаться – и во время этих свиданий открывалось все больше вещей, на которые смотрели одними и теми же глазами. Они бродили по Москве или сидели в его однокомнатной квартире, доставшейся в наследство от деда, и говорили, говорили, говорили… Иногда целовались, но – не более. Тася позволяла какую-то долю объятий, достаточно невинных. Они могли прижиматься друг к другу телами, но если его рука мягко сползала с плеч, чтобы исследовать ее тело – она так же мягко отстранялась. И было в этом, как и в имени, что-то старомодное, притягательное, когда для тысячи других девчонок постель с третьего свидания – без проблем.
А потом начинал клубиться синий туман в хрустальном шаре, и Тася пропадала на неделю или две. Нет, речь не шла о поездках к родителям, довольно редким и всегда непродолжительным, или о маленьком путешествии в ее студенческие каникулы (они никогда не ездили вместе, только мечтали о таком – ведь у Дениса была работа). Тася оставалась в Москве, брала трубку, получала эсэмэски и мейлы, даже порой отвечала на них, но как-то рассеянно, и после пары нелепых и скоротечных обид Денис понял: лучше ее в такие моменты не трогать. Потом она звонила сама: «Дениска, я соскучилась! Чего не звонил?»
Бесполезно было объяснять, что звонил только вчера, и даже застал дома, но – не вышло поговорить. И он отвечал: «И я ужасно соскучился, Таська, давай… давай сегодня вечером… а просто погуляем по Красной площади?» Она только смеялась в ответ, значит, свидание было назначено. Чем нелепее место, тем лучше. Клубящийся шар нырял в сырой воздух московской зимы, в котором можно было гулять и целоваться. А главное – говорить.
Так они узнавали друг друга. Единственный сын из интеллигентской семьи, замкнутый, неловкий, как он сам думал о себе, менеджер по продажам в одной из бесчисленных мелких торговых фирм – и студентка филфака МГУ, дочь священника из деревни во Владимирской области. Четвертый ребенок из пяти, и у всех такие же странные и звучные имена: Глафира, Пелагея, Серафим и Давид.
– По святцам, что ли, называли вас родители? – предположил Денис, когда услышал эти имена.
– Не совсем, – ответила Тася, – просто родители хотели назвать нас старыми именами, какие нечасто теперь встретишь. Ну посуди сам – разве не надоест, когда каждая девчонка Маша, Наташа, Аня или Света? А тут: Гла-фииии-ра… Звучит-то как, а?
– Но лучше всех: Таисия!
– Ага, – просто согласилась она, – а вот мои родители – обычные Андрей Иванович и Татьяна Петровна. Даже смешно, да?
– Они же, наверное, из другой среды?
– Ну да. Папа физик по образованию, мама – искусствовед. Он бросил все, работу, науку – а он ведь был кандидат наук, и достаточно перспективный! – и ушел в семинарию. Познакомились, когда мама приехала к ним в Загорск изучать раннехристианское искусство. Там есть такой кабинет, церковно-археологический, туда только своих пускают – ну, она как-то договорилась, ее пустили, дали его в провожатые. Так и познакомились. Потом и она бросила свой институт исследовательский.
Они специально хотели, чтобы поближе к народу, в деревню. Но ты знаешь, у нас все было. Я никогда не чувствовала себя деревенской девчонкой. Мы много путешествовали, когда летом, после Троицы, он брал отпуск. Нас часто возили в Москву, во Владимир… а летом в деревне такая речка! лошади, грибы, ягоды… Сказка. Моим бы детям такое детство.
И у Дениса, который нечасто бывал в церкви, сразу всплыла в воображении картинка: статный священник в полутемном храме выговаривает звучные слова молитвы. Вспоминалось слышанное однажды: «Тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте». Вот так, наверное, и жили: во всяком благочестии. И чистоте.
А теперь они вдвоем ехали к Тасиным родителям – знакомиться. Другие дети тоже разлетелись – Серафим служил офицером на подводной лодке, Пелагея была замужем за питерским художником, а остальные учились в Москве. И эта чета жила в своем домике все в той же владимирской деревне, как корнями в землю вросли. Даже не сказать, что жили вдвоем – столько всегда вокруг них было народу, рассказывала Тася. Вот едешь родителей проведать и даже еще не знаешь, с кем будешь сегодня за одним столом сидеть.
На привокзальной площади Тася сразу отыскала нужный автобус, он уже собирался отходить, и драповая, пуховая толпа внесла их в салон, где все дышало другим, немосковским духом.
– За проезд готовьте, – немолодая тетка пробивалась сквозь толпу, а толпа расступалась, охая, выдыхая перегаром и чесноком.
Они забились в дальний угол, у заднего окна, и смотрели, как тают в редком снегопаде придорожные столбы и неровные сугробы…
Тася молчала, готовилась к встрече, словно вспоминалась, вырастала в ней другая Тася. Деревенская девочка. Дочь священника. Маленькая, с лукошком ягод, или с соленой ржаной горбушкой – жеребенка на лугу покормить. И тут Денис наконец-то решился. Нагнулся к розовому ушку, зажатому вязаной шапочкой, и громким шепотом сказал:
– Таська, я… я работу потерял. Вчера.
Она развернулась и выдохнула:
– Уволили?
– Вышибли, как пацана сопливого. Сказать кому, не поверят… Полтора года на них батрачил, как папа Карло, отпуск брал лишь один раз, и то на две недели… А тут – одна ошибка, и то, разобраться еще, моя ли.
– Несправедливо, да, Денис?
– По их понятиям – справедливо выходит. Контракт у них сорвался, говеный такой контрактишко. – (Тася слегка поморщилась от грубого слова.) – Надо было им, что ли, зло на мне сорвать… Как щенка на мороз вышибли.
– Да… Понимаю… – Тася отвернулась к окну, и продолжила: – А морозы крещенские в этом году все-таки пришли. Такой декабрь теплый, а вот крещенские – пожалуйста. А теперь опять тепло, уже к весне, что ли, повернуло?
И вдруг он понял, как выглядят все эти его проблемы здесь, в стылом деревенском автобусе, на фоне развалившегося колхоза, померзшей картошки, да зятя Витьки, что вернулся с зоны, да ненадолго, видать, задержится… Вот о чем спокойно и даже как-то безнадежно говорили пассажиры вокруг. И он не стал продолжать. И Тася молчала.
Так и добрались до большого села, прошли по деревенской улице, и с замиранием сердца увидел Денис большой бревенчатый дом за высоким забором, с гаражом, сараем – все всерьез, надолго, основательно. Зазвенел звонок, и вышла на крыльцо статная женщина в годах, с волевыми и тонкими чертами лица.
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, здравствуйте! Тася, милая, вот хорошо! А у нас как раз отец Дмитрий в гостях, и Галина Семеновна, ну, библиотекарь наш! Вот батюшка-то обрадуется. И ужин как раз поспел! А вас как зовут?
– Денисом, мама, я же тебе говорила.
– Дионисий, стало быть! Здравствуйте, Дионисий. Ну, проходите, проходите.
А в прихожей встретил их и отец Таси – высокий, плотный человек с монументальными чертами лица, длинными черными волосами с проседью. И Тася подошла, сложив руки лодочкой – под благословение.
И лишь потом обняла, поцеловала… Подошел под благословение и Денис.
Повели их в кухню, где уже сидели за круглым столом грузная немолодая женщина и еще один священник, юный, с реденькой черной бородой и тонким, каким-то даже прозрачным лицом. Тася взяла благословение и у него, за ней повторил в точности и Денис. А про себя усмехнулся: батюшка-то мой ровесник, если не помладше! Ну какой он мне отец? Вот Андрей Иванович, Тасин папа – это да, за версту видно, что батюшка. Такого трудно представить себе, скажем, на пляже или в магазине. Он как памятник, только живой.
– Ну, дочка, рассказывай, – прогудел отец Андрей.
– Все в порядке, пап, сессию вот сдала.
– Без троек?
– Бе-ез, – протянула она голосом прилежной школьницы, у которой по субботам проверяют дневник, – я же звонила вам после каждого экзамена. У меня вон и четверка только одна, по диалектологии! Эту диалектологию на пять вообще мало кто сдает. «У нас в Рязани грябы с глазами – их ядять, а они гля-дять» и все такое прочее.
– Ну молодец, солнышко, – мамин голос заметно потеплел, – а еще что новенького?
– Да ничего, мамочка, я же звоню вам все время. Вот, Дениску с собой позвала, вам показать.
У парня ощутимо покраснели уши. Тоже, что ли, рассказывать придется, как он учится?
– А вы чем занимаетесь, Дионисий? – пропела мама.
– Я… я в торговле. Электроникой торгуем.
– А, торговля, – мама и не скрывала своего разочарования.
– Ну что же, купечество – издавна опора страны, – вступился отец Андрей, – ничего, пройдет время, поднимутся наши новые Морозовы да Рябушинские…
– Которые большевиков выкармливали, что ли, – парировала мама.
– Может, и не без этого, – печально вздохнул отец Андрей, – да кто ж из нас без греха! А вот собери-ка нам, матушка, покушать, да и сядем, благословясь. А ты помоги, дочка.
Тася легко и уютно запорхала по кухне, доставая то ножи, то тарелки. Сразу видно, что оставалось тут все, как было заведено в ее детстве. Мама сняла с плиты сковороду, в которой аппетитно шкворчала капуста с мясом, открыла кастрюлю с картофельным пюре, быстро разложила еду по тарелкам. Молодому священнику положила только картошки:
– Это вам, отец Димитрий, здесь без мяса. Вон, грибочки на столе, огурчики. А нам капуста с гусем, только вчера бегал. Наедайтесь-наедайтесь, уж и до Масляной недалеко…
– Димитрий иеромонах, мяса не ест, – на ухо шепнула Тася.
– Ну что же, по единой ради знакомства? – огладил бороду отец Андрей, достал из холодильника запотевшую бутылку водки, а Тася расставила граненые рюмочки. Себе не поставила.
– Что же, помолимся, – пророкотал отец Андрей, встал, неторопливо перекрестился. – Очи всех на Тя, Господи, уповают, и ты даеши им пищу во благовременьи…
Помолились, сели за стол, выпили по единой – хороши оказались деревенские грибочки! И потекла беседа.
– А нам вот в библиотеку местный коммерсант деньги пожертвовал на приобретение литературы, так что благодарствуем ему, коммерсанту. И еще по гранту Сороса мы регулярно получаем журналы, – продолжила тему сидевшая за столом женщина.
– Журналы-то, небось, такие, какие в руки лучше не брать, – печально отозвался молодой священник, – от Сороса-то!
– Да нет, батюшка, «Новый мир» и другие литературные, – ласково ответила библиотекарша.
– Светская-советская литература? Знакомо. Ох уж, и тут этот Сорос! Скупает у нас мозги подешевле, продает на Западе подороже, а мы, бедные, и не чувствуем, зачем все это. А он нам зато журнальчики.
– Ну, не скажите, – неожиданно вступился Денис, – у меня вот приятель три года фактически на его гранты жил. Молодой ученый. И никуда он не уехал. Кандидатскую зато защитил, статей написал немерено. А кто бы ему деньги платил в России? В академических институтах зарплата меньше ста долларов, молодым и пятьдесят не всегда достанется, и то нерегулярно. А он платил.
– Ну, копейку заплатил, на рубль украл, – не сдавался молодой иеромонах, – это же он нам обвал рубля устроил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.