Электронная библиотека » Анна Яковлева » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 24 сентября 2014, 14:57


Автор книги: Анна Яковлева


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Третья культура

Татьяну Мамонову лишили гражданства и выслали из СССР в Вену 20 июля 1980 года – власти боялись деятельности её «ОПГ» во время Олимпийских игр – за создание и распространение совместно с коллегами самиздатовского альманаха «Женщина и Россия». Сегодня Татьяна живёт в Нью-Йорке, она – профессор Гарвардского и Мичиганского университетов, издаёт три журнала – «Женщина и Земля» (выходит на одиннадцати языках), «Succeеs destime» и «Around the World», одна из лидеров мирового феминистского движения, объездила с лекциями полмира, художница, поэтесса, прозаик, теперь нередко бывающая в родном Питере. Спортсменка, умница и просто красавица.

Татьяна Мамонова:

– Наши авторы не были ни диссидентами, ни порнографами. Они всего лишь, в отличие от парадных «Крестьянки» и «Работницы», рассказывали о реальной жизни советских женщин: в каких условиях рожают, каково быть матерью-одиночкой и что делается в Домах ребёнка. Вместо образа счастливой советской женщины авторы создавали совсем иной, реальный образ – женщины дискриминируемой, унижаемой, на каждом шагу лишаемой человеческого достоинства.

«Второй культурой» называли андеграунд, участников «Самиздата» и «Тамиздата», в отличие от «первой культуры» – официозной, и наша деятельность, казалось бы, должна быть квалифицирована именно так. Но… По свидетельству одной из участниц событий, «вторая культура» приняла альманах в основном хорошо. В политическом диссидентском движении, однако, приветствовали инициативу в основном мужчины; правозащитницы же брезгливо пожимали плечами: мы тут занимаемся серьёзными вещами, а вы – про роддома, церковь, детские сады, пионерские лагеря, матерей-одиночек, семейный быт… Что поделать: борцы всегда в чём-то похожи на тех, с кем борются. Мужской шовинизм был характерен для всего советского общества, и те правозащитницы были его порождением.

До этих событий я работала литконсультантом в журнале «Аврора», писала рецензии, делала переводы со славянских языков, потом – с французского: Превер и Эльза Триоле (притчи) в моих переводах были частично опубликованы. Став единственной женщиной – участницей одной из первых ленинградских художественных нон-конформистских выставок, поняла: сексизм был болезнью и многих моих коллег-мужчин. Так что российский феминизм с полным правом можно назвать «третьей культурой».

Редколлегия альманаха «Женщины и Россия» вскоре раскололась по идейным причинам: я и некоторые мои сотрудницы считали, что издание должно иметь светский характер, другие настаивали на православной идеологии. Так или иначе, но из страны выслали представительниц разных «лагерей». Репрессии КГБ и успех альманаха на Западе во многом определили судьбы членов редколлегии.

Можно сказать, я родилась феминисткой. Это я так горько смеюсь. Отец был юристом – и алкоголиком, он превратил моё детство в суровое испытание. На самом деле он всё умел делать, в том числе исполнять и т. н. женские обязанности, и в другом обществе он бы стал иным человеком. Он мог сам стирать и гладить, хвалить меня за ум, но тривиально следовал законам патриархатного общества во всём другом. Мама была бухгалтером – и модельером: она обожала математику (мои стихи иногда называют «высшей математикой» ) и красивую одежду, которую сама же и сочиняла. Она очень любила меня в раннем детстве и принимала патриархат как нечто неизбежное – увы, это убеждение многих российских женщин. Но, когда родился брат, по настоянию отца меня отдали в интернат, и это стало моей первой психологической травмой.

Меня тянуло к спорту, и я много им занималась: велосипед летом и коньки зимой, даже стала чемпионом школы по скоростному катанию – а родители гнали меня на кухню и усаживали за швейную машинку. Это вызывало яростный протест. Между прочим, брат всегда тянулся к кулинарии и шитью, но от таких «немужских» занятий его всячески оберегали. Запихивание ребёнка в прокрустово ложе патриархатной культуры калечит ведь и девочек, и мальчиков.

Родители развелись, когда мне было пятнадцать, и я поддержала это мамино решение. Уже в Нью-Йорке вместо отчества я взяла «мамчество», матриним: Татьяна Валентина, или Татьяна Валентиновна (Валентиной звали мою маму). Свои обиды на родителей я изжила, решив взять от них лучшее – любовь к поэзии (отец писал стихи) и мамину артистичность: мои костюмы часто привлекают внимание даже на Бродвее. Но замуж выходить я никогда не хотела: насмотрелась на их отношения, прочувствовала на себе боль детей, вырастающих в таких семьях.

Конечно, я влюблялась. Моё увлечение одним нежным одноклассником можно назвать классическим примером первой любви. Но когда он протянул мне при всех флакончик духов в подарок, я убежала: была болезненно застенчива. Однако судьба поймала меня на уговоры другого нежного юноши. Но он был на шесть лет младше меня и не мешал моей самостоятельности. Хотя и ему не удалось избежать традиционной мужской российской беды – алкоголизма. С мужем мы остались лишь творческими соратниками. Но у меня есть сын. В Америке и муж, и сын взяли мою фамилию в женском звучании: Mamonova.

В СССР приходилось постоянно сопротивляться навязываемым дома и в школе ролям. Ведь времена моей юности – это либерализация в стране, Битлы, твист, мы получили доступ к лучшим мировым фильмам (Феллини, Бунюэль, Бергман), книгам (Ремарк, Фейхтвангер, Арагон), на прекрасные выставки и театральные постановки бегала постоянно. Сложности и обиды, конечно, бывали, но у меня есть секретная терапия – дальние поездки. На поезде только на Камчатку ездила не раз через всю Сибирь… Увлекалась буддизмом, йогой, философией дзен… Тогда Восток пришёл на Запад – и в Россию. Но любую религию я считаю манипулятивным инструментом, хотя я и толерантна к разным убеждениям.

Как переживалась высылка из страны – как изгнание или обретение? Оставаться тогда в России было бы самоубийством. Власти назвали мой альманах идейно вредным и тенденциозным. Я понимала, что это только начало… Оторванность от Родины болезненна, но свобода тоже кое-чего стОит. Это смешанное, противоречивое чувство не оставляло никогда, хотя, объявив меня лидером женского движения, мне облегчили решение некоторых задач на чужбине. Ведь выслали меня в никуда – ни дома, ни работы… Поддержал Толстовский фонд, предоставил жильё, устроил международную пресс-конференцию, и тогда посыпались приглашения, что дало мне возможность объездить с лекциями и выставками весь мир. У меня много наград. А в Гане подарили землю – от одной горы до другой. Я пока не знаю, что с ней делать, но приятно, что даже где-то в Африке у меня есть своя земля. А вот российское гражданство мне до сих пор не вернули. Оказывается, самый страшный враг России – не обычные диссиденты, а феминистка…

Реалии Запада оказались куда более жестокими, чем это представлялось издалека. Сами Соединённые Штаты подчас кажутся гигантской коммуналкой. Всё обнажено, всё на виду, как помойка, вынесенная наружу. Так называемый индивидуализм оборачивается элементарным жестоким эгоизмом. Как поспешно усвоили у нас всё дурное с Запада: алчность вместо взаимопомощи, конкуренцию вместо дружбы! А позитивные свойства Запада, такие как вежливость и ответственность, пока не очень привились в нашем быту. И мои впечатления от родов в советском роддоме не слишком отличаются от опыта по удалению желчного пузыря в клинике Коннектикута: хотя была медицинская страховка, меня «попросили» из палаты почти сразу после операции несмотря на то, что держались высокая температура и давление. Эти два с половиной дня в клинике стоили мне 25 тысяч долларов.

Но западный опыт дал многое. Есть такой принцип: если хочешь достичь успеха, делай то, чего больше всего боишься. И он оправдывается. Например, в школе я чувствовала себя скованно, поскольку приходилось решать недетские проблемы, боялась выходить к доске – теперь выступаю перед огромными аудиториями и сама вызываю студентов к доске. Америка открыла для меня детство, научила раскрепощаться, чувствовать себя свободной, танцевать на ярмарке, если вдруг понравилась музыка, понять, что это такое – «будьте как дети» : оставайтесь как дети, не в их беспомощности, а в их бесстрашии. Оставайтесь как дети, не в их несамостоятельности, а в их любознательности. Оставайтесь как дети, не в их капризности, а в их отзывчивости. Это помогает расти в любом возрасте. И Запад же приучил меня работать: я люблю поездки, только если они связаны с делом, с творчеством и преодолением. При этом люблю новые впечатления, открыта непривычному, необычному, люблю примерять на себя разные роли, пытаться прожить разные жизни – это даёт понимание других людей, образ жизни которых совсем иной.

Самыми успешными оказались мои лекции в Японии, там меня пригласили выступить в парламенте, в Германии – в университете тысяча человек поднялась с овацией. Из своих выставок считаю самой удачной выставку в Ginza Gallery в Токио. Стихотворение «Exile» было опубликовано во многих международных изданиях. А самой мне дорога моя работа, сделанная совместно с мужем, «Корабль пустыни», она отчасти символизирует мой путь.

Там, в дальних странах, слушают о проблемах России с любопытством и опаской. Патриархатное общество везде одинаково, добавляются лишь специфические национальные особенности, поэтому российские проблемы иностранной аудитории в общем понятны и вызывают сочувствие. С опаской… Раньше я полагала, что западные люди ошибаются в отношении россиян. А нынче, бывая на Родине чаще (не давали разрешения на въезд в течение 15 лет! ) – убедилась: да, увы, есть основания для опасений. Повальное пьянство, воровство, аддикции и фобии всякого рода, мизогиния. А уж дай дураку молиться, он и лоб расшибёт – это точно о наших. То «Слава КПСС!» на каждом углу, а то вовсе наизнанку: творог «Императорский», халва «Царская», шхуна на Мойке «Монарх», паром «Св. Павел»… Дико это с непривычки-то.

В России плохо понимают, что такое феминизм.

Для начала: феминизм – не против мужчин (а это расхожее мнение о феминистках).

Феминизм – не буржуазен (обвинение советизма в адрес феминизма).

Феминисты и бисексуалы – не одно и то же.

Равноправное партнёрство женщины и мужчины есть решение большинства проблем социума. «Женский вопрос» является в не меньшей мере «мужским вопросом».

Считаю, что русские женщины всегда были феминистками и остаются ими до сих пор. Просто они не всегда это осознают. Ведь феминизм – стремление женщины к самосовершенствованию и самореализации.

Пора взрослеть. Когда мы взрослеем? Некоторые – никогда. Взрослость мало зависит от возраста. Взрослость – это когда ты берёшь ответственность на себя. И ответственность прежде всего за себя, своё поведение, свою жизнь. Вы хотите жить в гендерном варварстве? Нет, отвечают мне девушки на моих лекциях в России. Молодые россиянки полны энтузиазма. Растёт нам на славу новое поколение феминисток и красавиц.

Конечно, они страдают от женоненавистнической пропаганды на ТВ и в СМИ. Но они уже всё понимают. Наверное, поэтому мне тут вручили орден «Сердце Данко» «за выдающуюся общественную деятельность» и медаль св. Петра «Служитель России».

Бедная Лиза

Лиза была из породы несчастных: убогая внешность, единственная юбка, сухонькие ручки-лапки, бедность, психиатрический диагноз.

Я жалела её – за диагноз, который у нас в стране что волчий билет, за бедность и нероптание на неё, за богемный образ жизни и безнадёжную диссиду, за то, что бросил любовник-англичанин, что на ней, не москвичке, женился москвич, готовившийся к постригу и поселивший её в своей комнате в коммуналке, а потом разделивший комнату по полу мелово полосой: вот тут-де, твоя половина, а тут – моя, и чтоб не переступать и не разговаривать, будто за настоящей стеной. Я давала ей деньги и доставала хоть какую-то работу. Я поссорилась навсегда со своим бой-френдом, которого как-то взяла к ней в гости: мои руки рядом с её несчастными лапками – мы вместе накрывали стол к чаю, который, равно как и сахар, и торт, привезла я, у неё никогда ничего не было, кроме воды из-под крана, – выглядели до неприличия благополучно, с маникюром и с перстнями, что возмутило донельзя моего рыцаря, ставшего после того невъездным в мой дом.

Пристроила её внештатным корреспондентом при газете – писала она неплохо. Постепенно выяснялось, что англичанин ходил за ней как за малым дитём. Кто-то же должен был стирать мою единственную зелёную юбку, говорила она мне потом. Наконец англичанину это надоело, и он уехал в свой туманный Альбион, не сказав Лизе ни слова. Юношу, обдумывающего житьё, подобравшего её, маявшуюся без московской прописки, – не оставлять же на улице, не по-христиански это, – она соблазнила, и он так и не стал монахом, как мечтал.

И послали её в командировку по письму, автор которого отчаянно взывал о помощи, бездомный, безработный и бесприютный. Быстро вернулась. «Ну что, – спросила я её, – чем-то удалось помочь бедняге?» – «Иди в задницу, – отвечала она. – У него, оказывается, психиатрический диагноз, так что заслужил что имеет, лузер».

Она мгновенно отождествилась с государством-левиафаном и «успешными», всего-то поехав в командировку от редакции. Больше я её не видела.

Ляпа

Она убила любимого мужа собственной рукой. Что-то там случилось с проводкой, он отключил всё электричество в доме и полез разбираться. А ей понадобилось срочно разогреть еду для двух их детишек, и она включила ток, и тут же поняла, что сделала, и разом выкрутила пробки – выключила. Пока бежала из коридора в комнату, молилась беззвучным криком, но всё уже было кончено. Он лежал на полу, большой и бездыханный, только голова обуглилась дочерна.

Хоронили его в закрытом гробу, и она, маленькая и обычно быстрая в движениях, пошатываясь, брела за гробом, окаменевшая, с неподвижным лицом и мёртвыми глазами, держа за руку полуторагодовалого сына, неся на другой руке трёхмесячную дочку. А ещё через месяц выяснилось, что она беременна третьим ребёнком.

Она вынашивала его как чудо: человека нет, но плоть его росла в ней, будто Господь захотел утешить её в её смертном грехе. Жить было не на что, и ей советовали сделать аборт. Она смотрела на доброхотов невидящими глазами и отворачивалась, прислушиваясь к тому, что жило внутри неё.

Она была художницей. Друзья звали её Ляпой, и это домашнее прозвище очень ей шло: молниеносная и потому неосмотрительная в решениях и действиях, распираемая невероятной энергией, вследствие этого то и дело попадающая в сложные, нелепые или трагичные ситуации, она и в своём художестве была такой же. Её рисунки на тканях отличались какой-то квадратностью фигур и тяжеловесностью объёмов, кажущейся основательностью и устойчивостью, будто высеченные топором, но на скорую руку, словно их автор пытался второпях сотворить мир надёжный, незыблемый, который никогда не подведёт, не подставит, не уловит в капкан – в отличие от окружающего реального, случайного, такого хрупкого и непредсказуемого. Впрочем, она не верила в случайность, однако несокрушимо веровала в свою способность преодолеть любые трудности и печали – все, кроме смерти. Работала она быстро, но в художественных салонах брали её изделия нечасто и платили гроши.

Так же быстро и легко, как делала свою работу, она родила третьего ребёнка – от погибшего мужа. Через год – четвёртого, ещё через год – пятого. Понимаешь, говорила Ляпа подруге, пока я ношу, рожаю, кормлю грудью, невыносимая боль становится немного глуше и не такой невыносимой.

Отец этих двух последних детей был женат, жена его знала о существовании малышей и бывала вместе с мужем на празднованиях их дней рождения – пока они с мужем не уехали в Израиль.

Вскоре Ляпа вышла замуж и одного за другим родила ещё семерых. Глядя на неё в ранней молодости – классически богемную, в блузе и бархатном берете, – никто не смог бы предположить в ней такого чадолюбия. Неизбывная боль производила на свет детей, которых она действительно любила – как своё спасение, покаяние, причащение, но знали об этом только самые близкие. Друзья покупали её ткани, одежду, из них сшитую, календари ручной Ляпиной работы, кружевные воротники, манжеты и шали, ею связанные, печатные пряники собственной Ляпиной уникальной печати, устраивали, по старинному обычаю, «подписки» – одновременно дарили Ляпе денег кто сколько мог.

Картошку и капусту семья закупала мешками – ни на что больше денег обычно не хватало. Зато на Рождество в доме под руководством Ляпы и всё чаще – руками детей строился свой вертеп с младенчиком Иисусом, на Пасху девочки готовили замечательные куличи, а в марте встречали весну: в день Сорока Севастийских мучеников пеклись «жаворонки» – с глазами из изюминок, с пышными хвостиками и крошечными головками. Для летнего переезда из города на старенькую дачу и, к осени, обратно с дачи нанимали попутный грузовик. Ляпа, конечно, успевала не всё и не всегда – но зато всегда дом был полон радости, весёлого шума и бескомпромиссного оптимизма. Упал – вставай, а не реви, заболел – выздоравливай, поссорился – помирись, не любишь – полюби. И действительно – вставали, выздоравливали, мирились, полюбляли быстро и как-то залихватски, будто на спор.

И выросли дети, такие разные, с разными характерами и судьбами. И собрались все двенадцать на юбилей Ляпы, всё такой же маленькой, с косичками, обёрнутыми вкруг головы, – и вдруг подняли её на руки, все двенадцать пар рук, и качали нежно, как она их когда-то, и пели «Многая лета…» Ляпа делала вид, что сердится, а сердце пело.

Она не торговалась с Господом, не жаловалась Ему на Него, а просто знала, что всё, что ей надо, Он уже дал, дело стало только за ней. И я очень надеюсь, что Господь простит ей все грехи, и прежде всего – тот страшный, невольный. Во всяком случае, я ежевечерне молю Его даровать такой крошечной и такой могучей Ляпе вечную радость.

Как люди

Попервоначалу я не очень вслушивалась в истории соседки по больничной палате – так мне было худо. А рассказывала она именно мне – для двух других палатных дам Валентина Фёдоровна была слишком простая и слишком старая: родом из подмосковной деревни, бывшая работница московской текстильной фабрики, и лет ей было за восемьдесят. Мы редко вслушиваемся в то, что говорят старики. Но у меня выбор был небольшой: или с головой уходить в боль, тонуть в ней и захлёбываться, или отвлекаться на рассказы соседки. И я выбрала второе.

Рассказывала Валентина кусочками: то один эпизод своей жизни по случаю вспомнит, то другой, постоянно, как это водится, бросая главные линии повествования и переходя на истории братьев, сестёр, двоюродных, троюродных и четвероюродных, тёток, дядьёв, кумовьёв. Будучи не в состоянии отслеживать перипетии историй всех персонажей, я часто слушала вполуха. Просто хорошо было смотреть на улыбчивое, приветное лицо старушки, живое и подвижное, а истории её шли, так сказать, приложением к её облику.

От внимания к себе Валентина расцветала и молодела-хорошела прямо на глазах. Не сразу, день на третий или четвёртый, стала вспоминать о детстве.

… – Когда наши-то в 41– м отступали, – говорила Валентина, – мне лет десять было. Москва рядом – а они идут и идут. Голодные, грязные, злые. У нас изба полна – мамка, тётки да ребятишки вроде меня, да ещё ночевать солдат набивалось, что твоих мух в мёд. Осень, холода наступают, что впереди – неизвестно. Немец придёт – как жить? Вообще немец был не страшен. На всех плакатах он толстый, глупый и всегда сдаётся красноармейцам, я в сельсовете видела, в газетах. А красноармейцы на плакатах совсем почему-то не были похожи на тех, что шли через нашу деревню.

То утро у меня всегда перед глазами стоит: красноармейцы выгнали нас из дома, выстроили в ряд, напротив – солдаты с ружьями. Я, конечно, тогда не знала, в чём дело. Просто испугалась до смерти. С тех пор знаю, что такое «смертный ужас» : это когда не понимаешь, что, почему и зачем, а понимаешь только, что вот сейчас ты есть – живая, руки-ноги целы, а через секунду тебя не будет. Зря говорят, что дети не понимают, что такое смерть. Звери – и те понимают. Пёс наш дворовый Шарик тут так завыл страшно, как по покойнику. Его пристрелили сразу.

Оказывается, ночью тётка спрятала одного солдатика, уж больно жалко ей его стало, на сына Родьку, на фронтах тоже где-то горе мыкал, похож был. А как хватились утром – нету его. Дезертир. Куда делся? В нашей избе на постое был… Вот офицер и вывел нас всех во двор и сказал: если не покажете, куда спрятали дезертира, – всех к стенке, и старых, и малых. И солдат с ружьями напротив нас – мамки, тёток и детей – поставил.

Росточком была я не велика, ревела и смотрела вниз. Что я там видела, слезами умываючись? Сапоги офицерские, штаны военные. И вот эти сапоги со штанами ходили перед нами и кричали что-то страшное. Слов не помню, помню только свой страх. Такой страх, страшнее которого не бывает.

Не выдержала тётка, показала, где спрятала солдатика, на сына похожего. Нас погнали в избу, а его тут же и расстреляли у нас на глазах. Он и впрямь на Родьку похож был, такой же белобрысый, курносый…

…После войны думаю: надо в люди выбиваться. Поехала в Москву на ткацкую фабрику, стала работать. Хвалили меня очень. Работа тяжёлая. А мне в радость. Звание знатной ткачихи заслужила. На Доске почёта висела. Пальто зимнее справила, квартиру дали. И пенсия вышла хорошая. Это уж потом, с перестройкой этой, стала, как все, гроши получать.

Родных уж теперь не осталось, одна я. Муж? Нет, замуж не выходила. А звали. Мужчины – это те… ноги в сапогах и штанах, что убивают Шарика и Родьку. Как кто начнёт ухаживать и дойдёт до обжиманцев-целованцев, и как подумаю, что вот это… от чего дети родятся, делать надо будет, – тот самый смертный страх сразу к сердцу и подкатит. Все мужчины на одно лицо – штаны, сапоги, смерть. – Я взглянула на Валентину и поразилась: передо мной сидела совсем другая женщина – сухонькая, сжавшаяся в кулачок, с перекошенным лицом и невидящими глазами. – Потому и деток нет. Их без мужика как заведёшь? Вот только сейчас придумали что-то – «из пробирки». А раньше такого не было. А мужики – ну что мужики? Нет, вот бухгалтер у нас на фабрике, Илья Львович, тихий был мужчина, степенный, начальник смены Степан Петрович – активист, затейник. Тоже сватался. Так-то, когда они на рабочих своих местах сидят, в бухгалтерии или в кабинете, они вроде и не мужики вовсе, а так, человеки, вроде нас с тобой. А как глазами заблестит на меня, на танцы пригласит или конфеты подарит, – такая тошнота меня брала, аж до рвоты. Убила бы. – И отвернулась к стенке, всхлипнула тихонько. Помолчала и заключила: – А жизнь я хорошо прожила. Как люди.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации