Электронная библиотека » Андрей Десницкий » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 15 апреля 2014, 11:20


Автор книги: Андрей Десницкий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +
14

Мишенька, помнишь ли, как мы болели в детстве? Когда вдруг забываются игры и отменяются занятия, ничего не хочется делать, ты лежишь в белой, прохладной постели… но нет, прохладная она только когда выздоравливаешь, а так она жаркая, душная, немного страшная. Тебе видится и слышится что-то такое, чему нет и не может быть места в обыденной жизни, и какие-то странные существа копошатся в углах комнаты, им нет названия, у них нет речи, и ты пытаешься овладеть их языком или защититься от них, но не знаешь, как это сделать. А потом на лоб ложится холодный влажный компресс, и мама, волнуясь, говорит о чем-то с доктором, как будто о тебе, но ты словно бы сам воспринимаешь себя со стороны, тебя здесь уже почти нет. Все, чем ты жил еще вчера, далеко-далеко…

А потом приходит тяжелый, душный сон, ты уже не помнишь себя, тело живет какой-то своей жизнью, вне твоего сознания, ты проваливаешься в черноту – и вдруг, следующим утром, мир возвращается к тебе. Он снова привычен и светел, и мама, а не горничная приносит тебе завтрак в постель и обещает купить долгожданную игрушку, и глядя на нее, ты вдруг понимаешь, до чего же она любит тебя – а все ваши размолвки, все неуместные окрики и несправедливые, как казалось тебе, наказания остались в далеком, далеком прошлом. Ты словно совершил путешествие в эту ночь, и доктор говорит: «Кризис миновал»… Так вот как это называется: «кризис». Говорят, на греческом языке это слово означает «суд».

А помнишь, каково было одному из нас жить, когда заболевал другой? Весь мир начинал вращаться вокруг больного, и было неприятно и немного обидно, но я, даже совсем еще кроха, понимала: так и должно быть, с братом сейчас происходит что-то очень важное. Я старалась потише играть и поменьше радоваться, и хотя ничего не понимала в болезни, по-своему уходила в тень, чтобы центром домашней вселенной стал на время больной, то есть ты. И даже немного завидовала: вот в следующий раз это я заболею, это мне купят большой-пребольшой кукольный домик, и строгий и красивый дядя доктор будет прикладывать мне к спинке эти симпатичные трубочки. Потому, наверное, и болели мы почти всегда вместе – а не только из-за заразности.

Интересно, а ты тоже такими запомнил наши детские болезни?

К чему это я… Помнишь, я упомянула в прошлом письме о болезни Нади? Она сама еще не знает о ней, вернее, только начинает узнавать – сдает анализы, посещает врачей. Но ей еще предстоит узнать, насколько все это серьезно, осознать, принять смысл этой болезни. Мне самой непросто это сделать, и, наверное, не надо – каждый человек только сам может по-настоящему понять подлинный смысл событий своей жизни. Ну, должно быть, еще настоящим хранителям такое открывается, но мне же, сам знаешь, до них еще очень далеко! Еще не одну и не две земных жизни, а то и не один десяток предстоит мне наблюдать, чтобы стать помощником, и потом сколько же еще пробыть им… Но я никуда не тороплюсь, да и куда мне тут торопиться?

Так что о Надиной болезни я могу только догадываться и размышлять, советуясь с бесценным моим Максимычем. Нельзя уравнивать болезнь с грехом, как любят делать люди. Конечно, нередко бывает, что человек сам доводит себя до болезни – цирроз печени у сильно пьющих, например. Могут быть и более тонкие связи между поведением человека и последствиями для его здоровья, но тут связь примерна та же, что и между неосторожностью и несчастным случаем: неосторожность часто, но далеко не всегда приводит к происшествиям, да и в аварии нередко попадают те, кто был предельно осторожен. Так что формула «болен – значит грешен» категорически неверна. Иначе был бы какой-то нелепый, неуместный автоматизм: пожелал другому зла – простудился; украл что-нибудь – гриппом заболел, если в особо крупных размерах, то с осложнениями, а уж как совершил серьезное предательство – тут тебе и инфаркт с инсультом. Нелепость!

Скольких людей на земле Христос обличил в их грехах – но ни одного не покарал болезнью. А скольких исцелил?! Да, Он говорил иной раз о прощении грехов, ясно указывая на связь греха и болезни, но связь это, скорее, всеобщая: люди грешат, вот и болеют. Когда Ему предложили вынести приговор над человеком, слепым от рождения, Он ясно ответил: это не за его грехи (да и какие грехи у нерожденного младенца?), и не за грехи его родителей (справедливо ли было бы карать за них малыша?). А за чьи же грехи, хочется здесь спросить – но вопроса не получается, любой ответ ложен, просто бессмыслен. Он сказал тогда: «Чтобы явилась на нем слава Божья». И смотри, сколько, в самом деле, было тогда телесно здоровых, зрячих людей – но мало кто из них увидел Христа так отчетливо, как этот человек, проживший полжизни в слепоте и нищете. Половину своей земной жизни – в сравнении с вечностью. А сколькие прозрели вокруг него и благодаря ему? Вот и выходит, что смысл в его телесной слепоте был, и немалый.

Ты только не думай, будто я оправдываю болезни, – я, в конце концов, была на земле медсестрой и боролась с ними всю свою взрослую жизнь. Болезни – враг, но это такой враг, в борьбе с которым ты можешь стать сильнее и лучше. Это враг природный вроде голода, холода, смерти, с которой у болезней так много общего. Не существуй этих природных врагов, человечество превратилось бы в стадо благодушных идиотов, двуногих растений.

А есть у человечества враг сверхприродный, духовный, вечный, от которого нет и не может быть ничего хорошего. И болезнь может стать полем решительной битвы с этим врагом. Нет для врачей ничего важнее исхода болезни, а для нас ничего важнее исхода этой битвы в вечности.

Другой уровень, понимаешь? Вот у нас в эвакогоспитале был немолодой солдат, по профессии часовщик. У него была гангрена кисти правой руки, он умолял сохранить ему руку, в этом вся его жизнь, без руки он нищий неумеха. Но чем позднее бы лег он на стол, тем выше пришлось бы резать. Он предпочел бы тогда умереть, чем лишиться руки. Хирург ампутировал кисть, и я потом долго сидела у кровати, беседовала с солдатом. Всем сестрам было велено следить за ним – не давать ничего острого, никаких опасных лекарств. Человек всерьез хотел покончить с собой.

Я встретила его случайно лет десять спустя на рынке. Жизнь продолжалась, у него была новая семья (прежняя частью погибла, частью рассеялась по свету), он и с левой рукой освоил какое-то нехитрое ремесло, уже не помню какое, и был без меры благодарен за ту ампутацию, за годы новой, наполненной событиями жизни.

А что будет с Надюшиной болезнью? Ампутация тела ради спасения души, назовем это по-хирургически прямо? Не знаю и не могу знать. Но момент истины – совершенно точно. И вот тут надо ее поддержать, и хорошо поддержать, а я совсем мало умею и могу для нее сделать…

Видела она недавно сон (вот тут не без меня обошлось, ну что поделаешь, сны – это самое легкое). Идет она над пропастью по канату, балансирует, держит изо всех сил равновесие. Под ней толпа народу, все смотрят, кричат, все недовольны ей: одной платье не нравится, другому – осанка, третьей – выражение лица. Да как же, думает Надюша, мне всем им угодить? Она старается держать спину ровней, старается улыбаться, и даже платье вроде бы есть у нее запасное, в маленьком рюкзачке за спиной, вот сейчас она, может быть, переоденется, но только ведь переодевание на канате тоже им не понравится, это совершенно неприлично… И вот она балансирует, и не знает уже, за что хвататься, а шест, даже шест вдруг сам начинает рваться из рук, становится упругим, тугим, и по обоим его концам вырастают две птичьих головы, каждая хочет лететь в свою сторону…

Шест, наконец, вырывается из рук, и забывает Надя про осанку, улыбку и платье, про недовольство толпы, и уже не может стоять на канате – летит вниз, сейчас разобьется. Но нет уже толпы, в воздухе полно какого-то мелкого белого пуха, и он сгущается, становится облаком, и ее падение вязнет в этом облаке, словно она прыгнула в подушку. И вот уже на ней какое-то простенькое детское платьице, и сама она маленькая девочка, а пух – это просто облако, по которому легко и приятно идти. Она старается оглядеть его целиком и замечает, что это огромное, уходящее чуть ли не за горизонт белое крыло, и это крыло куда-то ее несет.

Тут она проснулась с тем удивительным ощущением беспричинного и настоящего счастья, которое и дают вещие сны. Может быть, это ощущение даже важнее тех смыслов, которые нам в этих снах стараются передать.

А потом закрутился, завертелся обыденный ее день – работа, общение по всем этим ее электрическим каналам (не помню точно, как они у них называются) то с предметом своих воздыханий, сидящим в соседней комнате, то с активистами церковного кружка, совсем в другом тоне, на другие темы, под другими видами, то просто с подружкой. Все в разных окнах этой ее электрической почты, и все как будто от лица разных людей с одним и тем же именем и обликом. Обыденный день. Вечером – постылый, надоевший домашний уют, нелюбимый, как ей кажется, муж, и бегство, новое бегство в пространство электрических сигналов к другим людям и маскам или в дамские романы о пылкой и страстной любви, какой не водится в наших широтах.

А что же ее роман, тебе, наверное, интересно? Да ничего, так и топчется на месте. Ни броситься в него с головой она не решается, ни оттолкнуть. Даже не знаю, хороша ли такая нерешительность: так ведь десятилетия можно провести в раздумьях, а потом, на закате, взглянуть на прошлое с недоумением: и на что время потратила? Отчего не жила?

Эх, Надя-Надюшка, посидеть бы нам с тобой за чашкой чаю, поболтать бы о жизни девичьей, о нашем, родном, наболевшем. Глядишь, мне и удалось бы тебе что-то прояснить. А пока что как мало умею я тебе помочь!

Ясно вижу теперь, почему мне досталась именно Надя. Она ведь моя, родная, но я совсем пока не знаю ее, поэтому готова принять ее любой. Я бы в Саше постоянно стремилась поправить что-нибудь по-своему, как же, помню ведь эту девочку с белыми бантиками. А с Надей я просто знакомлюсь с чистого листа, не ожидая и не требуя ничего, и радуясь своим открытиям. Так, наверное, сходили измученные дальней дорогой моряки на берег только что открытого острова, радуясь родникам, птичьему гомону, сочной траве, все принимая с благодарным удивлением, – ведь на их карте тут было просто белое пятно, никаких несбывшихся ожиданий. Теперь я вижу, что и с тобой мне предстоит такое же знакомство, Миша. Чтобы понять это, уже стоило писать эти письма. Нужны ли они тебе, дают ли что-то сейчас или дадут потом? Я даже не знаю. Просто не могу их не писать, как не могу не просить за тебя, бесценный мой брат. Это нужно мне самой, это как пить прохладную воду в жару.

Твоя Маша

15

Видишь, Мишенька, как редко я стала писать тебе… Даже трудно сказать, что тут главной причиной. Может быть, Надина болезнь – мне сейчас все чаще и все больше приходится бывать с ней. А может быть, отсутствие ответа. Я верю, что ты обязательно прочитаешь все это и подробно ответишь мне, и вот тогда наговоримся всласть. А может, это я наконец-то взрослею и меньше нуждаюсь в болтовне? Пусть ты и молчишь, мой дорогой брат, но я начинаю понимать тебя, правда.

Кстати, я, кажется, знаю, о чем ты говорил тогда, нажимая курок приставленного к виску пистолета: «…если бы еще тогда!» Я ничего, конечно, не знаю наверняка, Миша, мне очень трудно судить – да что судить, это вообще невозможно! – мне трудно догадываться о чужой, даже твоей, судьбе. Но мне приоткрыл кое-что Петер Озолин, тот самый твой комиссар. Ты не думай, тут не бывает сплетен, и если кто-то открывает другому чужое, это значит, что тот может это принять как свет и что ему действительно важно об этом знать. И еще, Петер совершенно не в обиде на тебя. Он сам мне говорил: «Ну какие обиды! Я послал на смерть столько достойных людей, много лучше меня самого, ради призрака, ради лжи и обмана – как я могу обижаться на тех, кто и со мной так обошелся? И главное, их заставляли, им грозили – а я все делал только по доброй воле. Нет, мне лишь отплатили, и очень даже милостиво отплатили, показали оборотную сторону. А Михаил, он и вовсе ни при чем, это так уже была, формальность…» Да, именно так он и сказал.

Помнишь ведь, конечно же, помнишь тот сумрачный вечер, когда вызывали тебя к тому черному человеку с бледно-голубыми петлицами и ты шел, сам не зная, вернешься назад, к Чинаре, или уже нет. Вы были люди военные, с боевым опытом, и у каждого было оружие – а ведь шли как бараны на убой! «Это такие, как я, постарались», – мрачно сказал об этом Петер, хотя, думаю, он слишком суров к себе. Он тоже не такого хотел. А вы исчезали один за одним, такие, как ты и он, – кого вызывали за каким-то пустячным делом в штаб или на склад, кого брали ночью на квартире, а кому в открытую предлагали явиться в известный кабинет. И шли все с одинаковым внешним спокойствием и внутренним трепетом: сначала надеялись, что это еще не арест, а потом даже вздыхали с наивным облегчением: ну все, это уже арест, теперь уже нечего ждать и бояться.

Но для тебя это был не арест. Тебя усадили на стул, достали бланк протокола допроса свидетеля (ты, наверное, и не видел, но это очень важно: свидетеля, не обвиняемого!) и сразу, в лоб: «Товарищ майор (это тоже важно, что ты был еще «товарищем», это ты понял сразу), вчера нами был разоблачен польский шпион, контрреволюционер-троцкист, бывший дивизионный комиссар Озолин. Что вы имеете сообщить по этому поводу?»

«Не польский, – ответил ты, – он ведь из Латвии». Звучало почти как согласие, но ты же не имел ничего такого в виду. Ты просто хотел уточнить, что Петер не поляк, а латыш, и если уж принимать нелепую версию о шпионаже, то логичнее ему служить не Польше, а Латвии. Впрочем, какая уж тут логика, если одновременно он объявлялся еще и троцкистом! Миша, я знаю: этим ответом ты еще ни с чем не соглашался, просто вырвалось рефлекторно, ты просто уточнял детали, убирал из обвинения самый нелепый пункт – но с этого ответа разговор и пошел не в ту сторону, сразу и безнадежно.

«Латвийский, значит? – переспросил черный человек и сверился с бумагами. – Да, действительно. Итак, вы встречались с ним еще на Гражданской?» И ты поспешно начал рассказывать. Ты старался говорить о нем только хорошее, но уже тогда ты старательно вымарывал из рассказов себя: он не то чтобы спас тебя от расстрела, а просто проверил документы и отпустил, и не то чтобы призвал тебя в Красную армию, а просто ты слышал, что в том году он действительно комиссарил в Воронежской губернии, но личных дел у вас не было и быть не могло. Случайная встреча.

«Что ты мне сказки рассказываешь, майор?! – человек взревел и стукнул кулаком по столу. – Мы шпиона разоблачили, троцкиста, а ты: не знаю, не видел, не понимаю?! Или, может, тогда еще, в восемнадцатом, завербовал он тебя в свою троцкистско-шпионскую банду? А ну, карты на стол!»

Ты хотел, я же вижу, как хотел ты ответить, что в восемнадцатом троцкистской бандой можно было назвать разве что саму Красную армию и что не было тогда еще государства, в пользу которого он теперь якобы шпионил, но… Ты промолчал. Ты понимал, что ему ты уже ничем не поможешь, а себя потопить можешь одним вот этим разговором. И вот ты медленно, неохотно, осторожно, по капелькам стал припоминать какие-то мелочи, детали, по которым можно, конечно, было сделать вывод, что не все в дивизии благополучно и что дивизионный комиссар (высоко залетел твой былой знакомец!) Озолин тоже человек не без недостатков, ну так ведь это и так всем ясно. Ты, наверное, рассчитывал на здравый смысл следователей и судей: ну, почитают они такие показания, посмеются, отпустят его, разве только выговор в личное дело занесут. Многие тогда думали, что все эти особые совещания и трибуналы действительно ищут истины и следуют логике. Но тем они и были похожи на ад, что логика там была одна: нужны были жертвы, и более-менее безразлично какие. Важно, чтобы они были.

«Так и записываем, – едва оторвавшись от бумаги, с упоением заговорил черный человек, – восхвалял царский режим, отрицал заслуги большевистского ЦК нашей партии и лично товарища Сталина (тут его голос перешел на фальцет), готовился к реставрации помещичье-буржуазной власти в СССР! Так ли, майор?» И ты промолчал. Ты ничего не ответил. Ты мог бы сказать, что все не так, что речь идет о неловких шутках и никчемных мелочах, о невинных рассказах про дореволюционную жизнь и что не встречал ты более преданного делу революции человека, чем товарищ Озолин, но ты промолчал. И ты потом подписал этот протокол.

Мишка, нам не дано прощать за других, поэтому я скажу только одно: Озолин тебя за это простил. Простишь ли ты сам себя? Простит ли тебя Он? Здесь мне остается только надежда, так что пока промолчу. Одно еще добавлю: самые страшные поступки там, на земле, сами по себе еще ничего не предрешают здесь. А твой все-таки не был самым страшным, много можно найти смягчающих обстоятельств. Ты помни: нет здесь никаких других пределов, кроме тех, которые человек сам поставил себе.

Знаешь, сменю-ка я тему… Вот на земле пределов человеку ставится много – и моя Надюша, я столько писала тебе о своей подопечной, как раз столкнулась с одним из них, самым ясным, всеобщим: с нашей человеческой телесностью. Мне жалко иногда бывает ангелов, которым неведома телесность. Они не знают, каково это – бродить босиком по прохладному речному песку, выбегать из жарко натопленной бани и с разбегу окунаться в сугроб, запивать сочный и пряный шашлык терпким рубиновым вином, проводить лунную теплую ночь вдвоем с бесконечно любимым человеком… Не знают, хотя наслышаны, как и нам лишь понаслышке известны некоторые свойства их ангельской природы, – а может быть, и мы до них когда-нибудь доберемся. Но не сразу, ведь здесь еще не день, здесь только раннее утро, и мы, осиротевшие души, ждем того часа, когда нам будут даны новые тела и все то, что было дорого и мило на земле, вновь вернется к нам, став еще прекрасней и осязаемей. Мы пока не в Царстве – в его преддверии. Мы не пьем еще нового вина.

Только безумцы (а таких было немало) утверждали, будто плоть греховна сама по себе, будто сотворена нашим врагом. Да что они, в самом деле? Вообразили себя теми самыми ангелами, что ни разу не купались в чистом озере и не пили хорошего вина? Как бы мог сотворить такое чудо наш вечный враг, интересно… Я просто удивляюсь наивности тех, кто в это верил.

Но вот болезнь – причем не просто мимолетное недомогание, а такая, как сейчас у Нади: настоящая, страшная, предельная, с совершенно неясным пока что исходом… Это же не просто телесное страдание, это такая штука, которая пожирает все, что только еще остается у тебя в жизни, когда ты уже не можешь ни вздохнуть, ни выдохнуть без этой боли, без постоянной мысли о почти несбыточном выздоровлении и нависающем конце. Ты, кажется, совсем не знаешь этого, разве что детская наша корь была к тому близка, но в детстве все воспринимается иначе. Умер ты сразу, от пули. А я через такое проходила дважды, уже взрослой: крупозное воспаление легких сразу после войны и тот букет болезней, с которым я долго и трудно шла к своему переходу. От чего только не лечили, а вот умерла, смешно сказать, от тромба! Ладно, это я отвлеклась.

Ведь это тоже урок, и очень важный: так облетает с человека все лишнее, наносное. Я и сама удивлялась себе: как мало я знала и ценила жизнь! Выздоравливающий, которому впервые дали выйти на улицу, вдыхает этот воздух с привкусом гари, слушает крики грачей или гудение автомобилей, любуется замызганным больничным садиком так, будто нет и не бывает в мире ничего прекраснее, – потому что это и есть жизнь. Он все, было, куда-то бежал, торопился, не замечал этих листьев, птиц, трещин на асфальте, а теперь нет для него ничего дороже и ближе.

Умирающий точно так же смотрит в глубь себя и в глубь окруживших его людей, и вдруг находит он такую же невыразимую красоту во всех мелочах, на которые он, казалось бы, махнул рукой, во всей обыденности и серости – и разом забрасывает многое из того, что казалось важным. Ты видел смерть больше моего, хотя на войне все иначе – там она длится минуты, редко когда часы, и нет времени на подготовку. Для кого-то такая спешка – блаженство, ему не надо трудиться; а для кого-то – упущенная возможность разобраться с самим собой. Хотя… раз не было ему это дано, значит, не вышло бы из такого разбирательства ничего путного, вот что я думаю.

Но это всё общие слова. Общие – а как еще рассказать о Наде? Сказать ли, что ей стало больно, и хуже того – страшно? Блеклые, невыразительные слова. Когда она узнала диагноз (а все зашло уже очень далеко, у нее эта гадость развивается довольно быстро, да и припозднилась она с врачами), мир рухнул. Были планы, надежды, расчеты – осталось только гадать, сколько еще ей отпущено болезнью. Если всерьез, то несколько месяцев, говорили врачи, хотя все бывает на свете… Все. Вот и надеется Надя.

Чудеса происходят с нами постоянно, только мы их не замечаем. Помнишь, как я совсем маленькой горячо молилась перед трудными французскими диктовками и математическими контрольными, а ты уже тогда посмеивался надо мной? Нет чтобы попросить о чем-то действительно важном и нужном, не размениваться по мелочам. Неважно мне было, воскресали ли мертвые, выходили ли люди невредимыми из пламени, а важно, чтобы назавтра достались те немногие вопросы, которые я хотя бы немного знала. Вот это бы вышло чудо так чудо! Нелепость? А если так просит человек о собственном исцелении – это как? Это ведь уже не мелочь, но суть та же: пусть у меня все будет хорошо! Вот такие мы, и Надя не исключение.

Так что это еще и огромное испытание для Надюшиной веры. Мы все так привыкли произносить на земле «да будет воля Твоя», а вот тут ей задан самый трудный, невыносимый вариант этой молитвы: вдруг воля Его как раз в том, чего ты страшишься больше всего на свете? Сможешь ли ты повторить тогда эти слова? Сможешь ли хотя бы заметить это жгучее, нестерпимое несовпадение двух воль, принять его и преодолеть? Или скажешь: «Да будет вот в этом – моя, а в остальном, как знаешь»? Вот это и будет концом. Я, наверное, и сама бы так сказала в ее возрасте – старухе-то умирать проще, естественней, долго я к этому шла. Да я в ее возрасте и не верила ни во что.

Но ей очень важно теперь верить, и зато, знаешь, не так уже ей важно, к какому именно церковному кружку принадлежать. На общественную деятельность времени с этим лечением все меньше остается, да это и к лучшему, а вот ценность простого общения с самыми разными людьми начинает она чувствовать в полной мере. Лишнее облетает, как листья с дерева в октябре – не до них дереву, готовящемуся к трудной и долгой зиме.

«Христос посреди нас» – это ведь действительно формула Церкви. Не «нас, которые такие, в отличие от тех, которые эдакие», а нас, разных, грешных и неприятных, но собравшихся вместе здесь и сейчас. Знаешь, когда на собрании своей молитвенной группы она рассказала о своем диагнозе, это был такой прорыв, такая яркая, честная, сильная общая молитва за нее, какая остается с человеком на всю жизнь, и не только земную. Да, посреди нас – и как жаль, Мишенька, что ты на земле этого никогда не пережил, да и множество других людей этого не знает… Если бы знали – пошли бы за Ним почти все, я уверена.

Услышав диагноз, Наденька, конечно, заметалась. Сначала не верила, потом подняла на ноги всех родных и знакомых – искать светил медицины, устраивать госпитализации, осмотры, все, что только можно. И знаешь, сколько вокруг оказалось верных, хороших людей! Трудно было о таком и подумать, пожалуй. Перед ними ведь тоже вставала во весь рост эта наша немощная, всеобщая телесность: могло бы статься с каждым, вот хоть со мной или моими любимыми, а выпало ей. «Послушайте! – Еще меня любите за то, что я умру», – я приводила тебе эту гениальную строчку юной девушки откуда-то с Бронной, но ведь если это не когда-то, не через полвека, а скоро, вот здесь и сейчас, тогда действительно за такое любят. То есть забывают обо всем, чего не дождались от этого человека, и вспоминают, что ему не додали.

Ты не представляешь, как перевернула Надина болезнь их отношения с Антоном. Сначала, может, это была просто естественная реакция двоих людей, перед которыми встала общая опасность (но важно, что они сразу и осознали ее общей!) – немедленно начать что-то делать, спасаться, уходить! И тут уже не раздражала Надю его привычная медлительность, она оказалась основательностью и осмотрительностью, а его – ее легковесность, то есть быстрота и живость. Оказалось, они прекрасно дополняют друг друга! А если вопрос, который оба задают себе ежечасно, не «кто как кого сегодня обидел», а «долго ли еще мы сможем видеть друг друга», то просто диву даешься, с какой радостью и легкостью люди готовы прощать и уступать. Куда улетели все эти обидки и непонятки? Ну, осталось немного, по-прежнему его раздражает ее безалаберность, ее – его лень, но как нетрудно это все потерпеть, когда…

А тот предмет ее воздыханий? Оказалось, он действительно любит ее, и вовсе не той любовью, о которой поет вся нынешняя эстрада, когда «люблю» переводится как «хочу, очень хочу, аж терпеть не могу!».

Его «люблю» означало «я сумею, я ничего не пожалею, я помогу». И если он собирал деньги на лечение, то стеснялся, что сам дает мало, а если давал много, то грустил, что и эта сумма ничего не гарантирует и что вообще не в деньгах тут дело… Он дал ей, кажется, гораздо больше, чем мог бы дать в простом и непритязательном романчике, вроде тех, какие ты заводил по гарнизонам. Он теперь действительно хотел подарить ей целый мир, а она готова была принять его из рук любимого. И оба при этом с удивлением и грустью осознают, что не им принадлежит этот мир и что так мало могут сделать руки по сравнению с желанием сердца. И ни капельки ревности между ним и Антоном – о чем тут ревновать, как не о благе любимой? Они начали всерьез дружить.

А сколько нашлось у Нади настоящих друзей – и тех, кто когда-то отошел в сторону, и тех, кто казался ей просто коллегой по работе, знакомым по клубу… Бывший ее духовник принял самое горячее участие, хотя, казалось бы, что ему теперь – а всем приходом там деньги собирали. Ох и дорогое же это выходит лечение – а другого нет, и не предвидится. Но если деньги позволяют раскрыть сердца, их точно не жалко.

Стоит ли так тяжело заболеть, чтобы вспомнить настоящий смысл слова «любовь»? Я не знаю, я всего лишь наблюдатель. Не я решаю и очень этому рада. Но Тот, Кто так решил с Надюшиной судьбой, знает не меньше моего и любит ее не слабее, чем я. Разве это Он, спросишь ты? Разве Ему нужны болезнь и смерть, разве насылает Он их на Свои любимые творения? Нет, Он сотворил нас, а не нашу смерть. Но мы уже не в Эдеме. Ты только не спрашивай меня, каким был мир до падения Адама и Евы, была ли это та же земля, и как там звери ели друг друга и умирали от болезней задолго до появления человека, – я ничего об этом точно не знаю, меня там не было. Сдается мне, это был какой-то совсем другой мир, и все, что мы теперь видели на земле, приобрело свой нынешний вид уже после первого греха. Слишком много там грязи и страданий, а до того, я верю, их не было, и однажды снова не будет – когда наше утро сменится днем.

И если сейчас грязь, страдания и смерть есть в земном мире, то не Он посылает их. Они, порождения человеческого грехопадения, существуют и действуют сами – но не поперек Его воли, а только там, где Он позволит им действовать. И значит, каждое черное пятнышко, каждая наша боль не проходят мимо Него, и у каждой может быть смысл и цель, если мы сумеем их понять и принять. О чем и прошу для Надюши – и для тебя тоже, мой родной и бесконечно дорогой брат. Много черного в каждом из нас, но многим былая чернота и помогла подняться к свету.

Ты прости, если долго теперь не буду писать – очень сложное теперь время для Нади, а значит, и для меня. А пока что крепко обнимаю тебя,

твоя Маша


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации