Текст книги "Исповедь лунатика"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Лийз молчала, казалось, думая о том же. Внутренне я ее поблагодарил за это молчание, и мистера Винтерскоу, и Дангу… и мать, и дядю… и Пола, и Лайлу… и многих других… в моем сознании промелькнули лица… там были и Марта Луизе со своим мужем, Даг, Анне Карен и даже адвокат! Совсем другой поезд пронес их мимо меня и исчез. Я смотрел им вслед: в моем сердце я просил у них прощения за мое кривлянье, за цирк, который устроил…
И снова я на скамеечке в саду рядом с Лийз. Она пошуршала коробком и зажгла самокрутку.
«Может быть, – отчетливо подумал я, глядя на огонек спички (Лийз не торопилась его тушить, а спичка не торопилась сгорать), – благодаря всем этим людям я и выжил. Все до последнего они были необходимы. Даже те, кто ничего не чувствовал. Человек плетет паутину, и она его держит. Так и я плел, как умел, паутину абсурда».
15
Пошел к Сулеву в музей – мы собирались на концерт. Должна была подъехать Лийз. Ждали ее. В музее была выставка эстонских крон; Сулев предложил пойти посмотреть, но я отказался: я и так увидел краем глаза несколько стендов с аппликациями (было похоже на детское рукоделие), и у меня испортилось настроение: вспомнил, как мой дядя переживал из-за того, что Эстония перешла на евро, целый год после этого он мне звонил, никак не мог успокоиться…
– Такого я от них не ожидал! Они же так любили независимость… Оказалось, что не так уж они и дорожат своей кроной. Уж точно не так сильно, как датчане.
У него были счета в разных банках Эстонии. Он там что-то крутил на бирже, покупал и продавал акции; суммы были ничтожными, манипуляции безуспешными, а в связи с переходом на евро всё это стало и вовсе убыточным. Кроме того, ему вдруг стало неудобно оплачивать зубоврачебные эксперименты – теперь они не казались столь дешевыми.
– И зачем эстонцам евро? Не понимаю! Подождали хотя бы год, пока рассосется, или посмотрели бы, что там, в Греции будет… я бы к тому времени управился со своими имплантами… Так нет, ни с того ни с сего… Раз, и – на́ тебе: евро! И куда они торопятся? Это же самоубийство! С другой стороны, им евро нужен, чтобы снять с себя всякую ответственность в случае экономического краха. Сам подумай, перешли на евро и ничего делать не надо! Сиди, получай директивы из Европарламента. А если рухнет всё, так на это отписка есть: евро рухнул – мы тут ни при чем!
Одно из тех рассуждений, коими бредят замотанные в рыбацкие снасти старики на скамейках; подобной ерундой пилят мозги таксисты.
Дядя включил камеру, и я мог его рассмотреть. Он был обеспокоен. Думы глодали его. Говорил, что бежал вчера до почтового ящика, боялся не успеть, боялся, что машина, которая забирает почту, может подъехать и выпотрошить ящик до того, как он в него опустит письмецо.
– Сколько раз из-под носа уходила. А потом неделю жди.
Я удивился:
– Как же так! Что, нельзя разве в другой ящик опустить? Или сразу отнести на почту?
Он сказал, что в городке, куда он недавно переехал (опять, и на этот раз совсем в глубинку: «тихо и дешево там»), почты больше нет – оставили киоск, в котором принимают посылки, но не по выходным.
– Уплотняется Дания, – добавил он. – Хитрая страна, никак мне ее не раскусить, всё время попадаю впросак. Вот и вчера напрасно торопился. Подбежал к ящику, а там написано, что заберут почту только в понедельник.
– Это что ж, у вас уже и на ящиках писать стали, когда почту заберут? – изумился я.
– Давно уже стали. Еще когда ты там жил, писали. Ты просто писем не слал!
И то верно – не слал и получать не хотел.
– Вот ведь какие! – продолжал он. – Вышло опять – напрасно я торопился, писал, думал, что написать, полночи думал, как вот красиво написать, а потом еще полдня писал, и бежал к ящику. Напрасно, потому что всё равно заберут почту только в понедельник. Троица. Пинсе! – добавил он по-датски, усмехнувшись над самим собой. Городок на Троицу вымер; все разъехались; даже сделалось ему жутковато. Опустил он письмо и пошел, а вокруг – мертвые улицы, пустые сады, слепые окна, ничто не движется, точно макет города, а не город.
– И стало мне как-то не по себе, – сказал он. – Иду не как я, а как персонаж в фильме у Линча. Фу! Я и не заметил, что праздники подошли. Я, ты знаешь, не слежу за календарем. Сижу, рисую, на работу не хожу, в календарь не смотрю, газеты, как Обломов, не читаю, даже телевизор перестал включать… Не успеваю подстраиваться под это уплотнение. Вот почта – один из многих показателей, что уплотнение в Дании идет по всем фронтам. В прошлом году сократили больницу. Каких-то отдельных врачей перевели в другую, а кое-кого попросили подождать, пока им там приготовят кабинеты, да так и забыли о них, и больше не намекают, что пора перебираться. Они ждут, звонят, пишут в газету местную… Я разговор подслушал: два врача в поезде ехали, на забастовку, кажется, с какими-то картонками под мышкой. Да что толку! То же самое с медсестрами и няньками, теми, кто приглядывает за стариками и сумасшедшими: их не хватает – людей не хватает, потому что стариков и сумасшедших становится всё больше и больше, а медсестер и сиделок – сокращают, и они – не выдерживая очередей и шока – сами сходят с ума. Или симулируют. Они ж знают, как и что… Страна сжимается, – бурчал он, воздевая глаза к потолку; у него за спиной на стене висела его картина, где веселенькие ножки в чулочках взбивали сливки облаков в ясно-голубом небе, вращая красно-голубой полосатый мяч на остреньком кончике яркой красной туфельки. – Пишут, что не хватает учителей, а сами сокращают учителей. Так сократили тут, что не дали доучиться студентам и на год раньше выдали дипломы! Мол, закончили, получите и с богом! В школах та же ситуация. Учеников уплотняют. Сдваивают классы. Школы закрывают, учеников перегоняют из трех школ в одну, они там сидят по тридцать человек в классах, рассчитанных в лучшем случае на пятнадцать. Как в советские времена! Но в наших школах хотя бы классы были рассчитаны на тридцать человек! А тут… Жуть какая-то! Пустые здания школ стоят. Они просто стоят! Их не топят, не эксплуатируют. Как и больница – у меня через два поворота – пустая, как павильон для съемок фильма. Не знают, что делать. И ничего делать не надо. Потому что это и есть – экономия средств, когда ничего не делаешь, а оно само по себе стоит. Я слышал, как один старик кричал в баре на молодых: «Всё-то у вас есть, привыкли! Теперь ничего не будет. Одна стиральная машинка на весь дом. Без машины. Без телевизора. На керосине кофе варить будете!». Смеялся и злорадно руки потирал. Я его понимаю. Мне почему-то тоже хочется злорадствовать. Потому что всё это время меня в сортире держали. Не давали работы. А теперь можно ее больше и не искать. Потому что ее нет. Не только для таких, как я, но и для тех, кто как сыр в масле катался, пока я бедствовал и унитазы драил. Для отвода глаз я, конечно, продолжаю делать вид, что усиленно ищу себе работу. Мало ли, спросят, а у меня – документация: искал, пытался… Пишу отчеты, выпрашиваю работу, умоляю моего советника подключить к какой-нибудь программе или занести меня в список тех, для кого фирма по трудоустройству будет работу бесплатно искать. Есть тут одна, может и в Исландию отправить, о чем я давно мечтаю. Они получают средства у государства из фонда какого-то и отправляют людей в Исландию, не устраивают на работу, а только направляют попробовать устроиться. Ты там пытаешься устроиться, ничего не находишь и возвращаешься…
– Абсурд, – сказал я лениво. – В Исландии страшная безработица. Абсурд!
– Конечно, – согласился он. – А как ты думал! Только так это и делается. Ну и пусть. Я бы не отказался так поискать работы, посмотрел бы Исландию… Но он, этот советник, собака такой, бюрократ, попросил меня прислать ему свидетельство того, что я прикладывал усилия, ему, дескать, необходим список мест, куда я пытался устроиться. Ну, я тут понаписал, внес все те предприятия, что позакрывались, – ведь нет их больше – почему б не извлечь хоть какой-то толк? Вписал их все! Получилось внушительно. Он посмотрел, написал мне в ответ: да, вижу, что ты прилагал много усилий, чтобы устроиться, и всё-то тебе не везло. А почему? Так и спросил: почему, дескать, мне не везло? В столько мест пытался устроиться, а нигде не взяли. В чем с тобой дело? Так и пишет: в чем дело? Hvad er det i vejen med dej?[112]112
Что с тобой не так? (дат.)
[Закрыть] Представляешь? Вот какой! Ну, я месяц думал, и потом вдруг понял: чем больше я думаю, чем дольше тяну с ответом, тем самым еще сильнее вызываю возможные подозрения, потому решил: надо ответить, и как можно быстрее, и как можно проще! И вот всю прошлую ночь я напрягал ум, воображал себе портрет этого человека, родгивера[113]113
Rådgiver (дат.) – человек, руководящий процессом, дающий советы.
[Закрыть], советника моего, а потом вдруг у меня прояснилось: надо вести себя как все датчане. Надо просто проигнорировать его вопрос. Воспринять его как риторический. И почему же тебе так не везло с работой? И почему же тебя не брали на работу? Это ж не вопросы ко мне, это просто восклицания; даже если вопросы, то он сам к себе обращается… Ах, бедненький мой, отчего же тебе так не везет! Примерно так. Я собрался с духом, вознамерился ему написать просто и по-датски – само собой на датском языке, но в их манере, как датчанин написал бы… Мол, я ему очень благодарен за те усилия, которые он прилагает, стараясь мне помочь, и я его прекрасно понимаю, и всячески ему сочувствую, так как вижу, насколько это трудное дело отыскать место для иностранца, да еще в смутное время кризиса и т. д. и т. д. Писал весь день вчера! А ведь нельзя писать, как по-русски, нельзя наворачивать сложноподчиненные предложения. В Дании надо остерегаться всяческих сложностей. Потому что синтаксис у датчан устроен иначе, нежели у русских. И логика тут иная. Как только они видят наверченное в три строки предложение, их перекашивает, и кажется им, будто их пытаются обвести вокруг пальца. Боятся они сложноподчиненных предложений и всяких там скобок. Как только скобки, так в кусты! Потому как скобки для бюрократов: клаузулы всякие и артикли. Нормальный человек в письме чиновнику скобками на законы и указы намекать никоим образом не должен. Чиновник такое ему ответит… или не ответит вообще, что хуже всего. Не говоря о восклицательных знаках, подчеркиваниях… жирным шрифтом выделять ничего нельзя, крупными буквами не писать! Нормальный человечек в письме чиновнику должен, согнув спину, малюсенькими буковками попу лизать и как можно короче и четче себя излагать. А мы, русские, увы, не можем без наворотов да вывертов. Мы все особенные! Это в нас вдолбили. Это в нас Гоголь и Толстоевский сидят. От обратного так получается. Лепят из тебя идиота, а ты в обратную сторону сочинение жизни гнешь: я особенный, я не как все! Вот и во мне эта черта тоже есть. Еще не вымерло. Особенный я, и всё тут. Ничего не попишешь. Весь день вчера боролся со спрутом русской логики, укорачивал себя, укомплектовывал мысль в датские клише. Чем короче, тем лучше, и без всякой связи с его письмом. Так постарался, что когда отпринтовал, посмотрел на письмецо и сердце обмерло: точно как если б датчанин писал! Сам себя превзошел! Тут я успокоился. Фу! Получилось! На радостях выпил бутылку вина. Упаковал письмо в конверт (официальные документы так только и посылаются до сих пор, с подписью!), побежал на почту… Ну, дальше ты знаешь…
– Да, непросто тебе там…
– Ой, не говори. Не просто. Вот опять увидел себя бегущим по пустым улицам, посмотрел сейчас на себя со стороны: никого, один я – бегу, с письмом тороплюсь, как чокнутый. И знаешь, что… И стыдно, и досадно, за себя неловко. Себя жалко! Только русский так себя изводит…
– Ну, я уверен, что югослав какой-нибудь тоже не знает, когда там забирают почту…
– Ну, ты сказал! – возмутился он. – Ну, ты успокоил! Югослав… Ты б еще «албанец» сказал. Спасибо!
Он, кажется, обиделся. Да и черт с ним! Разговор меня сильно опустошил. Было очевидно, что звонил он мне потому, что тоскливо ему там; и то, как я тянул эту беседу, меня мучило всю ночь. Мне даже снилось, что я продолжаю с ним говорить. Линч – Исландия – школы… тьфу! Но обрывать не хотелось. До чего я дошел! Мне в радость слушать о его бедствиях. Он себя там поедом ест, а я радуюсь. Что же я за человек!
Сулев ждал сменщика, тот не шел; я принес с собой дамиану, заварили, выпили…
– Да, про кроны, это смешно. Пойдем, все-таки покажу тебе кое-что, – поманил он меня.
Пошли по лестнице. Привел меня в зал, где были стенды с женским нижним бельем, и большая часть этого белья была сделана из эстонских крон; трусики и лифчики из купюр самого различного достоинства: из синеньких сотенок с Лидией Койдулой, из светло-зеленых пятисоток с ласточкой, из зеленых четвертных с Таммсааре, из красных червонцев и желтеньких пятерок с Паулем Кересом…[114]114
Лидия Койдула – эстонская поэтесса.
Антон Хансен Таммсааре – эстонский писатель.
Пауль Керес – эстонский, советский шахматист.
[Закрыть]
– Вот, – заливаясь слезами от смеха, сказал Сулев, – всё, что осталось от эстонской кроны!
– Да, ужас какой! А ведь были еще пятидесятикроновые!
– Да, точно. Здесь почему-то нет… Странно… – Сулев забеспокоился, стал оглядываться, смотреть за стендами. – Может, упали куда-нибудь… А вдруг украли?
– Да ну, вряд ли, кому нужны? – успокоил я его. – А ты знаешь, мне на днях опять позвонили из датского банка и сказали, что если я не закрою мой счет в их банке или не положу на него деньги, они с моего счета снимут шесть евро за мифические телеуслуги. Я даже не знаю, что это! Я не знаю, за что они хотят снимать с меня деньги и почему. Это бред, потому что я закрыл этот счет еще два года назад! Я лично приходил и требовал: закройте! Они сказали, что закрыли, и мне даже давали бумагу, но я ее на выходе выкинул… а тут они пишут, что я ПОЛЬЗУЮСЬ расчетным счетом!
Сулев чуть не хлопнулся на пол от смеха. Его переломило надвое. Он был красный, как будто его вываривало кипятком изнутри. Я продолжал возмущаться:
– Представь, два года назад ходил к ним, закрывал, а они опять пишут, что я пользуюсь… Позвонил, накричал: что это такое?.. А мне: приходите в офис, это решается только в офисе, по телефону такие вещи не решаем… Я: мое время – мое время… Им плевать: приходи, и всё. Я пошел к ним ругаться. Прихожу, а они там, как во сне, сидят все в хрустящих костюмах, девушки в полосатых юбочках и даже в шапочках, как у стюардесс… Роботы! Непроницаемые и лишенные всяких эмоций! Я начинаю ругаться, а им хоть бы хны! Сидят себе, приоткрыв губки, смотрят, глазами хлопают, ноготками по клавишам стучат и – ничегошеньки не понимают! Тогда я на них заорал, что в Эстонии не должно быть ни датских банков!.. ни шведских банков!.. ни финских банков!.. никаких других, только – эстонские банки!.. Они пообещали, что закроют мой счет, дали попить воды и – леденец еще дали… Я в их банке счет открыл только по той причине, что они обещали в своей рекламе, что если у них откроешь накопительный счет, они бинокль подарят, не простой, а настоящий морской, точная копия того, с каким Амундсен в свои экспедиции ходил… Это был рекламный трюк, и я, стыдно признаться, купился. Дурак! Сам виноват…
Сулев долго успокаивался, а потом пришел в себя и, откашлявшись, сказал:
– У меня есть знакомый, с которым приключилась очень похожая история. Помнишь музыканта, про которого я тебе рассказывал, авангардист, с которым никто больше играть не хочет, то есть он утверждает, что он ни с кем играть не хочет, а на самом деле наоборот…
– Тот, которого попросили книгу воспоминаний написать?..
– Даже не воспоминаний, а просто мой друг работает в издательстве, ты сам знаешь, у нас в Эстонии так мало пишут, писатели есть, но они все по большей части просто в газетах дают интервью или пишут статьи то про русских, то про Сависаара, а потом в телевизоре сидят в кафе и с умным видом рассуждают о жизни, им некогда писать, поэтому в Эстонии каждый роман на вес золота, за каждую книгу идет борьба, меня вот тоже друг поторапливает: пиши, заканчивай, – а я никак не могу, я же перфекционист, мне всё продумать надо. Ну и вот, мой друг попросил Андруса, авангардиста этого, чтоб тот написал что-нибудь, – старый музыкант, вспомни что-нибудь из своей жизни! У нас стали часто теперь такие книги появляться: как только тебе за сорок, ты уже ветеран и можешь писать книгу воспоминаний, как в советские времена тебя в милицию за ирокез таскали… глупости всякие про то, как пива не было и приходилось клей нюхать… Вот и его тоже попросили: напиши какие-нибудь истории! Этому точно есть что писать, с ним постоянно что-нибудь приключается – более ужасного менеджера придумать нельзя. Однажды он устроил нам тур по Прибалтике, и через неделю мы все должны были больше ста тысяч крон, и всего тура не хватило, чтобы покрыть долг, и каждый отдельно еще долго выплачивал! Это было очень смешно, вся Эстония смеялась, но нам было не очень, мы выплачивали – каждый из своего кармана… И вот его попросили книгу написать, он взял большой аванс и сказал, что обязательно напишет… Время шло, а книги не было. Мой друг пошел к нему, потому что дозвониться до него невозможно, приходит к нему в подвал, – он в подвале тогда жил в Старом городе, на Сууртюки, – а он там сидит и в обломки водосточных труб дует, записывает и слушает, говорит: «Вот, садись и слушай!..». Тот сел и стал слушать… «Ну, на что похоже?» Тот отвечает: «Как будто мне в душу насрали! Где книга? Все сроки вышли! Я с тобой судиться не хочу. Давай книгу или стихи!». Поругались и разошлись… А потом Андрус приносит ему два чемодана старых фотографий и тетрадок! Принес ему домой, бросил у порога, вывалил всё у самых дверей и обидчиво говорит: «Забирай всё мое творчество! Всё наследие забирай! На, подавись, банкир несчастный! Вымогатель!».
– Это тот самый музыкант, который сказал, что нельзя слушать плохую музыку, нельзя смотреть плохое кино, нельзя читать плохие книги?
– Да, да, но теперь его лозунг немножко изменился, теперь он говорит так: нельзя слушать музыку, потому что это не музыка, нельзя смотреть кино, потому что это не кино, нельзя читать книги, потому что это не литература.
– Понятно. Он просто молодец!
– Да, он – гений, все это понимают, но никто с ним не может общаться, с ним трудно… Так вот, он недавно пошел в банк и тоже, как ты, устроил скандал, потому что ему не дали какой-то кредит, чтобы он что-то там купил… Ему не дают кредиты, он занесен в список неблагонадежных личностей, тех, кто психически невменяем и с кем нельзя иметь бизнес…
– У нас есть такой список?
– Конечно, и он пополняется каждый день. Думаю, скоро в нем окажется вся страна. Так вот, он сильно кричал что-то про шведский банк… Ах, да, вот так он кричал: «Шведский банк, убирайся в Швецию!» И потом он попросил теллера, чтоб она дала ему адрес эстонского банка. Та долго искала, долго, очень долго, ходила к менеджеру, и наконец принесла… Он пошел по адресу и пришел в музей эстонского банка, потому что другого эстонского банка и нет, есть только музей. Он вошел в музей банка, не совсем понимая, куда попал, пошел по залу, и первый экспонат, который он увидел и на который долго смотрел в недоумении, был – дырявый женский чулок.
16
Мы мерзли. Я предложил раздвинуть кушетки и поставить их по бокам печи. Дангуоле это не понравилось. Она предпочитала мерзнуть. Но холод стоял такой, что даже в шапке с одеялом, навьюченным на плечи и вокруг головы, всё равно было холодно; ложиться головой в направлении печки было страшно – я топил постоянно, и печка сильно накалялась, однако этот жар куда-то испарялся, не доходя до изголовья. Как только Дангуоле согласилась со мной раздвинуть кушетки, словно из мести она стала донимать меня вопросами, не давая спать. Она меня расспрашивала о моем прошлом. Она лежала, завернувшись во все одеяла, что у нас были, и с закрытыми глазами допытывалась: а что ты делал в институте? какие у тебя были друзья? в какой детский сад ты ходил? что ты делал в школе? каким по силе ты был в классе? – Она хотела знать практически всю мою жизнь.
Бежать было некуда; что-либо скрывать было нелепо, потому что не осталось закутка внутри, куда можно было бы что-нибудь спрятать. Чем сильнее кутаешься, тем меньше можешь скрыть. Более того: чем сильнее заворачиваешься в тряпки, тем сильнее испытываешь желание обнажиться изнутри. Температура заметно падала. Стеклянную тишину то и дело раскалывало потрескивание деревьев, которое доносилось издалека, как выстрел. Казалось, что за стенами кирки сразу же начинался лед, небо стало льдом.
Рассказывай!..
Первое, что я рассказал, была Япония; в детстве я бредил Японией. Читал японские сказки, слушал истории про самураев, которые выдумывала мама (найти книг про самураев ей не удалось, потому стала придумывать; она их рассказывала мне в электричке, пока мы ехали из Тонди в Пяскюла или из Пяскюла на Балтийский вокзал). В 1978 году я каким-то образом проник в кинотеатр «Лембиту» на сеанс фильма «Легенда о динозавре», и Япония, которая мне открылась там, показалась фантастической, недостижимой и невозможной; я смотрел на экран, как маленький неандерталец из своего яйца, и думал, что такой страны не может быть, таким СССР никогда не будет, что даже и Японии такой нет – это просто в кино так сделали… но когда я заикнулся об этом моему дяде, он сказал, что Япония именно такая, как в фильме, и даже круче: «Посмотри “Солярис” – там все съемки будущего сделаны в Японии! Япония уже давно живет в будущем!».
Я долго рассказывал Дангуоле о моем дяде; я сказал, что человек, которого она увидела в Дании, хамелеон, что она его не могла как следует рассмотреть, потому что он постоянно маскируется, он – скользкий, он всех мистифицирует, он себя не раскрыл и никогда ей не раскроет. Я сказал, что постигать моего дядю я начал еще давно, когда мне было семь лет: я пробирался в его комнатку, нюхал его одеколон, трогал вещи, рубашки, листал его тетрадки, слушал его кассеты, запоминал названия книг, какие он читал, и потом тоже читал их…
Она хотела знать всё, и я не спрашивал себя, зачем ей это.
Я всё время жил с ощущением, что способен на волшебные трюки, – наверное, это самое главное обо мне. И, наверное, поэтому я время от времени совершал низкие поступки. Но по ним никто не имеет права судить меня, по ним никто не может меня расшифровать. Потому что очень часто низким поступком я намеренно оскорблял человека, чтобы сбить со следа, я это делал с теми, кто вдруг пропитался уверенностью, что знает меня (особенно обижал тех, кто считал меня положительным), или делал это с теми, кто ошибался на мой счет: обидой пытался заставить человека остановиться и задуматься. Например, один мой приятель дал мне ключи от своей квартиры – он уезжал куда-то в Россию, – хотел, чтоб я присмотрел. Это было начало девяностых, на муке он сделал себе ремонт и телевизор «Грюндиг», в планах была машина, которую он потом приобрел и ему порезали резину. Его квартира была превращена в склад, он жил на первом этаже в Коплях, в дурацком месте, где обитали гопари и воры. Он хотел, чтобы я следил за его квартирой (читай: сторожил склад), но я и так работал сторожем, и в одну ночь быть в двух местах не мог, о чем его предупредил. Когда я увидел, что окно его квартиры распахнуто, я вошел внутрь – весь металл и всю технику вынесли, – я спокойно вышел и ушел, даже не закрыв дверь за собой, и больше туда не приходил, а когда он приехал и пришел ко мне, я вернул ему ключи и не стал ничего объяснять. «Ну, ты мог хотя бы родокам моим позвонить», – сказал он, надувшись. «Я как-то не подумал об этом», – ответил я. Ему не стоило заниматься ерундой, вот и всё. Годы спустя я встретил его отца в коридоре дурдома, он был невменяем, у него была какая-то трясучка; я не стал спрашивать, что стало с его сыном – я почему-то был уверен, что он уехал в Россию… потому что всё это ничтожно… квартиры, машины, металл, банки, цистерны, скважины, трубопроводы… Во мне и в каждом намного больше необъяснимого, таинственного, бесценного… Деньги, карьера – кал по сравнению с чудесами, которые ты можешь вызвать внутренним извержением. Я всегда знал и помню, что способен на такое, о чем никто и помыслить не может… так какая разница?..
Рассказывай!..
В седьмом классе я пришел к дверям девочки, в которую был влюблен, – это было поздно вечером, в октябре, моросило. Я вовсе не собирался ее караулить, мне просто хотелось побыть где-то рядом. И вдруг она вышла и увидела меня, и мне стало жутко стыдно. Она была с подружкой, подружке было смешно, она с удовольствием сдерживала улыбку. Я сильно стеснялся. Мы пошли гулять. В их дворах не было фонарей. Все побило хулиганье, сказали они. Там бродили хулиганы, их голоса были слышны в сумерках, мелькали тени, загорались спички. Девочки терпеть не могли там гулять, они ни за что не шатались бы по двору, если б не потеряли ключи. Они вышли на улицу, сообщила девочка, которую я любил, только затем, чтобы эти ключи отыскать, вернее, это был ключ, и он куда-то упал, где-то выпал, может быть, возле яблонь… И мы пошли и встали под яблони, с которых капало. Там было совсем темно, и тихо, таинственно. Меня охватил какой-то странный порыв вдохновения, я сделал шаг в темноте, резко присел на корточки, опустил руку в траву и – моя рука тут же нащупала металл, это был ключ, я нашел его так же просто, как не глядя берут с крючка, на котором ключ висит изо дня в день, я будто бы знал, что он там лежит, будто сам его туда положил… Я дал его девочке, она ничуть не изумилась, она взяла его и пошла домой, на нее это не произвело ни малейшего впечатления.
Я рассказывал, как работал на судоремонтном заводе сварщиком, какая это была тоска… меня пожирала лень… как валял дурака в институте, писал и жег написанное… как мой друг пытался покончить с собой у меня в сторожке во время моего дежурства. Он тайком выпил банку снотворного, и, когда посреди ночи из его рта повалила пена, я потащил его в туалет, заставил блевать, а потом потащил его к себе домой, заставил пить, есть и блевать, а потом потащил его в институт, где тоже поил его чаем и заставлял ходить в туалет блевать… он выжил, а я потерял интерес к людям, разочаровался разом во всех и во всем… потому что мой друг, женившись, стал каким-то другим, работал на радио, говорил о Сорокине и Тарантино, вступил в какую-то партию в надежде, что ему дадут денег, говорил, что ему надо кормить семью и так далее, то есть – стал таким, как все… а все вокруг были рабами, всех интересовало только одно: бабло, карьера, эстонский язык, заграница… росли банки, выдавались кредиты, открывались волшебные магазины, в которых можно было купить себе новые личины… кругом были люди, которые были заперты изнутри, и даже если мне удавалось с кем-то переговорить, я не понимал языка, на котором они говорили… у каждого внутри была черная дыра, каждый был в рабстве у какого-нибудь кумира или изобретения, всеми что-нибудь управляло. Меня тошнило от всего… от всех… мир был набит клоунами…
В какой-то момент я понял, что Дангуоле больше меня не слушает, она потеряла к моей жизни интерес. Прочла меня, как книгу, – ей не понравилось. Что это за герой? За такого не хочется переживать. Единственные чувства, которые в ней моя история вызвала, были досада, раздражение, ничего больше. Напрасно потраченное время… И не день, два… как бывает с книгой, а – несколько лет! Он водил меня за нос! Наверняка именно это она и подумала. Так и было. Потому что в первые дни нашей дружбы я рассказывал совсем другие истории, в другом ритме, без скрипа петель и половиц моей квартиры в Каламая, без вонючего ветерка со свалки в Пяскюла, без подвала и цербера-отца над моей головой… С ней я проживал другую жизнь – и за это тоже я тебя любил, Дангуоле, за то что ты давала мне возможность забыться… быть другим. До самого конца – пока ты не прислала dear John letter – во мне жила надежда на твою любовь, надежда жить так же беспечно, как мы жили в Хускего, инкогнито: я ведь не просто жил под чужим именем, я жил жизнью другого человека, я почти избавился от прошлого. Но теперь я окончательно протрезвел: дверь в мечту захлопнулась, этому сну конец! С того дня, когда я прочитал твое ужасное письмо, я решил сопротивляться снам, я решил посвятить себя борьбе с Иллюзией, этой грандиозной Мельницей, которая производит сонный порошок с ярлыком “cream dream”. Мало кому известно, что возле каждого с мешком на плече, невидимый, караулит Песочный человечек, – их много, тысячи, миллионы, они живут рядом с нами, как пиявки, клещи, паразиты, у них есть крылышки, как у Питера Пэна, они порхают над нашими головами, рассыпая золотистую пыльцу направо и налево, и люди предаются мечтам… но стоит тебе забыться, стоит проникнуться сладким сном, как сквозь него – сквозь видения – как по трубе – в тебя змеей вползает щупальце Иллюзии и сосет соки твоей сущности, превращая тебя в аморфную куклу.
Если б я мог сказать ей это раньше… или хотя бы тогда, в церкви (кстати, религия – один из кошмарных и наименее совершенных снов Иллюзии, – видимо, Мельник был юн и мало изобретателен).
Подлинный, я был ей неинтересен; мое прошлое вызывало в ней изжогу; моя жизнь ей казалась пустой. Ей было плохо. Она даже заболела. С таким трудом она расставалась с тем мифом обо мне, который я ей выстроил в то стремительное хускегорское лето.
Человек представляет интерес только в виде мифа; как только миф обнажен, за ним обнаруживаешь жалкое существо, не больше лягушки. Какие чувства можно испытывать к лягушке? Да никаких! Чем ужаснее уродство носишь под плащом, тем сильнее из кожи вон лезешь, распыляя свою жертву, а потом – потом надо стремительно исчезать, ни в коем случае не раскрываться. Но было поздно: моя обезображенная часть существа была выставлена напоказ, предъявлена, рассмотрена, изучена.
Больше мной она не занималась. У нее были свои дела: письма, планы, норвежский… она учила норвежский и писала письма, письма, письма… как исправная ученица, с чистыми руками, правой (отвадили-таки от левой), не сутулясь… строчка за строчкой она приближалась к последнему письму…
Снова стало холодно; мы сдвинули наши кровати. Но это ничего не меняло: ни снаружи, ни внутри.
Мы молчали, не разговаривали несколько дней, которых не считали; она заговорила со мной неожиданно. Это было ночью. Она разбудила меня и сказала, что у нее из ноздри выпало колечко, которое надевалось на стебель цветка (с крохотной стекляшкой), его Дангуоле вставили в датской студии, принадлежавшей, кажется, бандидос. Это было в Свенборге. Тем летом мы делали много глупостей. Маленькое колечко – крохотная насадка, вроде замочка на стебельке. Не в первый раз выпадало. Как-то оно выпало и укатилось в нашем вагончике в Хускего. Там я быстро справился: к утру вставил. Той ночью было куда более мрачно. Оно выпало, несомненно, оттого, что ноздря опять воспалилась. «Наверное, гной вытолкнул», – предположила она: как непрактичны все эти хиппанские штучки!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.