Текст книги "58-я. Неизъятое"
Автор книги: Анна Артемьева
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Когда меня арестовали, я почему-то сразу решила, что мне дадут 10 лет. Подумала: так, сейчас мне 19, освобожусь в 29… Ну ничего. Выживу!
Во двор сосед Петя как раз вышел, я крикнула: «Пока, Петя, через 10 лет увидимся!» А потом еще подумала: а ведь интересно же все познать.
* * *
Я в семье младшая, нас было пятеро сестер. Я окончила третий курс училища при консерватории, когда началась война и НКВД получило задание сажать всех людей с немецкими фамилиями.
Папа был питерский немец, наши предки приехали в Россию еще при Петре. Перед революцией папа участвовал в стачках, умел говорить и начал агитировать. Его должны были арестовать, но он спрятался на пристани, нанялся кочегаром на норвежский корабль и уехал в Америку. Быстро выучил английский, поступил в Колумбийский университет, встретил нашу маму – она наполовину немка, наполовину француженка, приехала из Германии учиться. Жили они в Нью-Йорке, потом в Чикаго. Папа защитил диссертацию по философии, в 22-м году создал в Америке фонд помощи детям Поволжья, приехал в Россию, познакомился с Луначарским и по его приглашению остался здесь. Папу с мамой арестовали в 38-м году. А в 41-м ордеры выписали на нас пятерых.
Когда к нам приехали, дома оказались трое: Марселла, Ирма и я. Алиса и Оля были на работе. Сделали обыск и повезли на Петровку, 16. Знаете, как тогда было: внешне обыкновенная квартира, а это штаб НКВД.
Держали нас всего день. Маленький допрос – и сразу обвинение. Меня, поскольку я пианистка, обвинили в том, что в день объявления войны я устроила праздник и играла на рояле фашистские гимны. До сих пор не знаю, что это за гимны? Есть ли они?
У Марселлы вообще какая-то глупость была, якобы сказала не то. Но у нее на руках был девятимесячный ребенок, он страшно орал, и следователь, видно, ее пожалел. Сначала предложил работать на НКВД, а когда она отказалась, просто отпустил. Правда, предупредил: «Уходите с работы и ни в коем случае никуда не устраивайтесь». И ночью, во время бомбежки, выпустил ее на улицу.
Вера Геккер. 1939
* * *
Привезли нас на Петровку, видим – Алиса сидит.
Ее арестовали на работе и почему-то обвинили не по 58-й, как нас остальных, а как СОЭ (социально опасный элемент), хотя у нее был полиомиелит, она с детства ходила с палочкой и металлическим аппаратом на ноге. Как ей сказали на допросе: «То, что ваши родители арестованы, значит, что вы антисоветский элемент». Это Алиса, которая всю жизнь жила не для себя, а для людей!
А Ольгу не арестовали. Когда за ней пришли, она уже уехала с работы и не успела прийти домой. Возвращаться НКВД не стал.
* * *
После ареста наш дом конфисковали, Ольге с Марселлой оставили только верхний этаж, внизу в каждую комнату вселили по семье. К сестрам эти люди относились очень плохо, все тогда были одурманены. Один раз кто-то донес, что у сестер в подвале тайная типография, пришли энкавэдэшники и обнаружили, что в подвале живут соседские куры и ночью стучат клювами, как наборщик.
Ольга была очень волевая, не боялась, а Марселла вздрагивала даже от звука машины под окнами. Но 5 марта 1953 года (день смерти Сталина. – Авт.) кончился у Марселлы этот страх, как рукой сняло. Удивительно, правда?
«Сидела и ждала, чего – не знаю»
Месяц мы провели в Новинской тюрьме. 21 октября 1941 года немцы подошли к Москве и началась паника, а нас посадили в эшелоны и повезли в Киргизию, в город Фрунзе.
Везли нас в товарных вагонах 23 дня. И сидели, и умирали, и рожали. Иногда мы с сестрами были вместе, потом нас разъединяли. Скоро разъединили совсем.
* * *
Первые два года я сидела без всякого приговора, поэтому меня постоянно перевозили с места на место.
В начале войны заключенных было так много, что лагерей не хватало, все время делали новые, совсем маленькие. Беловодский построили наспех: землянки, крошечная территория, производства нет, только сахарный завод. Вшей полно, блохи раздирают все тело, условия совершенно чудовищные. Всех гоняют обрабатывать сахарную свеклу, копать землю и с одного на другое место на тачках возить.
Большинство сидели за фамилию. Некоторые – совершенно русские, а фамилия немецкая, видно, от дальних предков. Много было пожилых. А мне что, 20 лет, я молодая была и здоровая, и работала хорошо: бегом, босиком… Кормили, конечно, ужасно: свекла с водой, лепешки и все. Скоро у меня началось состояние такое… больное. Я как-то выдерживала, а вокруг умирали. И пожилые, и молодые. И когда молодые умирали, это… очень тяжело это было.
* * *
Есть вещи, которые остаются в памяти.
Как-то вышла в лагере из барака. Смеркается, ноябрь, жутко холодно, а снега нет. Киргизия, степь, ветер гонит песок, бараки и каптерка – место, где еду выдают, – все в земле. Смотрю, идет мальчик. На вид лет 17, худенький, высокий. Голый, только какими-то тряпками прикрыт вот тут. И в руках мятая бывшая миска. Дрожит от холода, подходит к каптерке, стучит в окно: «Дайте что-нибудь! Еды!» На него орут, окно захлопывается. И он, трясущийся, дрожащий, уходит, исчезает между бараками.
«Придется тебе здесь свои косточки сложить»
Я так была уверена, что получу 10 лет, что с самого начала считала: ну вот, год прошел, осталось девять. А в Васильевке меня вдруг вызывают, дают бумажку: Особое совещание, приговор – пять лет. То есть осталось три года. Я так радовалась! Такое счастье было, вы не представляете!
Через некоторое время опять этап. На одной пересылке сажают нас в полуторки, а рядом стоят две девочки лет по 16, их мать арестовали. Толстая такая узбечка, целая сумка еды у нее. Машина трогается, девочки бегут за ней и кричат: «Мама, мама, мама…» А машина уже ушла.
Привезли к железной дороге, посадили в вагон. Тут эти девочки догоняют, бросаются к окну, конвой их сгоняет… Потом, помню, разносили хлеб. Конвойные отламывали куски и совали нам через сетку. Выхватывали их жутко.
На пересылке в Петропавловске в Казахстане я попала в больницу. У меня ужасная слабость была: ни стоять не могу, ничего. А больница – огромное помещение без ничего, все лежат на полу. Один конвойный мне говорит: «Эх, девица. Придется тебе здесь свои косточки сложить». А у меня правда одни кости были, я даже сидеть не могла, попы совсем не было. И так его слова на меня повлияли… Лежу ночью, все спят. Так грустно. Не хотелось, конечно, уходить из жизни. Ну, я немножко поплакала про себя… Больше такого момента отчаяния, наверное, за все пять лет не было. Живешь – и время работает на тебя. Что через пять лет я выйду, в это я верила всегда.
* * *
Привезли в Ташкент. У меня уже пеллагра была, дизентерия, ходить я не могла, доходяга была совсем. Снова в больницу. Умирали там ужасно. В основном лежали с пеллагрой, представляете: все руки – сплошное мясо, кожи уже нет. Помню, двух женщин актировали (освободили по состоянию здоровья. – Авт.), но они знали, что едут домой умирать.
Туалет был на улице, в 20 метрах от больницы. Помню, иду туда и вдруг слышу откуда-то издалека – боже мой, Четвертая симфония Чайковского! Ой, кошмар! Где-то радиотарелка. Стою, слушаю, только живот очень болит. А больше музыку в лагере не слышала ни разу. Ни разу.
«Я так была счастлива, что попала в настоящий лагерь!»
Через два года привезли меня в Карлаг. Это целая цепь лагерей, а под Акмолинском – точка 26 для ЧСИР (членов семей изменников родины. – Авт.). 800 человек – жены начальников, генералов – привезли в голую степь. Сами выживали, сами строили себе бараки, носили саманные кирпичи – большие, безумно тяжелые. Только женщины.
Привезли меня, вижу: будка на проходной, сплошные бараки… Целый город! Я так была счастлива, что попала в настоящий лагерь! Там можно будет работать, зарабатывать кусок хлеба. В маленьких лагерях нет нормы, всех кормят одинаково. А здесь пайка 400 грамм, но можно заработать и 700.
Запустили нас в лагерь. Стоят три женщины, говорят: «Проходите, мы вас в баню проведем». Слышу человеческие интонации, и на душе становится… Рай, и все!
Дальше произошло что-то невероятное. Из бани нас отвели в маленький домик, где мы должны были находиться в карантине. Одна из женщин вышла на улицу, потом заходит и мне машет.
Выхожу – снаружи сидит Алиса.
Как я плакала! Даже сейчас плачу, две вещи не могу вспоминать спокойно: встречу с Алисой и встречу с мамой.
* * *
Алиса чистенькая была, хорошенькая. Каждый раз, когда приходил новый этап, выходила меня встречать.
Мне сразу дали инвалидную работу. Там была швейно-вязально-прядильная фабрика, где женщины огромными нормами шили гимнастерки, телогрейки – все для войны. Я вязала варежки. Толстые, огромные, для фронта. Алиса вышивала крестиком, шила кофточки, обшивала жен начальства. Мы и спали вдвоем.
Освободили Алису по амнистии, за полгода до конца срока. Дали для поселения поселок Майкадук под Карагандой, взяли счетоводом на шахту.
Скоро и я вышла. Приезжаю к Алисе в общежитие, а там мама сидит. Отсидела свой срок и приехала. Возвращаться в Москву ей тоже было нельзя.
Не виделись мы девять лет.
Пять сестер Геккер. Москва, 1929
* * *
К тому времени мы уже переписывались и с Ирмой. Она попала в Кемеровскую область, в Мариинские лагеря, и когда сказала, что она художница – Ирма заканчивала в Москве художественный институт, ей дали работу в клубе. Весь срок она там и провела, там же встретила своего будущего мужа, Сергея.
Он был уголовник, сидел за кражу. Волевой, красивый. В детстве они с братом, моим будущим мужем, нашли старую гранату, принесли домой, она взорвалась, ему оторвало руку. Решил, что он теперь никому не нужен, стал хулиганить, связался с какими-то… Его арестовали, он сбежал, снова арестовали…
В лагере Ирма родила девочку. Когда она освободилась, Сергей увез их в Медвежку, деревню в Кемеровской области, в тайге, нашел место бухгалтера в лесхозе. Дороги туда не было, ехали на лошади. Тайга, едут через лес, и вдруг открывается огромное пространство. Ирма – она всегда была восторженная – рассказывала, что это был самый счастливый момент ее жизни.
В Медвежке им дали избушку, Ирма родила сына, он сейчас профессор в Новосибирской академии, археолог. Жили хорошо, Сергей кормил семью. Это было большое счастье.
«Эти страхи – они особенные»
Мы все время боялись второго ареста, уничтожали все письма. Не только мы, сосланные, боялись тогда все люди. Вообще все. Эти страхи – они особенные. Вот тут начинает болеть, в животе. У Алисы было ужасное положение, аппарат на ноге развалился, ходить она не могла, поехать в Москву за новым было запрещено, и я на саночках возила ее на работу.
* * *
Когда прошел XX съезд, мы подумали: ну наконец-то, пришло время говорить о лагерях. Мы должны быть очень благодарны за это. Злости? Нет, злости у меня не было, это же глупо. И потом: работа уже была любимая, дети…
После лагеря нас отправили на вечное поселение, но мама сказала: «Ничего вечного не бывает! Вот увидишь, ты еще будешь играть на рояле, ты еще будешь в Москве!» Так и случилось.
Домой я вернулась через 17 лет.
ССЫЛЬНЫЙ РОЯЛЬ
«Рояль папа купил в 1922 году, когда они с мамой переехали в Россию из Америки. Маленькая я всегда мечтала, что буду давать концерты, а мама и папа будут сидеть, слушать и кушать шоколад. Но папу расстреляли, маму отправили в Коми, наше имущество конфисковали – только рояль и спасли.
В 1949-м сестрицы послали его мне в ссылку. После лагеря нас отправили на вечное поселение, но мама сказала: «Ничего вечного не бывает! Вот увидишь, ты еще будешь играть на рояле, ты еще будешь в Москве!» Так и случилось. Через 10 лет мы с роялем вернулись домой».
Александра Ивановна Петрова
«Столько молчишь – иной раз забываешь, что боялась сказать»
1928
Родилась в деревне Васильково Порецкого района Владимирской области.
12 ЯНВАРЯ 1945
Пришла на работу во Владимирскую тюрьму особого назначения МГБ СССР (Владимирский централ, сейчас – СИЗО № 2 УФСИН России по Владимирской области) на должность младшего надзирателя. Дежурила во всех трех корпусах тюрьмы, регистрировала вещи заключенных, работала в тюремной бане и прожарке, надзирала на свиданиях, стояла на вышке и у ворот тюрьмы.
1972
Вышла на пенсию в должности старшего сержанта.
Работала кладовщицей в детском саду.
Живет во Владимире.
Никого я в тюрьме не жалела. Я как черствый человек была. Как 53-й год пришел, Берию забрали, я много вспомнила, многих пожалела… А так нет. Будешь жалеть – так хоть не работай.
«Им обед раздают, а мы слюной исходим»
Я сама из колхоза. Как четыре класса окончила, пошла работать. И на лошади работала, и картошку сажала, и косить ходила. Потом стала принимать молоко. Дань-то платили государству – а я принимала. Паспорта раньше не давали, так я ездила с молоком на молокозавод в город, выправили паспорт – вот и пошла в тюрьму работать. Не дали бы паспорт – так и осталась бы в деревне. А че там, в деревне, господи-и? Голодали. Карточек не давали, есть нечего было, о-ой… Я как в тюрьму устроилась, стала родным пайки хлеба носить. Смена утром кончается, следующая – на другой день вечером, так я на этот период еду в деревню, везу хлеба, помогаю картошку садить. Хорошо, когда мама с собой картошечки даст…
* * *
Сначала я на постах работала, на третьем корпусе. Ходила, в глазок смотрела.
Если переговариваются – открываешь форточку: «Прекратить!» И вот так по 12 часов ходишь кругами, заглядываешь в глазки. Ни прислониться, ни сесть… Ходишь, ходишь… С восьми до восьми, с восьми до восьми. Вот ноги и болят теперь, и не ходют…
Если перестукиваются – предупреждение сделаю. Раз, два. Не действует – его (заключенного. – Авт.) выведут, старший по корпусу или оперуполномоченный поговорит с ним. Все, успокоится. А не успокоится – в карцер пойдет.
Александра Петрова на службе. Начало 50-х
Я тоже перестукиваться умела, а как же! Учились, у них учились. О чем они говорили? Да разное. Ксиву (бумажку. – Авт.) у соседа просили или покурить. Живые люди же, господи. Всем же хочется… Но нельзя.
* * *
Утром, значит, подъем у них (заключенных. – Авт.) в шесть часов. Ходишь, стучишь ключом по дверной ручке, будишь. Всю камеру выпускаешь и ведешь в туалет. Они несут парашу, выливают, моются – и все, до вечера. А я следующую камеру веду.
Главное было в коридорах не сталкиваться ни в коем случае, даже с хозобслугой. Ведешь их – а сама стучишь ключом по пряжке ремня, чтобы все знали и обходили, чтобы никто не попадался.
Потом завтрак. Эти, с хозобслуги, бочки́ такие большие привозят, я открываю форточку, они каждый подают свою миску, а мы стоим, смотрим.
Дают им каши, чаю, заварки, песок ложут 15 грамм, хлеб. И все, закрываю форточку. А в 12 уже обед. Суп мясной или рыбный, но чаще рыбный – треску варили, ага. На второе – каша перловая или картошка, на ужин – каша или картошка. Они были сытые! Мы ходили голодные, а они – сытые (смеется). У нас что? 500 грамм хлеба по карточкам, и больше ничего. И покупать не на что, мы копейки получали, 37 рублей (смеется). Хорошо, если мать даст из деревни картошечки. А чаще эти вот 500 грамм хлеба – хочешь, с утра ешь, хочешь, на ночь. Им обед раздают – а мы слюной исходим.
* * *
И на постах, и у входа в корпус, и на вышке стояла. Зимой-то холодно, мы через два, через три часа менялись. И в бане мыла. В баню приведут – у них забираешь грязное белье, даешь чистое. Парикмахер был. Прожарка, чтобы не было никаких этих…
Конец 50-х
Прожарка – это как… как вам сказать… как коптить колбасу. Сверху вешают одежу, внутри огонь – он на нее не попадает, но накаляет до такой степени, что вытаскивают одежу – аж горячая она. А насекомые сразу падают все.
Они в чистом ходили, господи, бог ты мой! Кормили три раза в день, на прогулку водили… Они жили, как короли.
* * *
Еще у корпуса ходила – на окошки глядела, чтобы не было чего, чтобы не пускали коней (записка, спускаемая на веревке из окна камеры. – Авт.). Нам давали палку, длинную такую, как клюшка. Стараешься перехватить коня, чтобы в другое окно не попал.
На прогулке гуляла. Они внизу, а у нас тарапет такой, высоко. Ходишь по тарапету, смотришь: как они там гуляют, как себя ведут. Целой камерой выводили, на каждую – отдельный дворик. В камере самое большее 15 человек, но, бывало, и по одному сидели. Орджоникидзе вот один сидел. Все кричал: «Я брат Орджоникидзе! Берия – враг народа!»
Кричать запрещённо было, но рот-то ему не закроешь? И в самом деле, Берию скоро, того, как его, угу. А Орджоникидзе голодовку держал, его кормили искусственно, через зонд. Медсестра кормит, врач стоит, постовые стоят, мы стоим, мало ли что. Но он не вырывался, он спокойный был, воспитанный.
* * *
Потом меня перевели на личные вещи. Вот приводят женщин. Группа обыскóв все проверяет, прощупывает. Мы женщин раздеваем, все отбираем, вписываем в квитанцию – вплоть до носового платка, вещи связываем, бирочку – и на склад. А женщин сразу одеваем, даем новые юбки, пиджачки, зимой – бушлаты. Белье нательное, кирзовые сапоги, шапочки такие круглые…
Я как раз на личных вещах была, когда к нам Лидию Русланову привезли (самая известная певица СССР была арестована в 1948 году за антисоветскую пропаганду, «грабеж и присвоение трофейного имущества в больших масштабах», приговорена к 10 годам ИТЛ, отправлена в Тайшет, но в 1950 году переведена во Владимирский централ. – Авт.). Ее взяли с этого, как его зовут? С концерта. Три сундука с ней привезли! Не чемодана, а три сундука! Там такие платья красивые… И к каждому – туфли…
Мы переписывали это – бог ты мой! Наверное, 10 квитанций у ней было. Нет, померить было нельзя, ни в коем случае! Я даже не заикалась, даже в голове не держала такое. И дома рассказывать не могла. Ни в коем случае! Очень секретно все было. Строго… Сейчас, наверное, даже и нет таких людей, а мы все в себе таили, плохо ли, хорошо – все в себе. А потом, хозяин (муж. – Авт.) у меня тоже работал тама, в тюрьме, тоже все понимал.
* * *
В комнате свиданий работала. Там садятся по разные стороны стола, а я между ними, напротив. Сначала заводят ее, потом его. «Здравствуй!» – и все. Дотрагиваться нельзя, даже руки пожать. А то они обнимутся, а она ему чего-нибудь сунет. Ни в коем случае! Но все равно пытались и обняться, и руку взять. Каждый пытался… Сразу кричишь: «Прекратить, а то свидание окончу!» Ну и все. Успокоятся. Плакали, а че ж делать? Особенно когда прощаются – всегда плачут.
Раза четыре мне предлагали деньги: чтоб чай передала, или записку, или свидание продлила. Но я ни-ког-да не соглашалась, ни в коем случае. Сразу уволят! Одну у нас даже посадили.
Помню, раз приехал отец к сыну, из Ленинграда. Меня увидел:
– Дежурная, у вас щитовидка больная. Вы чем лечите?
– Молоко с медом пью.
– Нет, – говорит, – мажьте йодом. Я врач.
– Ну и что! – говорю.
А как закончилось свидание, он мне дает денег в пачке, чтобы подольше дала с сыном посидеть. «Нет-нет-нет», – руками замахала. И как раз дежурный идет. Ну что, больше не дал ему свиданий, чтобы взяток не предлагал. А щитовидку я с тех пор йодом мазала. И правда прошла.
«Лишнего не говори, смотри и терпи»
Страшно ли было… Знаете, когда пришла – как-то диковато. А потом даже нисколько. Нисколько! Привычка уже. Те, которые сидели спокойно, – к ним не страшно было заходить. А эти, которые шпана, хулиганы, – эти, конечно… Чего только не чудили, господи боже мой, над собой-то. Гвоздями прибивались к табуретке, ложки-то глотали – чего я только за эти 26 лет не видела.
Вот вы удивляетесь, как я молчала. Ну что я, молоденькая, из деревни пришла. Меня дядя на работу устроил – он всю жизнь работал в тюремном ларьке. И на всю жизнь меня настроил: «Лишнего не говори, смотри и терпи». Так настроил, что я всю жизнь не боялась уже ничего. И всю жизнь молчала.
С заключенными ни в коем случае переговариваться было нельзя, ни в коем случае. Называть только на «вы». На «ты» скажешь – он жалобу напишет, будут тебя вызывать, ругать. Как бы тебя ни обзывал, каким матом бы ни ругал – ни в коем случае. Только рапорт можно написать. Тогда придут с ним разбираться, накажут, в карцер посадят. И писала, и много писала.
Господи, ведь как кричат хулиганы! Как оскорбляют… А ты все равно им «вы». Обидно – а чего сделаешь? Поди попробуй скажи. Уж как я переживала. Подушка одна знает…
* * *
Самая интересная работа… да как тебе сказать… Все они одинаковые. На личных вещах ты их (заключенных. – Ред.) обслуживаешь, попросят носовой платок – идешь, несешь. На казенных вещах движения больше. Ходишь по камерам, записываешь: может, ботинки надо в ремонт или матрас порвался. Весной бушлаты собирай, осенью выдавай. Таскаешься с ними… Господи! Так тяжело таскать… Так что вся работа нравилась. Куда бы ни послали – все нравилось. На вышке тяжелее всего стоять. Тулуп, валенки, винтовка – и пошел. Холодно, конечно, а что делать? Ходишь, перетаптываешься, чтобы ноги не зябли. В руках винтовка. Чуть что, надо в воздух стрелять, потом на поражение. Я хорошо стреляла, а как же! Нас возили на стрельбы. На природу вывезут – какая красота! Выгрузят в овраге, поставят мишени и учат…
Очень интересно было! Я бы работала и сейчас! А чем интересно? Да просто я нигде больше не работала. С колхоза пришла девчоночкой и другой жизни не видела.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.